Наседкина подняла глаза к потолку, обдумывая, — потом сказала положительно и спокойно, как человек, убежденный, что знает наверное:
— Нет, Александра Викентьевна мне не внушала. Нет. Да с нею я всего лишь один раз и говорила об этом. Знаете ли, я ведь не могу очень откровенничать с нею… То есть — я-то откровенна, как со всеми, но я не имею права смотреть на нее, как на советчицу, не могу ждать большой искренности с ее стороны… Мы, конечно, в отличных отношениях, я обожаю Александру Викентьевну как профессора, она дорожит мною как хорошим голосом, но в частной жизни — мы совершенно чужие… Впрочем, я никогда и не старалась быть для нее своею… Я не имею, да и не хотела бы иметь чести принадлежать к числу ее любимых учениц, которые делят с нею ее интимную жизнь. Она — отличный человек, но деспотка, капризница, порабощает всех, кого любит, а я — тоже порядочный самодур. Нет, у нас это всегда было разгорожено: она — сама по себе, а я сама по себе. Так что мы совсем не такие близкие друзья, как кажемся. И в интимном вопросе… тем более такого щекотливого свойства… Александра Викентьевна, конечно, последний человек, к которому я пойду за советом. Я уже не помню… Разговор о вас вышел у нас как-то совершенно случайно. Напротив: Александра Викентьевна не только не вооружала меня прошв вас, но — кажется — она, единственная из всех, говорила мне, что все — сплетни и глупости, что вы отличный товарищ и милый человек, и мне с вами надо хорошо поладить, потому что вы очень умны, любите и понимаете искусство, и ваши советы могут сделать из меня настоящую артистку…
Мешканов оправился, обдернул жилет и галстук и сделался горд.
— Очень признателен Александре Викентьевне за доброе мнение, — с достоинством произнес он. — Благодарю… признаться по правде: хе-хе-хе-хе! от нее — не совсем-то ожидал… А вам, милейшая Елизавета Вадимовна, вдвое спасибо, что поверили.
— Не за что, Мартын Еремеич, — наивно остановила его Наседкина. — Я совсем ей не поверила.
— Не поверили?!
Наседкина кивнула головою.
Режиссер таращил на нее молочно-голубые, оглупелые гляделки.
— Не поверили, когда она меня защищала?.. Стало быть… кому же вы верите?! Им — мерзавцам этим, которые вам на меня сплетничают?
Наседкина отвечала протяжно:
— До сих пор верила им…
— И это вы мне — так прямо в глаза?
— Ах, Мартын Еремеич, я не умею делать разницы. Для меня все равно: что за глаза, то и в глаза.
Мешканов уже бегал по комнате, как разъяренный хорек.
— Покорнейше вас благодарю! чрезвычайно признателен! До глубины души тронут! Не знаю только, чему обязан? Откуда вы могли заключить — и чем я подтвердил?
— Ах, Мартын Еремеич! Да — просто тому обязаны, что за вас Александра Викентьевна Светлицкая говорила мне — одна, а против вас я слышала сплетни человек от двадцати и слово в слово!.. Ну и к тому же вы знаете Александру Викентьевну, какая у нее самой репутация и как легкомысленно она относится ко всем вопросам нравственности… Для нее все это — пустяки, не стоящие обсуждения… Она не понимает женского стыда Отдаться — для нее — что стакан воды выпить… Что же мудреного, если я ей не поверила, подумала, что она лишь утешает меня, обманывает; чтобы не отпугнуть от дебюта?
Мешканов стоял пред нею, даже не пурпурный с лица, а совершенно фиолетовый.
— Так что вы до сих пор изволили почитать меня за совершеннейшего подлеца, который… гм!.. — который только что не насилует дебютанток во вверенном ему театре?
— Изволила почитать.
— Может быть, и продолжаете-с?
Но его враждебный и злой взгляд встретился с самыми ласковыми и дружескими лучами как-то сразу и просветлевших выражением, и потемневших влажным цветом очей г-жи Наседкиной.
— Нет, не продолжаю, потому что очень хорошо вижу, какой вы человек. Права была Александра Викентьевна, которую вы не любите, а не разные ваши добродетельные приятели и приятельницы, которые меня предупреждали…
— Спасибо и на том-с… Очень рад-с с своей стороны… — бормотал расстроенный Мешканов. — Позвольте вашу ручку… будем друзьями, если разрешите… Ей-Богу же, не такой мерзавец, как вам обрисовали… Но, Елизавета Вадимовна, я все-таки позволю вас спросить: кто?.. Ну не всех — хоть двух-трех мне назовите: кто?
Наседкина гордо выпрямилась, как оскорбленная королева Либуше на троне или Рогнеда какая-нибудь.
— Извините, Мартын Еремеич: я не доносчица и не сплетница.
Мешканов опять осекся.
— Одного я не понимаю, Елизавета Вадимовна, — заговорил он после недолгого, но достаточно неловкого молчания, которое он выносил очень тяжело, пыхтя, сопя, кряхтя и даже как-то рыча и похрюкивая, а Наседкина, напротив — чрезвычайно легко и с голубиною безмятежностью. — Не понимаю, — и вы меня тоже извините, — вашей смелости-с… То есть — как же это вы-с, будучи обо мне самого низкого мнения, все-таки вот решились приехать на этот наш урок и оставаться со мною наедине в течение доброго часа?
— А разве моя смелость не оправдала себя, и я имею причины раскаиваться? — улыбнулась ему молодая певица.
— Я не о том-с, что вы оказались правы… Я только вообще удивляюсь смелости…
Наседкина перебила его с резким взглядом прямо в глаза.
— Послушайте, Мешканов. Говорить — так говорить до конца. Я уже сказала вам, что вы совсем не негодяй театральный, а хороший и добрый, оклеветанный сплетнями человек. Ну и теперь мне не страшно вам сознаться: если бы вы оказались тем негодяем, за которого я вас принимала, я покорилась бы вам во всем — с ужасом, с ненавистью, с отвращением, но — как покорная и бессловесная жертва…
Режиссер бессмысленно смотрел на нее, чувствуя, что у него голова становится о четырех углах и перемещают-ся мозговые полушария. Он думал: «Эта девица, по-видимому, задалась целью довести меня до желтого дома!»
А девица ораторствовала:
— Что делать? Я знаю, что говорю ужасные вещи и вы имеете право меня презирать, но я не могу: я слишком люблю искусство… Оно — моя жизнь, оно — выше всего, для искусства я пожертвую всем… всеми чувствами, привязанностями, самою собою… Я воспиталась в обществе патриархальном, где на театр смотрят, как на дом разврата, на актеров, как на слуг дьявола, на артистку, как на безнравственную женщину… Вы видите: я не побоялась — я на сцене, я актриса… Лишь бы быть жрицею искусства, а то мне — все равно! Я желаю работы, желаю дороги в искусстве. Меня уверяют, что дороги нельзя найти без взяток, что дать карьеру артистке — монополия властных людей, которым надо платить за покровительство либо деньгами, либо телом… Денег у меня нет, — я нищая. Хорошо! Пусть будет отравлена моя жизнь и разобьется сердце. Я буду презирать взяточника, но он получит свою взятку: искусство выше всего, — какою бы то ни было ценою, я должна и не побоюсь купить себе дорогу и право работы в искусстве!
Наседкина говорила громко, возбужденно, с мрачно разгоравшимися, трагическими глазами. Ошеломленный Мешка-нов смотрел на нее восторженно, как на внезапное видение божества.
— Так вот вы какая!.. Вот вы какая!.. — бормотал он, с молитвенно сложенными руками. — В первый раз в жизни… Елизавета Вадимовна!.. Вы потрясли… Во мне душа взметалась… Ах, я осел! Ах, старый осел!
И вдруг он опустился на колени.
— Елизавета Вадимовна! Уж простите — что было, чего не было, что думал на ваш счет, чего не думал, на что не посягнул, — бросим все это в реку Лету и предадим забвению… не гневайтесь на меня, свинью!
Елизавета Вадимовна совсем не поспешила его поднять, а только протянула режиссеру свою чересчур мягкую, будто бескостную, холеную ручку, которую Мешканов почтительнейше — без шутовства и любострастна — поцеловал.
— Стало быть, мир? — воскликнул он, с кряхтом и кряканьем вставая от коленопреклонения. — Мир, дружба и союз навсегда! Можете быть уверены, что я, Мартын Мешканов, есмь первый и почтительнейший друг ваш в сем театре. Ежели что вам надо — только свистните: я для вас и за вас — хоть распнусь во всем, что мне по силам и от меня зависит… Потому что — с умиленным сердцем и увлажненными глазами говорю: вы меня пристыдили, вы меня с изнанки налицо перевернули, вы разбудили и воскресили меня, милостивая государыня вы моя! Вы «в волненье привели давно умолкнувшие чувства!» Я горд, что вы входите в наш театр! Вы делаете нам честь! Вы влетели к нам, как бодрый, свежий ветер! Вы — белая голубка в черной стае воронов!
Госпожа Наседкина смеялась, радостно растроганная, и — манерою, хорошо перенятою у Светлицкой, — красиво смахивала с глаз светлые, маленькие слезинки…
— Да — полно вам!., довольно же!., будет!.. Я совсем не заслужила… мне стыдно… Какой вы восторженный!.. Ах, милый, милый, милый Мартын Еремеич!
— А все-таки, — уже важно и покровительственно, отеческим тоном заговорил режиссер, — этак, сударыня вы моя, с нашим братом, скотом-мужчиною, нельзя — тем паче в стенах театральных-с… На ваше счастье, я действительно не такой прохвост, как меня ославили, — ну а вдруг бы? Хо-хо-хо-хо! а вдруг?
Елизавета Вадимовна потупилась.