По обе стороны реки - Быстров Владимир Иванович 21 стр.


Между мной и Мееле с давних пор возникла необыкновенная привязанность. Я была не слишком привлекательным ребенком. Вероятно, моя хилость пробудила в Мееле инстинктивное желание оберегать меня. Она никогда не делала разницы между мною и моими сестрами и братом. Никогда в ее присутствии обаяние моих красивых сестер и остроумная веселость брата не одерживали верх над моей неуклюжестью и часто до красноты заплаканными глазами. Это Мееле позаботилась о том, чтобы зарезали петуха. Разобравшись в истории с булавкой, она вывела моего брата на чистую воду и спрятала от него корзинку с рукоделием.

Когда я сказала, что с ее приездом ко мне вернулось былое чувство защищенности, это касалось только моей привязанности к Мееле. В годы фашизма в Германии наша жизнь и за границей постоянно была под угрозой.

В день нашего вселения в «Дом на холме» я преодолела сразу три барьера. Самый высокий и самый важный: утром, перед отъездом из города, я получила бумагу, весом в четыре грамма, которая сняла с моих плеч добрый центнер тяжести. Это было разрешение на жительство, сроком на один год. Подумать только, 52 недели, целых 365 дней, много десятков тысяч минут я могу спокойно оставаться в Швейцарии, мне не надо бегать по учреждениям, кланяться угрюмым чиновникам, раздобывать гарантии и документы, которые раздобыть невозможно, как, например, новый немецкий паспорт взамен просроченного. Один год спокойствия, хотя бы только в этом отношении.

Следующий барьер был взят, когда мы набрели на «Дом на холме». Мы нашли дешевое, во многих отношениях удобное пристанище, и, наконец, третья удача: я освободилась от мучительной заботы о детях, в случае если не смогу оставаться с ними. Мееле поселилась у нас, никому бы я не доверила детей так спокойно и даже охотно. Мееле и Тина сразу полюбили друг друга. То, что Франку требовалось на это больше времени, чем его маленькой сестренке, вполне объяснимо. В противоположность Тине он был спокойным, сдержанным ребенком и не так быстро сходился с чужими людьми. Ему пришлось еще труднее из-за того, что он не общался почти ни с кем, кроме меня. А тут новый человек предъявляет мне какие-то требования, и Франк должен как бы отчасти поступиться своей матерью. К тому же он не понял той свойственной Мееле грубоватой манеры, к которой я привыкла и даже любила. Поэтому я не без умысла в первый же вечер рассказала ему о тяжелой юности Мееле.

Родители ее умерли от туберкулеза, когда Мееле была совсем маленькой, и она попала в приют для солдатских дочерей. Ее отец был солдатом. Воспитанницы спали в большой зале с кроватями, стоящими ровными рядами, в другом зале они ели со стоящих ровными рядами тарелок, гулять Мееле разрешалось только вместе со всеми воспитанницами приюта, построенными ровными рядами, и, до того как она попала к нам, ей некого было любить.

Я вспомнила рассказы Мееле о том, что, пока она в семнадцать лет не вышла из приюта, у нее никогда не бывало больше одной марки и она просто не знала цены другим деньгам. При этом она еще принадлежала к «любимчикам», из которых в последние два года «воспитывали» горничных. Они должны были бесплатно скрести полы и лестницы — бесконечная работа, потому что сироты жили в огромном старом замке.

В первом доме, где она служила, ей, видно, было неуютно и одиноко; Мееле не любила об этом вспоминать. Прошли годы, прежде чем она нашла в себе мужество откликнуться на газетное объявление. Она потом частенько нам рассказывала, как испугалась, когда дверь ей открыла женщина с большим животом, в заляпанной красками блузе. Мееле робко отвечала на вопросы: да, она могла бы взять на себя заботы по уходу за мальчиком четырех лет, двухлетней девочкой и новорожденным, который вскоре появится, да, она уже имела дело с младенцами.

Мееле описывала нам, каким новым и странным показался ей наш дом. Здесь не было привычных ей батальных полотен и портретов кайзера Вильгельма II. Вместо них на стенах висели пестрые картины. Подойдя к ним вплотную, она различала отдельные жирные мазки масляной краски и ничего не могла толком понять. А стоило ей отойти подальше, это опять были изображения цветов и людей. Ни перед едой, ни на ночь не читали здесь молитв. Ей приходилось молиться в одиночку у себя в комнате. Порядка в этом доме тоже было мало, никаких правил, никаких предписаний, но по крайней мере всюду была чистота, этому она придавала большое значение. И пеленки, и простынки для будущего младенца она могла укладывать в шкаф как ей вздумается. И со старшими детьми ей разрешалось возиться сколько душе угодно, читать им сказки, играть с ними в саду. Мальчик и девочка полюбили ее. Хилые дети буквально расцвели, а когда через две недели родился малыш, он с самого начала поступил на ее попечение. Спустя три года на свет появилась еще одна девочка, и затем, с такими же промежутками, еще две. Женщина рожала дома, и никто не слышал ни звука, покуда не закричит новорожденный.

Всякий раз именно Мееле принимала спеленутого младенца из рук акушерки, несла его к матери и укладывала в маленькую корзинку.

«Дом на холме» был погружен в темноту. Я подошла к открытому окну и, упершись локтями в подоконник, выглянула наружу. Ночной воздух был напоен запахами леса и лугов, вокруг стояла тишина. Мерцающие звезды отражались в озере далеко внизу, или я ошиблась, и это были огни береговых фонарей?

Дивясь ограниченности человека, который не в состоянии отличить отражение далеких огромных планет от света фонарей, я вспомнила песню, единственную религиозную песню, которую я любила не только потому, что Мееле частенько пела ее нам на сон грядущий:

Безусловно, я вкладывала в эту строфу совсем другое содержание, чем поэт Маттиас Клаудиус. Для меня в ней проступали зримые черты еще скрытого во мраке будущего. Нравилась мне и простая мелодия этой песни, которую даже я могла спеть почти безошибочно. Как это получается, что человек, очень любящий слушать песни, сам поет настолько немузыкально? Затаенная, но вовек не проходящая боль.

Мееле без конца пыталась научить меня петь. Если я пела с ней вместе, иногда случалось, что наши голоса сливались воедино, и тогда я бывала счастлива. Голос Мееле становился все тише, покуда мой голос не оставался в одиночестве и не брал фальшивые ноты.

— Ничего, — утешала она меня, — зато ты умеешь так читать стихи, что слеза прошибает.

В воздухе было свежо. Я с трудом оторвала взгляд от пейзажа за окном. Много я видела стран, городов, деревень, квартир, отелей, пансионов, но такой поразительной красоты судьба мне еще не дарила. Пора было ложиться спать. Я нашла в чемодане книгу, том Ромена Роллана. В боковом кармане я обнаружила соединительный шнур от радиоприемника, подходящий к здешней розетке, я тщетно разыскивала его целый день. Может быть, послушать последние известия? Неужели я не могу, в конце концов, позволить себе на один-единственный день забыть весь мир? Разве не сопровождает меня ежечасно, во всех моих делах и думах, тревога за этот мир?

Когда пробили часы, я включила швейцарскую станцию и стала слушать новости. Лучше бы мне их не слышать.

Глупые детские грезы о защищенности, об идиллии, и все только оттого, что Мееле поселилась вместе с нами, оттого, что ландшафт и дом оказались столь идилличными. Как будто это имело значение для нашего существования! Куда важнее для нашей жизни, для каждого дня нашей жизни было то, что сегодня в Мюнхене подписали государственные деятели.

Господин Чемберлен, премьер-министр Англии, и его французский коллега Даладье, поставив свои подписи, позволили Гитлеру захватить часть Чехословакии. Австрию Гитлер уже проглотил. Вторжение нацистов в Данциг, происшедшее без участия Лиги Наций, которая отвечала за сохранение вольного государства, я видела своими глазами.

Совсем недавно я встретилась в Праге с Карлом. Он уже много лет руководил моей интернациональной работой. Где теперь состоится наша следующая встреча?

Когда будет оккупирована вся Чехословакия? Когда — Франция, Швейцария? Неужто горы за нашим домом и перед ним будут принадлежать фашистам?

В дверь постучали. Мееле спросила, можно ли ей войти.

— Я увидела, что свет горит. Я слишком счастлива, чтобы спать. Конечно, у твоих родителей я имела все необходимое и в хозяйстве ей помогала, но теперь дети выросли и ушли из дому, и у меня не стало больше никаких настоящих обязанностей. Я была как старуха на выделе и думала, что ничего другого уже в жизни не будет. От таких мыслей чувствуешь себя одинокой, даже если вокруг люди. И вдруг приходишь ты, и я тебе нужна, ты вернула мне прошлое. Это как во сне.

Мееле присела на край кровати, взяла меня за подбородок.

— Уж больно ты тощая, вполне могла бы прибавить несколько фунтов. А прежде всего Франку необходимо поправиться, но это уж мы устроим. Тина по ночам сосет палец, так мы ей наденем перчаточный палец, твоим сестрам, Биргид и Сибилле, это помогло.

— Попытаемся. — Зачем портить ей радость, это успеется и завтра. Она встала.

— Ну, я пойду, ты спать хочешь. Или, может, тряхнем стариной?

Я кивнула.

Она прислонилась к дверному косяку и запела, тихонько, чтобы не мешать Франку, который спал в соседней комнате.

Когда на другое утро я спустилась в кухню, там уже топилась плита и стол был накрыт. Я подождала, пока кончится завтрак, а уж потом сообщила Мееле дурные новости. Она была подавлена, на чем свет стоит ругала Чемберлена, потом заявила:

— Поколотить бы этого мерзавца его собственным зонтиком! А если Гитлер захочет влезть в Швейцарию, что тогда с нами будет?

Я молчала.

— То, что я здесь, с тобой, вдвойне хорошо. Старуху с двумя маленькими детьми никто не тронет.

В политике Мееле придерживалась тех же взглядов, что я, мои сестры и брат. Они рассказывали мне — в 1933 году я была далеко от Германии, — как храбро и разумно вела себя Мееле в эту тяжелую пору. Как она часами простаивала в подвале нашего дома у отопительного котла, заботясь о том, чтобы успеть до прихода нацистов сжечь все крамольные книги и бумаги, среди которых много было и моих. И вскоре нацисты явились. Во время многочисленных обысков Мееле держалась спокойно и уверенно. Именно Мееле предостерегла меня, когда мы с ней снова свиделись: «Они всякий раз о тебе спрашивали и говорили: она от нас не уйдет».

Мееле плакала, когда отец, жизнь которого была в опасности, вынужден был покинуть родину. Она сжимала кулаки от ярости, когда его книги и статьи, ради создания которых ей с таким трудом удавалось утихомиривать шестерых детей, в 1934 году были уничтожены. «Они называют себя рабочей партией, а ведь все, что писал ваш отец, было направлено на улучшение жизни этих, самых рабочих». Вскоре после этого ей пришлось принять нелегкое решение. Семья готовилась последовать за отцом. Ехать ли ей тоже? Она, дочь солдата, вольна была остаться на родине, где, имея прекрасную рекомендацию, легко нашла бы место. Кроме того, один пожилой, солидный дорожный мастер в последние недели повадился ходить к Мееле пить кофе. А в этом отношении жизнь ее не баловала. Если же она поедет с семьей, то ее ждет чужая страна с чужим языком и плохие материальные условия, которые даже не гарантируют ей жалованья.

Мееле решила в пользу семьи.

Когда я после нескольких лет вновь встретилась с родителями, Мееле спросила меня, не перейти ли ей ко мне, ухаживать за моими детьми, и в восторге обняла меня, когда я с благодарностью приняла ее предложение. Она показалась мне старше своих лет, но, возможно, это было связано с моим ви́дением. Я всегда знала ее старой. Мееле, пришедшая к нам двадцати трех лет от роду, казалась мне, ребенку, старухой, и старухой же она показалась мне тридцатилетней.

Как выглядела Мееле? Волосы ее всегда мне помнятся седыми, у нее был длинный прямой нос, зеленоватые глаза, черные ресницы, узкий рот и такое множество веснушек, что они из-за тесноты буквально сливались воедино. Мееле была маленькая и вся какая-то очень аппетитная, она даже за самой черной работой всегда казалась опрятной. Она любила посмеяться вместе с нами, но у нее бывали приступы плохого настроения, которое, в ожидании лучших часов, передавалось и нам, детям.

После завтрака я вышла из дому и начала колоть дрова. Всю тяжелую работу — заготовить дрова на зиму, таскать из сарая уголь, выгребать и выносить золу — я взяла на себя. Колоть дрова мне доставляло удовольствие — чистая работа, требующая силы и ловкости, и результат к тому же налицо.

Как прекрасно пахнет дерево! Какой ясный денек! Все могло бы быть так хорошо!

Гитлер не терял времени даром. Его войска захватили Богемию и Моравию. Равнины Чехословакии лежали теперь перед ним как на тарелочке. Ими он тоже завладеет. Может быть, тогда он почувствует себя достаточно сильным, чтобы начать войну.

Коли, топор, коли!

Начать войну?

А разве не шла она уже два года в Испании, где много моих друзей сражались в интернациональных бригадах? Как мне хотелось бы сейчас быть там, с ними, вместо того чтобы держать оборону здесь, с двумя детьми, одной старухой и дюжиной коров.

— Ты совсем меня не слушаешь, — Франк, укладывавший дрова в поленницу, с укоризной смотрел на меня.

Назад Дальше