Сам я в меньшей мере, но все-таки еще чрезмерно, страдал той же самой болезнью, которая и теперь еще может назваться болезнью поэтов. Чересчур поглощенный самим собой, я слишком охотно переносил все на суд своей собственной оценки. Я не желал просить санкций для моих идей и поступков ни у религий, ни у обществ, ни у наук, ни у философий. Я чувствовал в себе кипучие силы и дух возмущения, нимало не обдуманный. Мое «я» занимало чрезмерное место в моих размышлениях, как и в моих инстинктах, а так как инстинкты эти были великодушны и пылко стремились ко всему великому, то я заключал из этого, что они не могут меня обманывать. Льстя моему тщеславию, Алида, без всякого расчета и хитрости, должна была достигнуть полного обладания мной. Будь я мудрее и логичнее, я стряхнул бы с себя иго женщины, не умевшей быть ни женой, ни любовницей и искавшей восстановления своей чести в какой-то мечте о поддельной добродетели и поддельной страсти. Но она взывала к моей силе, а сила была мечтой моей гордости. С той минуты я был порабощен и стал вкушать в своей жертве несовершенное и лихорадочное счастье, составлявшее идеал этой экзальтированной женщины. Убеждая меня, что в силу своей покорности я превращался в героя и почти в ангела, она потихоньку опьяняла меня. Лесть кинулась мне в голову, и я ушел от нее, если и не довольный ею, то, по крайней мере, в восторге от самого себя.
Я не должен был и не хотел вовсе компрометировать г-жу де-Вальведр. А потому я решил было уехать на другой же день. Быть может, я был бы менее осторожен и деликатен, если бы она уступила моей страсти. Но, побежденный ее добродетелью и принужденный покориться, я не желал подвергать репутацию опасности без всякой пользы. Но она так нежно настаивала, что мне пришлось обещать вернуться к ней в следующую ночь, и я исполнил свое обещание. Она ждала меня в саду и, более романтичная, чем страстная, пожелала прокатиться со мной по озеру. С моей стороны было бы нелюбезно не согласиться на такую поэтическую прихоть. Однако, я не находил ничего приятного в роли гребца, вместо того, чтобы стоять перед ней на коленях и держать ее в своих объятиях. Заплыв довольно далеко в хорошенькой лодочке, которую она помогла мне отыскать в прибрежных камышах и которая принадлежала ей, я опустил весла и улегся у ее ног. Ночь была удивительно ясная, а водная поверхность до такой степени гладкая, что в ней едва дрожало слабое мерцание звезд.
— Разве мы не счастливы так, — сказала она мне, — и разве не прелестно вдыхать вместе этот чистый воздух с глубоким сознанием чистоты нашей любви? А ты не хотел подарить мне этой чудной ночи! Ты хотел уйти, точно преступник, тогда как вот мы и перед лицом Божьим, достойные Его благой жалости и, быть может, благословенные, вопреки свету и Его закону!
— Если ты веришь в доброту Божью, — отвечал я ей, — то почему же ты доверяешься ей лишь наполовину? Неужели было бы таким большим преступлением…
Она закрыла мне рот своими мягкими ручками.
— Замолчи, — сказала она. — Не смущай моего счастья жалобами, и не оскорбляй величественную тишину этой небесной ночи ропотом на судьбу. Если бы я была уверена в божественном милосердии к моему преступлению, я все-таки не была бы уверена в прочности твоей любви после моего падения.
— Итак, ты не веришь ни в Бога, ни в меня! — вскричал я.
— Если это так, то пожалей меня, ибо сомнение — это большое горе, которое я ношу с собой с тех пор, как я на свете, и постарайся исцелить меня, но щадя мой страх и внушая мне доверие: прежде всего доверие к Богу! Скажи мне, веришь ли ты в Него твердо, в того Бога, что нас видит, слышит и любит? Отвечай, отвечай! Есть у тебя вера и уверенность?
— Не более чем у тебя, увы! У меня есть только надежда. Недолго убаюкивали меня сладкие химеры детства. Я напился из холодного источника сомнения, изливающегося на все в нашем печальном веке. Но я верю в любовь, потому что чувствую ее.
— Я тоже верю в ту любовь, которую ощущаю. Но я вижу, что мы оба одинаково несчастны, раз мы верим только в самих себя.
Эта вырвавшаяся у нее печальная оценка повергла меня в мрачную меланхолию. Для того ли, чтобы судить таким образом друг друга, чтобы измерить во вкусе скептических поэтов глубину нашего ничтожества, пришли мы сюда вкушать союз наших душ пред лицом звездных небес? Она упрекнула меня в моем молчании и мрачной позе.
— Это твоя вина, — отвечал я ей с горечью. — Любовь, которую ты хочешь превратить во что-то рассудочное, есть по своей природе упоение и восторг. Если бы, вместо того, чтобы заглядывать в неизвестность, вычисляя шансы будущего, ты окунулась бы в наслаждения моей страсти, ты не помнила бы о прошлых страданиях и верила бы вдвоем в первый раз в жизни.
— Вернемся, — сказала она, — ты пугаешь меня! Эти наслаждения, эти упоения, о которых ты говоришь, совсем не любовь, а лихорадка, забытье и забвение всего, нечто грубое и сумасбродное, не имеющее ни вчерашнего, ни завтрашнего дня. Возьми снова весла, я хочу назад.
Мной овладело какое-то бешенство. Я схватил весла и увез ее еще дальше в озеро. Она испугалась и пригрозила броситься в воду, если я буду продолжать это молчаливое и угрюмое путешествие, походившее на похищение. Я привез ее обратно к берегу, не говоря ни слова. В душе у меня бушевала страшная буря. Она упала на песок, плача. Обезоруженный, я тоже заплакал.
Мы были глубоко несчастны, не отдавая себе хорошенько отчета в причинах нашего страдания. Конечно, я не был настолько малодушен, чтобы преодолеть свою страсть. Это казалось мне таким тяжелым усилием и таким большим несчастьем. А что до нее, то она вовсе не так уж серьезно испугалась меня, как хотела себя в том уверить.
Что же было между нами невозможного? Какая преграда разделяла наши души? Мы оставались перед этой страшной загадкой, не будучи в состоянии решить ее.
Единственным целебным средством для нашей боли было совместное страдание, и в самом деле, это были единственные глубоко правдивые узы, связавшие нас. Ее раздирающая и искренняя горесть очистила меня, в том смысле, что я отрекся от своих планов обольщения врасплох и хитростью. Несчастный из-за нее, я еще больше полюбил ее. Как знать, не сделало ли бы меня торжество неблагодарным, как она того и опасалась?
На другой же день я отправился по направлению Сен-Готарда, собираясь достичь затем озера Четырех Кантонов. Алида порицала мою поспешность расстаться с ней, она думала, что я мог провести безнаказанно целую неделю в Рокка. Но я хорошо видел, что любопытство моей старой хозяйки не сегодня, так завтра, не даст ей заснуть, и что мои ночные прогулки сделаются предметом размышлений и обсуждений по окрестностям.
Через несколько часов ходьбы я остановился перед огромным утесом, на который Алида указала мне вдали, как на цель одной из ее любимейших прогулок. Отсюда мне была еще видна ее белая вилла, точно блестящая точка среди темных лесов. Пока я смотрел на нее, посылая ей в своем сердце нежное прости, я почувствовал, что мне на плечо легла легкая ручка и, обернувшись, увидал Алиду, опередившую меня здесь. Она приехала верхом со слугой, которого оставила на некотором расстоянии. С ней была маленькая корзиночка, полная всяких лакомств. Она пожелала позавтракать со мной на мхе, под прикрытием этого прекрасного утеса, в этом совершенно пустынном уголке. Этот милый сюрприз до того меня тронул, что я приложил все старания, чтобы заставить ее забыть вчерашние огорчения и бури. Я уверял ее в своей покорности и делал все возможное относительно нее и относительно самого себя, чтобы убедить ее без лжи, что я буду счастлив и так.
— Но где и когда свидимся мы опять? — сказала она. — Вы не захотели обещать определенно быть в Женеве к свадьбе Павлы, а между тем, это для нас единственное средство снова увидеться без опасности для меня. Наши теперешние отношения, целомудренные и освещенные отныне истинной любовью, могут устроиться вполне прилично, если вы решитесь познакомиться с моим мужем и, следовательно, присоединиться к окружающим меня друзьям. Я не всегда живу так одиноко, как теперь. Несправедливые подозрения и сварливый характер моей старой золовки повлекли за собой в последнее время эту уединенную жизнь: из-за нее я потеряла вкус ко всяким дружеским сношениям с соседями. Но с тех пор, как она уехала, я сделала несколько визитов и изгладила дурное впечатление ее поведения, которого я могла казаться соучастницей. Ко мне теперь вернутся. Знакомства мои немногочисленны, я никогда этого не любила, и это тем лучше. Вы найдете меня настолько окруженной, что мы не будем иметь вида, что добиваемся tête-à-tête, и настолько свободной, что tête-à-tête будет случаться частенько сам собой. Впрочем, я найду же и средство отлучаться иногда, и мы станем встречаться где-нибудь на нейтральной почве, подальше от нескромных глаз. Я сейчас же начну подготовлять это, чтобы оно стало возможно и даже легко. Я удалю подозрительную мне прислугу, прочно привяжу к себе преданных слуг, заранее создам себе предлоги, а когда наше знакомство будет признано, то наши встречи, если их откроют, не покажутся нимало не удивительными, ни шокирующими. Видите, все нам помогает. Вы имеете перед собой свободу путешественника; я скоро буду пользоваться свободой покинутой жены, ибо г. де-Вальведр тоже подумывает о большом путешествии, которому я больше не стану противиться. Он уедет, может быть, на два года. Позвольте представить ему вас до этого отъезда. Он уже знает, что я с вами знакома, и не может ничего подозревать. Примем меры предосторожности против него и против света, это даст нам время, свободу и безопасность. Вы объедете Швейцарию и Италию, и сделаетесь там великим поэтом, имея перед глазами прекрасную природу, а в сердце любовь. До сего дня я была вялой и обескураженной. Я стану деятельной и изворотливой. Я только и буду думать, что об этом. Да, да, перед нами уже два года чистого счастья. Сам Бог послал вас мне в ту самую минуту, как меня добило бы горе разлуки с моим старшим сыном. Когда мне придется расстаться и со вторым, у меня будет возможность жить подольше с вами, пожалуй, даже совсем подле вас, потому что тогда я буду иметь право сказать мужу: «я одна, ничто более не привязывает меня к дому. Позвольте мне жить, где мне хочется». Я притворюсь, что люблю Рим, Париж или Лондон и, вдвоем, никому неведомые, затерянные среди большого города, мы будем видеться каждый день. Я отлично сумею обходиться без роскоши. Моя роскошь смертельно мне надоела, и вся моя мечта сводится к хижине в глубине Альп или к чердаку в большом городе, лишь бы я была там истинно любима.
Мы расстались на этих планах, не имевших в себе ничего неправдоподобного. Я обещал отказаться от своих идей, присутствовать на свадьбе Обернэ в Женеве, а следовательно, быть представленным г. де-Вальведру.
Последнее было до такой степени противно мне, что когда Алида уехала, я чуть было не бросился за ней, чтобы взять свое слово назад, но меня удержало опасение показаться ей эгоистом. Я мог свидеться с ней только этой ценой, рискуя иначе при каждой встрече рассорить ее с мужем, с общественным мнением, со всем обществом.
Я продолжал свой путь, но вместо того, чтобы объехать горы, я направился кратчайшим путем в Альторф и остался там. Туда Алида должна была адресовать мне свои письма. А какое мне было дело до всего остального? Мы переписывались ежедневно или, вернее, целыми днями, ибо в две недели мы обменялись целыми томами излияний и восторгов. Никогда еще не говорило во мне так красноречиво внутреннее возбуждение перед листом бумаги. Ее же письма были восхитительны. Говорить о любви, писать о любви было ее главнейшей способностью. Сильно превосходящая меня в этом отношении, она с трогательной простотой не замечала этого, отрицала это, восхищалась мной и говорила мне это. Это губило меня. Возвышая меня до диапазона своих теорий о чувстве, она с упорством убеждала меня, что я великая душа, великий ум, птица небесная, которой стоило лишь раскрыть крылья, чтобы парить над своим веком и будущим потомством. Я не верил этому, нет! Слава Богу, я уберегся от этого безумия. Но под пером этой женщины лесть была так сладка, что я из-за нее готов был подвергнуться публичному осмеянию и не понимал больше возможности обходиться без нее.
Ей также удалось уничтожить все мои сопротивления относительно плана жизни, составленного ею для нас двоих. Я соглашался познакомиться с ее мужем и ждал с нетерпением минуты отъезда в Женеву. Наконец-то этот месяц лихорадки и головокружительных событий, составлявший предел моих самых пылких стремлений, приходил к концу.
Я обещал Обернэ постучать в его дверь накануне его свадьбы. 31 июля, в 5 часов утра, я ехал на пароходе, чтобы перебраться через озеро Леман из Лозанны в Женеву.
Я не смыкал глаз всю ночь, до того я боялся пропустить час отъезда. Страшно утомленный, я завернулся в свой плащ и заснул на скамье. Когда я открыл глаза, солнце уже давало себя чувствовать. На одной скамье со мной сидел мужчина, тоже, по-видимому, спавший. При первом же брошенном на него взгляде я узнал в нем моего неизвестного друга с Симплона. Эта встреча поблизости Женевы немного меня встревожила, я имел неосторожность написать из Альторфа Обернэ и дать ему совсем неверный маршрут совершенной мною прогулки. Этот излишек предосторожности превращался в прискорбную неловкость, если лицо, видевшее меня на дороге в Вальведр, было из Женевы и состояло в знакомстве с Вальведрами или Обернэ. А потому мне очень хотелось бы не попадаться ему на глаза, но пароход был очень мал, и через несколько минут я снова очутился лицом к лицу с моим симпатичным философом. Он смотрел на меня с вниманием, как бы не узнавая меня, но нерешительность его быстро пропала и он подошел ко мне с любезностью человека из лучшего общества. Он заговорил со мной, точно мы с ним только что виделись, воздержался, благодаря своему большому умению жить, от всякого любопытства или удивления, и продолжал наш разговор с того самого места, на котором мы его прервали в горах. Я опять подпал под его обаяние и, не пытаясь более возражать ему, постарался воспользоваться этой милой и ясной мудростью, которую он носил в себе так скромно, точно сокровище. Он точно считал себя его хранителем, а вовсе не владельцем или изобретателем.
Я не мог не уступить желанию расспрашивать его, а между тем, я несколько раз впадал в раздумье, что прерывало наш разговор. Я чувствовал потребность внутренне резюмировать и смаковать его речи. В эти минуты, думая, что я предпочитал быть один и нимало не пытаясь выставлять себя, он пробовал отходить от меня, но я следовал за ним и снова завладевал им, подталкиваемый каким-то необъяснимым влечением и точно обреченный невидимой силой на следование по пятам этого человека, которого я решил было избегать. Когда мы подъезжали к Женеве, из каюты на палубу хлынули пассажиры и разлучили нас. К моему новому другу подошло несколько человек, и мне пришлось отойти в сторону. Я заметил, что все говорили с ним с чрезвычайной почтительностью. Тем не менее, так как он имел деликатность не справляться о моем имени, я счел нужным тоже не нарушать его инкогнито.
Через полчаса после этого я был у дома Обернэ. Сердце мое так сильно билось, что я приостановился на секунду, чтобы успокоиться. Открыл мне сам Обернэ, увидавший меня с террасы своего сада.
— Я на тебя рассчитывал, — сказал он мне. — А между тем, я теперь так страшно тебе рад, точно не надеялся больше на твой приезд. Идем, идем! Вся семья в сборе, и мы ждем Вальведра с минуты на минуту.
Я нашел Алиду окруженной доброй дюжиной лиц, что позволило нам только обменяться принятыми поклонами. Тут находились, кроме отца, матери и невесты Анри, старшая сестра Вальведра, мадемуазель Юста, менее старая и менее антипатичная, чем я представлял ее себе, и молодая девушка поразительной красоты. Как ни поглощала меня мысль об Алиде, меня не менее поразил этот пышный расцвет красоты, молодости и поэзии, и я невольно спросил через несколько минут у Анри, не родственница ли ему эта красавица.
— Еще бы не родственница! — вскричал он, смеясь. — Да это же моя сестра Аделаида! А вот и другая сестра, с которой ты не был знаком в детстве, как с первой. Вот наш бесенок, — добавил он, целуя входящую Розу.
Роза была тоже очаровательна, менее идеальна, нежели сестра и более симпатична или, вернее, менее величественна. Ей не было еще четырнадцати лет, и она еще не держалась так, как подобает благоразумной девице, но в ее резвой веселости было столько невинности, что вам не могло прийти в голову позабыть, как недалека была эта девочка от превращения в молодую девушку.
— Что касается старшей, — продолжал Обернэ, — это крестница твоей матери и моя ученица, превосходный ботаник, предупреждаю тебя, и отлично умеет справляться с гордыми насмешниками вроде тебя. Умерь немного свое остроумие, если хочешь, чтобы она согласилась признать тебя. Однако, благодаря твоей матери, которая делает ей честь отвечать ежегодно на ее поздравления с новым годом и к которой она питает большое уважение, я надеюсь, что она недурно отнесется к твоим замашкам отчаянного поэта. Но представить вас друг другу должна моя мать.
— Подожди немножко! — продолжал я, видя, что Алида смотрит на меня. — Дай мне оправиться от моего удивления и восторга.
— Ты находишь ее красавицей? Ты не один этого мнения. Но не подавай вида, что ты это замечаешь, если не хочешь привести ее в отчаяние. Ее красота для нее нечто вроде бича. Она не может выйти из старого города без того, чтобы люди не собирались глазеть на нее толпами, и эти жадные взгляды не только пугают ее, но обижают и оскорбляют. Она в самом деле страдает от этого и становится печальной и дикой вне интимного круга. Завтрашний день будет для нее днем обязательной выставки, а следовательно, днем пытки. Если ты желаешь стать ее другом, смотри на нее так, точно ей 50 лет.
— Кстати, о пятидесятилетнем возрасте, — продолжал я, чтобы повернуть разговор в другую сторону. — Мне кажется, что мадемуазель Юста вовсе не старше этих лет. А я-то представлял себе настоящую дуэнью.
— Поговори с ней с четверть часика, и ты увидишь, что эта дуэнья — выдающаяся женщина. Постой, я представлю тебя ей. Я ведь ее люблю и хочу, чтобы она тоже тебя полюбила.
Он не дал мне времени колебаться и толкнул меня в сторону мадемуазель Юсты, благосклонный и достойный прием которой должен был, конечно, вовлечь меня в разговор. Это была довольно худая старая дева, с резкими чертами лица, но, наверное, бывшая некогда такой же красавицей, как сестра Обернэ, и девичество ее скрывало, очевидно, какую-то тайну, ибо она была богата, хорошего рода и весьма независимого ума. Слушая ее, я нашел в ней редкое изящество и даже какую-то серьезную, глубокую прелесть, так что я проникся к ней уважением и страхом. Она отнеслась, однако, ко мне с участием и расспрашивала о моих родных, которых она, по-видимому, отлично знала. Но при этом она ни разу не упомянула и не определила, при каких обстоятельствах она с ними познакомилась.
Они уже позавтракали, но для меня и для г. де-Вальведра имелся наготове полдник. В ожидании его приезда, Анри отвел меня в мою комнату. На лестнице мы встретили г-жу Обернэ и двух ее дочерей, занятых хлопотами по хозяйству. Анри поймал свою мать на ходу, для того, чтобы она представила меня отдельно своей старшей дочери.
— Да, да, — отвечала она любовно и весело, — вы станете преважно раскланиваться в силу того, что это принято, но вспомните то время, когда вы в Париже были товарищами детства в продолжение целого года. Г. Валиньи был в то время весьма кротким и услужливым мальчиком, дитя мое, и ты этим бессовестно злоупотребляла. А теперь, когда ты стала чересчур уж рассудительной, поблагодари его за прошлое и поговори с ним о твоей крестной, которая по-прежнему так добра к тебе.
Аделаида сильно робела. Но я так тщательно старался не испугать ее, что она успокоилась с удивительным тактом. В одну секунду она преобразилась у меня на глазах. Эта мечтательная и гордая красота оживилась чудной улыбкой, и она протянула мне руку с какой-то прелестной неловкостью, только увеличивавшей ее природную грацию. Прикосновение этой чистой ручки меня не взволновало, она точно почувствовала это, еще более улыбнулась и стала еще прекраснее.
Она была совершенно другого типа, чем Обернэ и Роза, похожие оба на мать. Аделаида тоже напоминала ее своей белизной и яркостью цвета лица, но у нее были черные, вдумчивые глаза, широкий лоб, изящный стан и тонкие конечности отца, бывшего одним из красивейших здешних мужчин. Г-жа Обернэ все еще была грациозна и свежа, несмотря на седеющие волосы, и, подобно Павле де-Вальведр, не будучи хорошенькой, была необыкновенно мила. В городе говорили, что когда все Обернэ и Вальведры были в сборе, то можно было вообразить себя в музее более или менее прекрасных лиц, но одинаково благородно характерных и достойных резца скульптора или кисти живописца.
Только что я окончил свой туалет, как Обернэ позвал меня.
— Вальведр внизу, — сказал он мне. — Он ждет тебя, чтобы познакомиться и позавтракать с тобой.