Господин ответил не сразу.
— На ваше счастье, господин Баихарай, мы с вами застали недуг на самой ранней его стадии, и потому положение нельзя считать безнадёжным. Шансы на успех ещё есть, хотя я и не могу полностью ручаться.
— Любые деньги… — пробулькал торговец зерном. — Спасите…
Господин молча направился к одному из шкафов, отпер ключиком дверь и достал оттуда хрустальный флакон с какой-то тёмной жидкостью. Сквозь дырочку я не смог разобрать её цвет.
— Сейчас вы примете это, — сказал он, вытаскивая пробку. — Пейте же! Вкус ужасный, но ничего не поделаешь.
Купец жадно выхватил из протянутой руки флакон и одним глотком выхлебал его содержимое. Икнул, взвыл — и откинулся на спинку кресла.
— Вот так, почтеннейший, — сказал господин Алаглани, стоя сбоку от гостевого кресла. — Вы чувствуете, как будто кусочек льда скользит по пищеводу?
— Ага! — подтвердил купец, закатив глаза.
Меж тем господин вернулся к своему столу, выдвинул ящик и достал оттуда свою драгоценность — изумруд на золотой цепочке.
— Посмотрите на этот камень, господин Баихарай, — произнёс он совсем иным тоном. Ни сочувствия, ни обходительности в нём не осталось и следа. — Смотрите внимательно, не отводите глаз. И слушайте счёт. Семь. Шесть. Пять. Четыре. — голос господина становился всё тяжелее, у меня даже мурашки по голове забегали. — Три. Два. Один. Ты не можешь поднять руки. Ты не можешь встать. Ты не можешь повернуть голову. Ты можешь только одно: смотреть на камень, слушать и правдиво отвечать. Ты понял, Баихарай?
— Да! — выплеснулось из купца.
— Я сейчас расскажу тебе одну историю, купец. Историю про одного торговца зерном, который поднялся только в последние три года, а до того был просто зажиточным селянином, скупавшим просо и рожь у бедных своих соседей. Селянин этот некогда женился на молоденькой девушке из бедной семьи. Девушка вскоре умерла, и отчего она умерла, никому и в голову не пришло поинтересоваться. Долгое время селянин жил бобылём, но потом положил глаз на вдову. Назовём эту вдову Гиудахойи. Помнишь такую, Баихарай?
— Да! — прошептал купец. Уж на что у меня слух чуткий, а и то еле разобрал.
— А у вдовы была девятилетняя дочь. Звали её… ну, хотя бы Хасинайи.
Я чуть не вскрикнул.
— Продолжим нашу историю, Баихарай. — Господин Алаглани говорил так, будто каждым своим словом забивал гвоздик. — Селянин дорвался до женского тела, но после медового месяца стали томить его и другие желания. И всё чаще посматривал он на свою падчерицу. Поначалу был он с ней ласков, сажал на колени, гладил… очень любил он её гладить. Удивительное дело, но самой девчушке эти ласки не нравились, дичилась она отчима. И тогда отчим решил не церемониться. Прутом да плетью он приучал девочку к покорности. Принуждал оголяться перед ним. И что самое в этой истории интересное, мама девочки не препятствовала мужу в его пристрастиях. Может, она боялась, что муж её бросит и придётся им с дочкой ходить по дорогам и просить милостыню — ибо и дом Гиудахойи, и земельный её надел оборотистый муж переписал на себя. Может, надеялась, что со временем дурная страсть сама собою иссякнет. А может, и любила… как знать? Может, она и пеняла мужу… но не при дочери.
Я слушал — и не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть.
— А когда девочке пошёл одиннадцатый год, мать её умерла. Внезапно и необъяснимо. Впрочем, кто бы стал требовать объяснений с самого богатого человека на селе, с кем дружны и староста, и окружной исправник? И после похорон богатей наш вообразил, будто ничего его более не сковывает, и принялся за падчерицу по-настоящему. Ей и одиннадцати лет не было, когда взял он её силой. А силы у тридцатипятилетнего мужика было изрядно. Девочке бы радоваться, да? Но она почему-то после той ночи тронулась умом, а вскоре и вовсе сбежала из села. Долго бродила она по дорогам, просила подаяние, и что с ней в то время случалось, никто не знает. В конце концов Изначальный Творец снизошёл до неё, и по случайности взял её в услужение один горожанин. Стирать, гладить… Но безумие девочки так и не прошло — вечно помнила она лицо своего отчима. Лицо его, и руки… и всё остальное… Он приходил к ней во сне, его лицо она могла увидеть и наяву — в лице любого мужчины, пусть даже и мальчишки младше её годами. Ей втемяшилось в голову, что отчим ищет её, хочет забрать назад. Занятная история, Баихарай?
Купец молчал и был бледен даже не как полотно — как первый, чистейший снег.
— Тебе, наверное, интересно узнать, чем закончилась эта занятная история? К сожалению, не дано человеку предугадать все пути Высшей Воли. Спустя три года тот селянин, который уже выбился в купцы и жил в городе, явился по делу к тому самому горожанину, взявшему Хасинайи в служанки. И девушка его увидела. Понятно, она вообразила, что отчим явился за ней, а хозяин, несомненно, уважит его законное требование и вернёт её на новые страдания. И потому решилась разом окончить все свои ожидаемые муки земные. Помутившись умом своим, не думала она в тот час о муках вечных. И задуманное свершила. Вот такая история, Баихарай. Нравится ли тебе?
Купец молча сидел. Кажется, у него отнялся язык.
— Она лежит за несколько комнат отсюда, Баихарай, — голос господина теперь был усталым. — Ты не хочешь последний раз на неё взглянуть? Нет? Ну и ладно. Ей тоже бы не хотелось, чтобы ты испачкал своим взглядом её тело. Пускай даже мёртвое тело. Но ты жив. Как думаешь, это правильно?
Купец молчал. Какое-то бульканье всё пыталось сорваться с его губ, но так у него ничего и не выходило.
— Что до меня, — продолжал господин, — то я считаю это правильным. Жизнь нам даёт Изначальный Творец, и никто, кроме законного человеческого суда, не вправе её отбирать даже у такой мрази, как ты. Что же касается законного суда, боюсь, с этим были бы трудности. У тебя столько знакомых среди Стражи, среди судейских…и так трудно было бы доказать обвинение… Поэтому радуйся, Баихарай. Ты избежишь суда законного. Может быть, избежишь и суда Изначального Творца. Тут мне понять трудно, Творец мне о Своих намерениях не докладывает. Но ты не избежишь моего суда. А я… — тут господин сделал паузу… — Я обрекаю тебя на жизнь. Ты будешь жить долго, Баихарай. У тебя нет и не было никакой зелёной гнили. Зато у тебя теперь есть чёрная гниль. Только что ты выпил снадобье — а точнее, яд. Чёрная гниль по своим проявлениям, чтоб ты знал, очень похожа на зелёную. С одной лишь разницей: от неё не умирают. Ты, может, проживёшь ещё полвека — но все эти годы будешь мучиться, невидимая крыса станет грызть тебе то, чем ты надругался над девочкой. Ни один лекарь не поможет тебе. Сегодняшней же ночью у тебя начнутся боли, и никакое снадобье не сумеет их облегчить. Боль доведёт тебя до границы беспамятства, но ты так и не перейдёшь эту границу, ты будешь страдать, пребывая в сознании, помня, за что терпишь кару. Ты будешь молить Изначального Творца о смерти — может, Он и сжалился, но я бы на Его месте не спешил. Иногда, впрочем, боль будет ослабевать, но только ты возрадуешься — она вернётся вновь, ещё злее. Ты никогда не будешь знать заранее, когда боль тебя скрутит, а когда даст недолгую передышку. Ну, разумеется, у тебя будет возможность прервать своё бессмысленное существование — но помни, что там, за гранью, встретишься с Хасинайи, и вряд ли тебя обрадует эта встреча. Сейчас ты встанешь, Баихарай, и пойдёшь домой, а всё услышанное до ночи забудешь. С первой же болью к тебе вернётся память. И сразу предупреждаю: даже не думай свести со мной счёты. При первой же попытке назвать или написать моё имя боль замкнёт тебе уста и парализует пальцы. И любые другие способы мне отомстить выльются тебе лишь в усиление боли. Иди же, Баихарай. Просыпайся! Семь! Шесть! Пять! Четыре! Три! Два! Один! Вставай! Вставайте, любезный господин Баихарай. Вы что-то на секундочку впали в беспамятство, это бывает, когда слышишь столь серьёзный диагноз… Но не отчаивайтесь, мы вовремя начали лечение, и недуг ваш, уверяю, вскоре отступит. Да, о деньгах. Пока с вас сотня огримов, а дальнейшее лечение, само собой, потребует дополнительных средств. Извольте расплатиться… Благодарю вас! Сейчас мой слуга проводит вас до вашей повозки! Зайдите через неделю, я произведу очередной осмотр.
Я еле успел из-за ковра выбежать и встретить купца, выходящего из кабинета. Честное слово, почтенные братья! Знаю, какой великий грех, знаю! Но мне ужасно хотелось в тот миг выпустить ему кишки! И ведь, как понимаете, было чем. Одно лишь меня остановило: господин Алаглани уже вынес приговор.
Вечером того же дня похоронили мы Хасинайи. Могилу ей вырыли в саду, возле кустов белого розоцвета. Сейчас это были голые мокрые ветки, а летом как тут всё цвело… Она, вспомнилось мне, эти бутоны себе в волосы вплетала. Белое на чёрном… Опустили мы в чёрную яму её завёрнутое в белую холстину тело, господин, по старому обычаю, бросил вниз две серебряные монеты, а потом закидали землёй — и холмик небольшой получился. Никаких слов никто не говорил, а я, конечно, ночью туда удрал и прочитал всё последование на воздушное странствие души. Понимаю, почтенные братья, многие из вас не согласились бы со мной, но я уж так решил. Пусть и наложила она на себя руки, да ведь безумицей была, а стало быть, вина на ней поменьше.
Спрашиваете, заметил ли господин моё ночное отсутствие? Ничего он в ту ночь заметить не мог, ибо сразу, как вернулись все в дом, поднялся в кабинет и велел подать ему вина. Причём не абы какого, а крепкого, харамайского. Я уж ему и закуски всякой-разной притащил, но ничего он есть не стал, а только молча пил. А я в чуланчике сидел и ждал, когда погонит он меня за очередным кувшином. Три кувшина в общей сложности господин Алаглани высосал, и тогда лишь его взяло. Впервые видел я его крепко пьяным, и скажу, что лучше бы и не видел.
Сперва он казался вполне в порядке, только молчал и пил, пил и молчал. Потом затуманило ему голову — встал он из-за стола и сел на ковёр, скрестив ноги. Сидел так, раскачивался — не взад-вперёд, а вправо-влево, и что-то тихонько напевал, вернее, мычал без слов. Прислушался я — и сделалось мне страшно. Это ж он колыбельную пел!
А потом бледное его лицо начало краснеть, и пробудилась в нём ярость. Встал он, пальцы в кулаки сжал и оглядываться принялся, словно лютого врага рядом искал. Я уж решил было, что сейчас он меня по пьяному делу отлупит по первое число, потому что рядом-то никого более и нет. Уж мысленно решал, как поступить мне — защищаться или смиренно побои принять. Но оказалось, не я один в кабинете был. Ещё ведь и кот! Вот на него-то господин гнев свой и обратил. Уставился так, будто впервые видит, а потом как заорёт: «Тварь! Сволочь! Людоед!» И с размаху по нему пустым кувшином!
Кот до того на подоконнике сидел, но в последний миг сиганул на книжный шкаф, а кувшин в окно врезался, зазвенело разбитое стекло, посыпались осколки. Только господин на это ни малейшего внимания не обратил, а принялся искать кота глазами. Обнаружил его на шкафу — и снова кувшином. И кричал: «Убью, тварь! К бесу оно всё! Мразь дохлая! Из-за тебя же всё! Из-за тебя!». Нет, почтенные братья, снова он не попал. Хотя, надо сказать, метил довольно точно, не настолько уж вино его перекрутило. Но кот оказался таким шустрым, что будь господин трезв, и то вряд ли попал бы. Я даже думаю, что и у меня бы ничего не вышло. Казалось, кот заранее знает, куда полетит очередной кувшин, и в самый последний миг перескакивает в другое место.
В общем, представьте себе эту картину: весь кабинет в глиняных черепках, по ковру недопитое вино пролилось, в разбитое окно мокрый ветер хлещет, статуэтка мраморная, дракона изображающая, вдребезги, несколько книг из шкафа выпали, вспорхнули страницами, точно птицы крыльями, и на пол свалились. Кот уже давно из комнаты выскользнул, убежал куда-то спасаться. А господин Алаглани, первый столичный лекарь да аптекарь, сидит на ковре, прямо там, где лужа от вина получилась, и плачет. Не в голос, а просто трясутся у него плечи и катятся по щетинистым щекам слёзы.
Ну, понятное дело, я указаний ждать не стал. Ни на какие указания господин был в ту ночь не способен. Ухватил я его подмышки, потащил в спальню. А он, между прочим, тяжёлый… Будь у меня такие же мускулы, как у Тангиля… но мне таких мускулов по меньшей мере четыре года ждать. Потому и намучился я, раздевая его и на постель втаскивая. Одежду перепачканную унёс вниз, в мойню… раньше бы Хасинайи стирала, а теперь самому пришлось. Правда, сперва я вернулся в кабинет и убрался там, насколько это возможным оказалось. Мраморному дракону конец пришёл, оконный проём я холстиной завесил — не время было вставкой новых стёкол заниматься. На ковре пятно засыпал солью, потом, когда высохло, то почти и незаметно стало. А господину в спальню тазик притащил, потому что должно ведь всё выпитое из него извергнуться.
А как навёл я порядок, то и пошёл в мокрую ночь, над холмиком читать. Сами знаете, долгое это дело. Прочитал — да и вернулся в дом. Промокшую рубаху скинул, повесил сушиться — и до рассвета писал по памяти все те слова, что сказал господин купцу Баихараю.
Заодно и обдумал случившееся. Первое, что удивило меня — это состав зелья, от которого, как пообещал господин, чёрная гниль у купца начнётся. Кроме ветродуя, все травы не особо сильные. Неужели вместе они такую мощь дают? Потому и приписал я на том листке, чтобы наши братья, лекарским искусством владеющие, дали своё заключение, возможно ли сие. И забегая вперёд, напомню, что мне было отвечено. Что недуга, чёрной гнилью именуемого и описанного мною, лекарская наука не знает, а что сочетание указанных трав лишь ослабляет человеческую волю. А я и предвидел, что такое мне ответят. Потому и уверился, что если и впрямь купца боли начнут мучить, то вновь господин чары сотворил. О том, что за купцом проследить надо, я тоже написал. И потом долго сомневался, правильно ли поступили наши братья.
Второе, о чём я тогда задумался — а откуда господин всё узнал? Ну ладно, историю Хасинайи он мог от неё услышать. Или — поразила меня жуткая мысль — увидеть. В зеркалах, во время сна её. Что, если эти зеркала и свечи — средства для чародейства? Но коли так — то ведь о каждом из нас господин мог видеть в зеркалах правду! Стало быть, и обо мне! Не правду купецкого сына, на рудники обречённого, а мою трактирную правду! С другой стороны, в таком случае со мной бы давно уж беда случилась — телега, если не что похуже. Что господин сделает с разоблачённым нюхачом? Коли милостив — то выдерет до полусмерти и выбросит за ворота. Коли суров — избавится, да так, чтобы никому уже ничего такой слуга не поведал и никто чтобы ничего не заподозрил. Значит, или телега, или попросту отравил бы он меня. С его-то лекарским искусством запросто можно такой яд составить, чтобы смерть всем показалась естественной. Но вот уже четыре месяца я пребываю в его доме, и ничего плохого со мной не случилось. Значит, ничего он обо мне не проведал, и значит, ничего такого в зеркалах не увидеть.
Но хоть и отлегло у меня от сердца, а всё равно не мог я до конца успокоиться. Ладно, пусть всё он от Хасинайи узнал, разговорив девчонку. Может, камнем своим правдивость слов её проверяя… Но откуда узнал он, где искать её мёртвое тело? Что он делал в лаборатории? Зачем ему понадобилось брать туда её вязание? Получалось, что через это вязание каким-то образом — наверняка чародейским! — выяснил господин, где она повесилась. Потому-то, видать, сам за кучера и правил.
А ещё хотелось мне знать, что было в лаборатории после того, как положили там тело Хасинайи. И совсем уж мрачные мысли у меня крутились. Но тут, почтенные братья, нет ничего твёрдо установленного. Только мысли, которые сейчас излагать уже и незачем.
А ещё угнетало меня, что по-прежнему ни на шаг не приблизился я к разгадке — каким образом господин чародейства свои творит. Впрочем, утешился тем, что времени у меня ещё много. То есть это я тогда так думал.
Ну, словом, той ночью я почти и не поспал. Оттого весь день вялым был, но господин на меня не ругался. Он встал довольно поздно (кстати, тазик пригодился), ни слова не говоря, облачился в новую одежду, возле постели ему приготовленную, пошёл на двор умываться. А после всё было как всегда, и ничего не сказал он о случившемся ночью. Может, и забыл? После такой пьянки, слышал я, иной раз память у человека отшибает. Но всё-таки память памятью, а разгром в кабинете — вот он, перед глазами. После завтрака мы с Тангилем новое стекло вставили, и хорошо, что с ним — трудное оказалось дело, один бы я мог и не справиться, ибо раньше такого мне не доводилось.
Но кроме вставки стекла, ничем тот день не запомнился. Всё было как всегда. После завтрака трезвый и мрачный господин Алаглани уехал в город, взяв с собой Халти, после обеда был приём, и без толку я торчал за ковром — опять обычные люди с обычными своими недугами. После ужина я сказал господину, что голова побаливает, и разрешил он мне сразу идти спать.
И приснился мне необычный сон. Рассказать? Извольте, почтенные братья.
Приснилось мне, будто я мышь. Серая такая, мелкая. Но притом всё понимаю, как человек. И вот я в большущем полутёмном амбаре, там зерно, видимо-невидимо зерна в ящиках из досок. Прогрызть дырочку — как нечего делать. И такая радость огромная — моё это всё, и навсегда, и больше никаких ни бед, ни опасностей. Но только я подумал так — тут же в амбаре кот объявился. То есть именно наш кот, любимец господина Алаглани. И прыг на меня, а я от него, и так мы носимся, носимся по амбару, ящики сшибаем. Зерно сыплется, глазищи кошачьи пылают, словно угли. Только не красные, а зелёные. И понимаю я, что нет мне спасения, нет тут никаких дырочек и щёлочек, куда бы шмыгнуть можно. Играет он со мной, котяра, а как наиграется — сожрёт. И так грустно мне стало — и не оттого даже, что конец пришёл, а того чувства жаль, той радости. Хоть бы на миг, думаю, её вновь испытать. А кот меня гоняет, прыгает — и нарочно чуток в сторону сворачивает. Ну, думаю, ты играешь, а мне с того какое удовольствие? Раз уж суждено тебе меня схарчить, то пусть оно так случится, как мне хочется, а не как тебе. И прыгнул я на кота, зубами в нос ему вцепился. А зубы у меня — ну, у мыши то есть — острые, длинные. Орёт котяра, головой во все стороны что есть сил мотает, сбросить меня хочет. Я подумал тогда, а что ж он лапами-то меня не собьёт? Глянул — а лап-то у него и нет, вместо лап — клинки сабель. Длинные, тонкие, прыгает он на них, а они пружинят. Ну а мне что, я знай себе в нос ему вгрызаюсь, во рту вкус крови, орёт котище, и никак эта пляска не кончится. Скучно мне тогда стало, и вся злость на кота вмиг прошла, как тряпкой половой её стёрли. Даже жалко его сделалось, зверюга-то неразумная, а что сожрать меня вздумал, так на то и кошачья его природа. В общем, разжал я зубы, на пол прыгнул. Он, конечно, за мной. Уже не играть хочет — за боль отомстить. Очень ясно у него мысли на раскровяненной морде написаны. И тут соображаю я: зерно! Зарыться поглубже, авось не достанет. Все ведь ящики мы перевернули, на полу дощатом целая гора зерна, чуть ли не до потолочных балок. Зарылся я, точно крот в землю, и смотрю — коридор получился. И я коридором этим крадусь, уже не мышьем обличье, а в своём собственном. В левой руке свечка у меня сальная, а в правой — заточка из плотницкого трёхгранного гвоздя. И слышу над ухом слова: «Ну и куда же ты собрался?». Чей голос, никак не соображу, но чувствую — знакомый. Хочу обернуться — а не могу. Точно держит кто сзади голову. Тут я дернулся всем телом, и больно вдруг стало.
Проснулся от того, что рука болит. А уже рассвело, между прочим, и господин встал, во дворе, голый по пояс, водой холодной омывается. Поднялся я, засоней себя ругая, на ладонь свою правую глянул — а там и впрямь след от заточки отпечатался. Ну, вскоре затянулся он. Вот и по сей час, почтенные братья, не знаю я, что это было. Наверняка знак какой-то, но от кого, и как его понять?
…А дальше дни потянулись один за другим, и всё было как раньше — только вот стирать нам самим приходилось. Птицу почти всю господин велел на мясо забить, оставил только в курятнике нескольких несушек. А прочей работы по дождливому осеннему времени было немного, и ребята больше проводили времени в людской, чем в саду или в огороде. Только Алаю забот не уменьшилось, потому что надо было переносить всё из травяного сарая в дом. Только в те дни узнал я то, что следовало мне выведать с самого начала. Оказывается, под домом огромный подвал есть, чуть ли не ещё один этаж, подземный. В том подвале настоящее травохранилище, а сарай — так, времянка. Он больше нужен для правильной засушки трав, а склад — здесь.