Мееле приготовила нам ужин. Мне так странно было вдруг избавиться от домашних обязанностей, но избавилась я от них с радостью.
— Мальчик очень медленно жует, — заметила Мееле, — поэтому он такой худющий.
Мальчик вообще перестал жевать.
— А что ты больше всего любишь? — Свежий голос Мееле, ее улыбка расшевелили моего сына. Я вздохнула с облегчением. Он языком запихнул недожеванное за щеку и ответил:
— Клецки.
— Как твоя бабушка, — сказала Мееле. — Когда я делала клецки, она съедала по семь штук. У твоего дедушки были другие вкусы, но он никогда не жаловался. Он был слишком благородный, в крайнем случае скажет: «Давай завтра приготовим что-нибудь погрызть, хорошая моя». Он всегда называл ее «хорошая моя». По воскресеньям после обеда подавался кофе. Только по воскресеньям и только ему. Он макал в полную чашку кусочки сахара и оделял ими каждого из детей. Я до сих пор вижу, как вы строились в шеренгу. Благородный человек, — повторила Мееле, — с ним я никогда не ссорилась, уж скорее с ней. Трудность заключалась в том, что ему нужна была тишина, десять часов тишины в день для его научной работы. Ну, я и говорю, не ему, конечно, а ей: «Либо тишина, либо шестеро детей, то и другое вместе не бывает».
— Кому это «ей»? — спросил Франк.
— Ясное дело кому.
— Твоей бабушке, — вставила я.
Мы убрали со стола. Собственно, мы хотели комнату возле кухни использовать как гостиную, но из этого ничего не вышло; в кухне было так уютно, что мы собирались вместе только там.
Мееле ставила перед собой корзинку для рукоделия, я играла с Франком в мюле, а Тина причесывала куклу; чем больше волос оставалось на гребенке, тем — она считала — лучше.
Тетя Мееле напевала песню, сначала тихонько, а потом уже в полный голос. Разве могла она чинить или штопать без песен или разных историй? И теперь, когда ей уже далеко за пятьдесят, у нее остался тот же чистый голос, который я помнила с детства. Она пела давно мной не слышанную песню: В лесу на поляне играл олененок, и вдруг появился охотник с ружьем…
— На этом куплете ты всегда ревела, — сказала Мееле.
Я взглянула на Франка. Глаза его напряглись, я не могу подобрать более подходящего слова для этого выражения атаки и обороны одновременно.
— Это неправда, моя мама никогда не плачет.
В присутствии детей — никаких слез. С 1933 года я вообще перестала плакать. Потом, после 1945, это уже случалось, наверно, я плакала от радости, что теперь опять можно плакать.
— Ну-ну, ты же была плакса, а сколько ты страху натерпелась из-за петуха, вспомни-ка, — горячилась Мееле, — петух клевал вас, детей, и ты с ревом убегала, в конце концов тебя уже было не выманить в сад… да, а уж по ночам!..
Франк положил руку мне на колено — под столом.
— Но ты не знаешь, чем у меня кончилось с петухом, — сказала я Мееле.
— Да мы его зарезали. И ты опять ревела, только еще громче, у тебя было доброе сердце.
— Нет, моя история кончилась раньше.
Петух перелетал через ограду курятника и клевал меня в голые ноги. Мне было шесть лет, и я ужасно его боялась. Однажды мне понадобилось пройти через сад, а он опять тут как тут. И вдруг меня охватила злость на петуха, который делает со мной что ему вздумается. Тогда я, вращая руками, как пропеллерами, помчалась ему навстречу и три раза прокричала «кукареку!».
Петух остановился, подмигнул мне и полетел назад, к своим курам.
Я рассказала об этом, мне хотелось, чтобы Франк это слышал.
Он сиял.
Тина заснула у меня на коленях. Длинные ресницы отбрасывали тени на ее круглые щечки, и она как две капли воды была похожа на свою куклу.
Мееле взяла ее у меня, а я пошла укладывать Франка.
Даже когда я потушила свет, он не хотел меня отпускать.
— Ко мне в окно смотрит луна.
— Мееле сошьет занавески.
— Сшей сама. А почему ее зовут Мееле?
— Вообще-то ее зовут Вильгельмина, а мы, дети, сделали из Вильгельмины Мееле, а иногда называли ее тетя Мееле.
— Я буду звать ее Вильгельмина. И зачем ее мать выбрала ей такой дурацкое имя?
Я рассказала Франку о жизни Мееле до того времени, как она появилась у нас. Когда я кончила, луна уже зашла и комната тонула в темноте. Франк прошептал мне на ухо:
— Лучше я буду звать ее Мееле.
Тетя Мееле сказала правду: в детстве я была трусихой, легко плакала, а от сочувствия ревела еще пуще. И не только из-за петуха, но и из-за булавки. Ее тоже боялась, пока мне не исполнилось семь лет, так как в 1914 году мы переехали, и главные страхи относились теперь к «старому» дому. Я слышала, что кто-то ножом вскрыл себе вены, чтобы умереть, и никак не могла взять в толк, неужели маленький порез — а у меня они бывали сплошь и рядом — может привести к смерти. Мой брат, который был на два года старше меня, объяснил мне, в чем дело. Его заключительная фраза: «Достаточно даже проткнуть вену булавкой». Для иллюстрации он вытащил из корзинки Мееле булавку и поднес ее к своей руке. Я вскрикнула и вырвала у горячо любимого брата орудие самоубийства. Мой брат, когда бывало нужно, поддерживал и защищал меня, но мог ли он отказаться от удобной возможности впредь, если я не пожелаю выполнять его волю, вытащить булавку и тем самым заполучить объятого ужасом и потому смиренного раба?
Ночью моя подушка была утыкана булавками, змеи и обезглавленные петухи разгуливали по моей комнате, я кричала и не могла успокоиться. Мама была тогда в отъезде. После четвертой такой ночи Мееле вызвала врача. Он предписал по вечерам заворачивать излишне нервного ребенка в простыню, предварительно смоченную в холодной воде и слегка отжатую.
«Прижми руки к бокам», — говорила Мееле, быстро и ловко превращая меня в мумию. Тесная мокрая простыня, в которой я не могла пошевелиться, стала для меня новой мукой.
Страхи присущи всякому детству. Почему у меня они были болезненно чрезмерными, что в будущем не сулило ничего хорошего, я сказать затрудняюсь, тем более что росла я в уравновешенной, гармонической обстановке.
Не могу я объяснить, и почему я потом изменилась; в моем развитии не было никакой целенаправленной борьбы со слабостями, никакого сознательного преодоления страха. Я думаю, что изменили меня те требования, которые предъявляла жизнь. Я стала даже мужественным человеком, но это мужество, так же как и у других людей, распространялось не на все сферы жизни. Человека, мужественного абсолютно, я до сих пор еще не встречала, а если и есть жизнеописания таких героев, значит, в них кое о чем умалчивается.
Истории тети Мееле не только пробудили воспоминания о давно прошедшем. В ее присутствии ко мне вернулось чувство защищенности, которое мы испытывали при ней в детские годы. Ссадины залечивались при помощи мази, повязки, приговорки «заживай, заживай, болеть не давай» и слов утешения, лишенных всякой сентиментальности. Мне помогла не только холодная простыня; Мееле находила слова, которые возвращали меня из царства моей болезненной фантазии к реальности.
Каждый вечер Мееле пела нам, детям, а потом вдруг она исчезала на долгие дни, а то и недели. Насколько я могу припомнить, мне казалось, что привычный уклад нашего дома нарушался оттого, что Мееле ссорилась с мамой. Как до этого дойдет, Мееле собирала свои вещи и, с предупреждением или без, уходила. И также неожиданно появлялась вновь, и говорила, стоя в дверях: «Не могу я без детей».
Все мы, включая маму, всякий раз бывали счастливы, что вернулась незаменимая Мееле.
Только уже став взрослой, узнала я причину этих ссор, во время которых Мееле страшно волновалась, а мама оставалась спокойной. Мееле была ревнива. Она хотела, чтобы дети безраздельно принадлежали ей. С другой стороны, она любила маму и гордилась красивой, умной, жизнерадостной женщиной, которая хотела завести много детей, талантливо рисовала, не имела барских замашек и приложила немало усилий, чтобы освободить Мееле от оков беспросветного детства и сделать из нее самостоятельного человека.