В три часа дня она пробралась в мой садик. Я колебался впустить ее в павильон. Она стала высмеивать мою щепетильность.
— Как, вы хотите, — сказала она, — чтобы брачные планы этого Мозервальда оскорбляли меня? Он хотел покорить мое сердце с помощью колец и ожерелий! Он рассуждал со своей точки зрения, не похожей на вашу. Еврей есть животное sui generis, как сказать бы г. де-Вальведр. С этими людьми спорить нечего, и с их стороны ничто не может нас обидеть.
— Вы до такой степени ненавидите евреев? — сказал я.
— Вовсе нет. Я их только презираю!
Меня шокировало это предвзятое суждение, несправедливое во многих отношениях. Я видел в этом еще одно лишнее доказательство той закваски горечи и действительной несправедливости, которая лежала в основе характера Алиды. Но теперь было не время останавливаться на какой бы то ни было подробности: мы имели столько сказать друг другу!
Она вошла в павильон, отнеслась презрительно к его богатствам, а на жемчуг даже не взглянула.
— Среди всех глупостей этого Мозервальда, — сказала она, — есть, однако, одна хорошая мысль, которую я и присваиваю. Он хочет, чтобы мы подслушали секреты моего мужа. Вам это может быть противно, но это мое право, и я пришла сюда для того, чтобы попытаться это сделать.
— Алида, — заговорил я, охваченный тревогой, — намерения вашего мужа, значит, сильно вас заботят?
— У меня есть дети, — отвечала она, — и для меня важно знать, какая женщина будет иметь претензию стать их матерью. Если это Аделаида… Почему это вы краснеете?
Не знаю, покраснел ли я действительно, но несомненно, что мне было неприятно видеть имя беспорочной сестры Обернэ замешанным в наши дела. Я не передал г-же де-Вальведр рассуждения Мозервальда по этому поводу — мне казалось бы, что я нарушаю права семьи и дружбы. Но остаток ревности делал Алиду жестокой к этой молодой девушке, ко мне, к Вальведру и ко всем остальным.
— Неужели вы думаете, что я так глупа, — сказала она, — что не заметила за последнюю неделю, что красавице из красавиц очень нравится мой муж. Что она чуть не падает в обморок от восхищения при каждом слове, исходящем из его красноречивых уст. Что мадемуазель Юста обращается уже с ней, как с сестрой. Что она играет в мамашу с моими сыновьями. И что, наконец, начиная со вчерашнего дня, вся семья, удивленная вашим внезапным отъездом, окончательно обратилась в сторону полюса, то есть в сторону имени и богатства! Эти Обернэ очень положительны, они ведь такие благоразумные люди! Что касается молодой девицы, то она объявила мне с необыкновенно веселым видом о вашем отъезде. Я сделала бы еще много других наблюдений, если бы не падала от утомления и не была принуждена рано уйти к себе. Сегодня я чувствую себя ожившей. Вы тут, подле меня, и мне представляется, что я знаю нечто, что возвратит мне свободу и спокойствие совести. А я-то мучилась угрызениями и принимала своего мужа за одного из мудрецов Греции!.. Вот еще, он по-прежнему молод и красив, и пылает, точно вулкан подо льдом!
— Алида, — вскричал я, пораженный внезапным светом, — да вы ревнуете не меня, а вашего мужа!..
— Значит, я ревную вас обоих за раз, — продолжала она, — ибо вас я ревную ужасно и не могу этого скрыть. Это вернулось ко мне сегодня утром вместе с жизнью.
— Может быть, и обоих! Кто знает! Вы так его любили!
Она не отвечала. Она была встревожена, взволнована. Казалось, она раскаивалась в нашем вчерашнем примирении и клятвах, или какая-то забота, сильнее нашей любви, открывала ей, наконец, глаза на опасности этой любви и препятствия данного положения. Было очевидно, что письмо мое потрясло ее, ибо она забрасывала меня вопросами по поводу того, что сообщил мне Мозервальд.
— Позвольте же и мне, — сказал я, — спросить вас кой о чем в свою очередь. Каким образом, видя меня таким несчастным от разделяющих нас преград, вы никогда мне не сказали: «Все это не существует. Я могу призвать к себе на помощь более человеческий и мягкий закон, чем наш. Я вышла замуж по протестантскому обряду?»
— Я думала, что вы это знаете, — отвечала она, — и разделяете мои убеждения по этому вопросу.
— А каковы ваши убеждения? Я их не знаю.
— Я католичка, настолько, насколько может быть ею женщина, имеющая несчастье часто сомневаться во всем, и даже в самом Боге. Во всяком случае, я думаю, что самое лучшее общество есть то, которое признает безусловную власть церкви и нерасторжимость брака. А потому я сильно мучилась тем, что в моем браке было неполного и неправильного. Не было ли это для меня лишней причиной приписать ему, силой моей веры и воли, ту санкцию, в которой отказал ему Вальведр? Моя совесть никогда не допускала и не допустит никогда, чтобы он или я имели право порвать.
— Знаете, — отвечал я, — я предпочитаю вас такой. Это кажется мне достойнее вас. Но если муж принудит вас взять назад вашу свободу?..
— Он может взять назад свою свободу, если только допустит, что ее лишился. Но меня ничто не заставит выйти вторично замуж. Вот почему я не говорила вам никогда, что это возможно.
Поверит ли читатель, что это ясное определенное решение глубоко меня оскорбило? За час перед тем я содрогался при мысли сделаться мужем тридцатилетней женщины, матери двоих детей и обогащенной подаяниями прежнего мужа. Вся страсть моя слабела перед такой грозной перспективой. А между тем, я сказал самому себе, что если Алида будет отвергнута мужем по моей вине и потребует от меня этого торжественного восстановления ее чести, то я в случае надобности перейду в иностранное подданство, чтобы удовлетворить ее требование. Но я надеялся, что это не придет ей даже в голову, а теперь я вдруг выспрашивал ее, чувствовал себя униженным и как бы оскорбленным ее упорной верностью неблагодарному мужу!
Нам было написано на роду, и силой самого характера нашей любви мы должны были огорчать друг друга по всякому поводу, ежечасно, становиться подозрительными, придирчивыми друг к другу. Мы обменялись желчными словами и разошлись, обожая один другого больше, чем когда-либо, ибо бури были для нас необходимостью, и восторженность являлась в нас только после возбуждения гнева или скорби.
Что было замечательно, так это то, что мы никогда не умели принять какого-нибудь решения. Мне казалось, что я чувствую какую-то тайну за недомолвками и колебаниями Алиды. Она утверждала, что и я что-то скрываю, что я не покидаю задней мысли о женитьбе на Аделаиде, или что я чересчур люблю свою свободу артиста, чтобы всецело отдаваться нашей любви. А когда я предлагал ей свою жизнь, свое имя, свою веру, свою честь, она от всего отказывалась во имя своей собственной совести и своего собственного достоинства. Какой нас окружал безысходный лабиринт и страшный хаос!
Когда она ушла, сказав по обыкновению, что она подумает, и что я должен ждать ее решения, я стал взволнованно ходить под виноградником и нечаянно дошел до угла стены, где находилась беседка Обернэ. Там были Аделаида и Роза. Они разговаривали.
— Я вижу, что мне надо трудиться, чтобы сделать удовольствие нашим родителям, моему брату и тебе, — говорила девочка, — а также нашему доброму другу Вальведру и Павле, одним словом, всем! Однако так как я хорошо чувствую, что ленива по природе, то мне хотелось бы, чтобы ты нашла мне еще другие основания победить свою лень!
— Я уже говорила тебе, — отвечал чистый голос старшей сестры, — что труд угоден Богу.
— Да, да, потому что мое рвение докажет ему мою любовь к моим родителям и друзьям. Но почему же во всем этом только мне одной труд учения не доставляет большого удовольствия?
— Потому что ты не рассуждаешь. Ты воображаешь, что от безделья тебе станет весело? Ты сильно ошибаешься! Раз то, что нам приятно, огорчает тех, кто нас любит, значит, мы поступаем несправедливо и нехорошо, а следовательно, нас ждут раскаяние и горе. Понимаешь ли ты это? Скажи!
— Да, понимаю. Значит, если я буду лениться, я буду гадкая!
— О да, ручаюсь тебе! — сказала Аделаида с таким ударением, которое выдавало много внутренних намеков.
Девочка, должно быть, угадала смысл этих намеков, потому что она продолжала после минутного молчания:
— Скажи мне, сестрица, разве наша приятельница Алида гадкая?
— Это почему же?
— А как же! Она целый день ничего не делает и ничуть не скрывает, что никогда не хотела ничему учиться.
— Все-таки, она не гадкая. Должно быть, ее родители не дорожили ее образованием. Но раз ты заговорила о ней, неужели ты думаешь, что ей очень приятно ничего не делать? Мне кажется, что она частенько скучает.
— Не знаю, скучает ли она, а только она вечно зевает или плачет. Знаешь, она ведь не весела, наша приятельница! И о чем это она думает с утра и до вечера? Может быть, она вовсе не думает?
— Ты ошибаешься. Так как она очень умна, то наоборот, она думает много, пожалуй, даже чересчур много думает.
— Чересчур много думать! Папа вечно повторяет мне: «Да думай, думай же ты, шальная голова! Думай о том, что ты делаешь!»
— Отец прав. Надо всегда думать о том, что делаешь, и никогда не думать о том, чего не должно делать.
— О чем же думает тогда Алида? Ну-ка скажи, угадала ли ты, о чем?
— Да, и сейчас скажу тебе это.
Аделаида инстинктивно понизила голос. Я приложил ухо к щели в стене, совершенно забыв, что я решил было никогда не шпионить.
— Она думает обо всем на свете, — говорила Аделаида. — Она такая же, как ты и я, быть может, даже гораздо умнее нас обеих. Но она думает без порядка и направления. Ты можешь это понять, ты часто рассказываешь мне свои ночные сны. Так вот, когда ты видишь сны, думаешь ты или нет?