Проклятие фараона - Наталья Александрова 5 стр.


1. добровольность брака,

2. свобода брака и развода, который проводился через суд по объявлению одного супруга и через специально созданные органы записи актов гражданского состояния (ЗАГСы) — по обоюдной просьбе;

3. гражданский характер брака и развода. Только брак, зарегистрированный в ЗАГСе, порождал права и обязанности супругов.

К концу 20-х гг. количество церковных браков заметно сократилось во всех социальных слоях населения Ленинграда. Накануне революции обряд венчания сопровождал 90 % всех свадеб, а к концу 20-х гг. — лишь 50 %. Это означало, что религиозные церемонии, сопровождающие создание семьи, начинают маркироваться как некая аномалия уже и на ментальном уровне. И способствовали этому прежде всего нормативные суждения власти — отсутствие признания по советскому законодательству супружеских прав у людей, сочетавшихся церковным браком. Другие же новые нормы семейной жизни, носившие не столько директивный, сколько дискурсивный характер, усваивались медленнее.

Однако «великий перелом» резко изменил положение. Социальное происхождение становилось серьезной причиной для приписывания человеку статуса общественного изгоя. В 1928–1929 гг. была проведена чистка госаппарата и учреждений культуры от лиц непролетарского происхождения. Потеря места работы в условиях возвращения карточной системы распределения неминуемо влекла за собой резкое ухудшение материального положения. В конце 1929 г. началась кампания по выселению лиц, лишенных избирательного права по советским законам, не только из собственных домов, но и из муниципальных квартир. В 1931 г. прокатилась новая волна чисток, в результате которых многие потеряли работу, так как имели родственников за границей. В процессе паспортизации населения Ленинграда социальную неполноценность и ненужность советскому обществу ощутили дети прежних домовладельцев, заводчиков, банкиров, людей, когда-то именовавшихся дворянами, офицерами, действительными и тайными советниками. Многим из них отказывали в выдаче документов, что влекло за собой высылку из города. Весной 1935 г. после убийства Кирова носителями социальной опасности стали считать не только самих представителей знати, офицерства, чиновничества царской России, но и их детей и даже внуков, назвав их «контрреволюционным резервом».

На почве явного несоответствия социального происхождения родителей суровым требованиям политической конъюнктуры происходил распад семей. Уже в 1933 г. в городе началась кампания исключения из комсомола лиц «чуждого» происхождения. Всего в 1933–1936 гг. в Ленинграде было исключено из комсомола более 3 тыс. чел. за связь с «чуждыми элементами», то есть с родителями. Детям приходилось отказываться от родителей для того, чтобы остаться в рядах комсомола. В середине 30-х гг. это явление было уже зафискировано и в среде рабочей молодежи Ленинграда. Ведь с началом форсированной индустриализации и насильственной коллективизации в ряды промышленных рабочих стали вливаться и раскулаченные, и служащие, и дети «бывших».

Страх кары за происхождение и политические взгляды матерей и отцов явно не способствовал укреплению внутрипоколенных отношений в советской семье. Они были во многом политизированы, а, следовательно, и подконтрольны властным и идеологическим структурам. Конечно, подобные нормы внутрисемейной жизни внедрялись в повседневную жизнь, а, следовательно, и в структуру ментальности косвенным путем. Это и позволяет многим и западным, и отечественным исследователям утверждать, что частная жизнь в советском обществе не знала всепроникающего контроля властей. Опровергнуть полностью это суждение невозможно, — именно поэтому сюжет о сексуальном и матримониальном поведении горожан и помещен в главу, посвященную косвенному нормированию повседневности. Но одновременно нельзя согласиться с тем, что в приватной сфере действовали лишь неофициальные нормы и что она была полностью независима от нормативных и нормализующих суждений властей.

Сложное переплетение норм и аномалий, трагические последствия директивного нормирования интимной жизни, особые стратегии выживания можно выявить, исследуя социальную сторону репродуктивного поведения ленинградцев в 20–30-х гг., и, в частности, проблему абортов. На первый взгляд кажется, что эта проблема носит скорее медицинский характер. Однако не случайно М. Фуко называл медицину сестрой истории. По комплексу вопросов, связанных с политикой регулирования рождаемости, можно изучать историю нравов, и прежде всего норм, действовавших в данном обществе.

Как и в ситуации с брачно-семейными отношениями, большевики внешне попытались ликвидировать несоответствие ментальных и правовых норм. 18 ноября 1920 г. совместным постановлением наркоматов юстиции и здравоохранения аборты в советской России были легализованы. Желающим предоставлялась возможность сделать операцию по искусственному прерыванию беременности в специальном медицинском учреждении независимо от того, угрожает или нет дальнейшее вынашивание плода здоровью женщины. На первых порах аборт производился бесплатно. Советская республика стала первой в мире страной, легализовавшей искусственный выкидыш. Однако никакого отношения к процессу расширения сфер частной жизни декрет о свободе абортов не имел.

Медики забили тревогу. Их, действительно, волновало здоровье нации. Отсутствие контрацептивов побуждало женщин систематически прибегать к абортам. 6–8 операций подобного характера — это норма для ленинградки 30–35 лет. Не случайно в той же секретной записке высказывалось требование не только «изменить существующую шкалу платности за производство аборта», но и систематически «снабжать все гинекологические амбулатории, консультации, кабинеты, на предприятиях, аптеки и магазины санитарии и гигиены всеми видами противозачаточных средств…», «наладить выпуск уже подготовленных брошюр о системе контрацепции». Одновременно авторы записки осмелились заявить, что не легализация абортов, а отсутствие жилой площади и неуверенность в будущем заставляет женщин отказаться от рождения лишнего ребенка. Об этом свидетельствовали материалы опроса 33 женщин, обратившихся в больницу имени Куйбышева с просьбой о совершении операции по прерыванию беременности. 9 из них не могли позволить родить ребенка из-за сложных жилищных условий. «На площади 12 м живет 6 чел.», «С мужем развелась, но живу в одной комнате и спим на одной кровати валетом, вторую поставить негде», «с мужем живем в разных квартирах, так как своей площади никто из нас не имеет» — вряд ли можно назвать эти мотивы мещанским и обывательским нежеланием ущемлять свои личные интересы заботами о потомстве. Но советскую идеологическую систему не могла устраивать даже та ничтожная степень свободы частной жизни, которую предоставлял декрет 1920 г. о легализации абортов.

Незадолго до того, как сталинская конституция констатировала факт построения в СССР социализма, постановлением ЦИК и СНК СССР от 27 июля 1936 г. аборты в стране были запрещены. Постановление гласило: «Только в условиях социализма, где отсутствует эксплуатация человека человеком и где женщина является полноценным членом общества, а прогрессирующее повышение материального благосостояния является законом общественного развития, можно ставить борьбу с абортами, в том числе и путем запретительных законов… В этом правительство идет навстречу многочисленным заявлениям трудящихся женщин». Большего бреда придумать, кажется, невозможно. Зачем женщины вдруг решили требовать наложить запрет на единственно доступный способ самостоятельного регулирования репродуктивности, неясно. Кроме того, если правительство законом о запрете абортов удовлетворяло настоятельные просьбы трудящихся, зачем оно одновременно вводило целую систему уголовных наказаний за совершение искусственных выкидышей. Репрессиям подвергались не только лица, подтолкнувшие женщину к принятию решения об аборте, не только медики, осуществившие операцию, но и сама женщина Сначала ей грозило общественное порицание, а затем штраф до 300 руб. — сумма внушительная по тому времени. Это означало, что женщина должна была утвердительно отвечать на вопрос анкеты «состоял ли под судом и следствием». В советском государстве это влекло за собой явное ущемление в гражданских правах.

После принятия закона 1936 г. внешне положение с абортами улучшилось. Могло даже показаться, что искусственное прерывание беременности превращалось в отклонение от общепринятых бытовых практик. В первой половине 1936 г. в ленинградских больницах было произведено 43 600 операций по прерыванию беременности, во второй половине, после принятия закона — всего 735. В целом за 1936–1938 гг. число абортов сократилось в три раза. Но вот рождаемость за это же время повысилась всего в два раза, а в 1940 г. и вообще упала до уровня 1934 г. Зато нормой в советском обществе стали криминальные аборты.

Принятие закона о запрещении абортов совпало с началом большого террора в СССР и установления тотальной слежки за населением посредством системы политического контроля. Его структуры практически с первых дней существования советской власти уделяли особое внимание именно контролю над жизнью граждан, протекающей в сфере приватного пространства — как физического, так социального. Примером тому может служить советская жилищная политика эпохи 20–30-х гг.

Итак, что же можно назвать частной жизнью применительно к эпохе социализма, когда самое сокровенное — интимность — ставилась законом об абортах пусть под косвенный, но жесткий государственный контроль. Действительно личными оставались только страдания почти трех поколений советских женщин, но об этом не принято было ни писать в научной литературе, ни даже говорить вслух, дабы не испортить идиллическую картину советской действительности.

Представления о норме и отклонении в повседневной жизни — подвижные исторические категории, зависящие от изменений ментальных установок населения в целом. Властные решения могут, конечно, инициировать их трансформацию. Однако истинно глубокие перемены связаны с общими социально экономическими процессами. Действительно, Петр I посредством комплекса нормативных и нормализующих суждений осуществил переворот цивилизационного уровня. Но повседневность основной массы населения он не затронул: люди продолжали вести традиционный образ жизни, руководствуясь патриархальными представлениями о нормах и аномалиях. Не слишком повлияли на систему нравственных ценностей народа реформаторские начинания Екатерины II и идеи просвещенного абсолютизма. Преобразования были приостановлены страхом перед революциями. Это усугубило разницу в ментальности и повседневной жизни большинства и меньшинства. В первой половине XIX в. главенствующую роль в формировании ментальных представлений о норме и аномалии стала играть дворянская культура с характерной для нее раздвоенностью, усугублявшейся практиками повседневной жизни русских дворян, занимавших промежуточное положение между городскими и сельскими жителями. Наиболее значимым временем изменения российской ментальности явились «великие реформы» 60–70-х гг. XIX в., когда перемены коснулись повседневности значительной массы населения России. Под влиянием экономических факторов стали формироваться, с одной стороны, буржуазная общественность, а с другой — промышленный пролетариат. На арену истории вышел новый слой людей, стереотипы поведения и мышления которых резко отличались от патриархальных русских традиций. Социально-экономические факторы оказали большее воздействие на общественную нравственность, нежели официальные идеологические суждения. И все же самые значимые перемены должны были произойти в XX в.

Россия стояла на пороге вступления в фазу индустриального развития, что не могло не отразиться на особенностях представлений российского социума о нормах и аномалиях. Правда, ментальные установки городского населения, и в первую очередь петербуржцев, формировались под влиянием, казалось бы, взаимоисключающих факторов: эстетики модерна, кризиса российского самодержавия, марксизма и нарождающейся «пролетарской культуры». Эти факторы во многом осложняли процесс переделки «человека русского» (патриархально-крестьянского) в «человека индустриального», но это вовсе не означало, что взгляды на природу патологичного и нормального не менялись. Огромную роль в процессе модификации ментальных представлений народа сыграла Первая мировая война. Можно даже предположить, что большевистские нормативные суждения первых лет революции лишь закрепили уже сформировавшиеся новые представления о том, «что такое хорошо, а что такое плохо».

Возврат к мирному образу жизни, совпавший с введением НЭПа, ознаменовал возрождение привычных бытовых практик, а с ними и возможное восстановление ранее существовавших норм. Однако новая государственность не считала возможным поддерживать этот процесс. С позиций властного дискурса НЭП представляет собой эпоху аномического состояния общества в целом. Не удивительно поэтому, что в 20-е гг. советские властные и идеологические структуры постоянно меняли суть своих суждений о норме и аномалии. При этом в документах реже формулировалась суть нормы и значительно чаще появлялись характеристики патологии. Но и они не отличались постоянством. В документах партийного и государственного происхождения начала 20-х гг. мелькал термин «социальные болезни». Под этим термином скрывались формы поведения, всегда негативно характеризуемые с позиций общечеловеческих ценностей, то есть традиционные отклонения. Советская специфика выражалась в особой системе отношения властей к алкоголикам, преступникам, проституткам, самоубийцам. Правовой вакуум заполнялся социальной филантропией, нередко носившей демагогический характер. Относительно нормальный ритм повседневной жизни, во всяком случае отсутствие элементов распределительного снабжения населения, заставляло властные и идеологические структуры использовать в основном нормализующие суждения как метод формирования нового сознания. Привычные аномалии дополнялись новыми. В конце 1924 — начале 1925 гг. в момент стабилизации НЭПа патологией считались бытовые практики новой нэпманской буржуазии, «онэпивание». XIV съезд ВКП(б) назвал отрицательным явлением «мещанский индивидуализм». Однако основная масса горожан, даже жители такого крупного промышленного и культурного центра, как Ленинград, пока еще во многом придерживались буржуазных представлений о нормальном и ненормальном в повседневной жизни, что обеспечивалось существованием особой «нэповской субкультуры» со свойственными ей элементами политического и экономического плюрализма. Без преувеличения можно сказать, что представления о нормах и патологиях повседневности у жителей бывшей столицы Российской империи в 20-е гг. во многом были схожи с общеевропейскими. Резкость нормализующих суждений не смогла нивелировать пестроту дискурсов и практик, характерных для эпохи НЭПа и общецивилизационный дух целого ряда первых нормативных актов советской власти. «Нормальное время» — а именно так возможно охарактеризовать 20-е гг. с общечеловеческих позиций — рождало и «нормальные» нормы и патологии.

Однако значительно большее влияние на ментальные установки горожан оказала особая повседневность 30-х гг., прямое и косвенное нормирование которой усугубило процесс инверсии нормы и патологии. Насильственно внедренные нормы, будь то закон о запрете абортов или система ранжированного распределения, порождали аномалии, которые, в свою очередь, превращались в неофициальные, вполне реально существующие традиционные бытовые практики, не считавшиеся на ментальном уровне отклонением. Сочетание властной инициативы, специфики повседневной жизни с характерными для нее глубинными процессами и общецивилизационных тенденций формирования «индустриального человека» обусловили своеобразие представлений советского общества о норме и патологии. Перерождение этих понятий отчетливо проявилась в механизмах адаптации и стратегиях выживания россиянина в новых социальных условиях. При внешней социальной открытости советские люди оказались более, чем западные, лояльными к двоемыслию, более склонными к традиционным, почти патриархальным семейным отношениям, более открытыми к дружбе и взаимопомощи, более способными к выживанию в экстраординарных бытовых условиях. Уход в частную жизнь и приоритетность неформальных контактов для решения многих жизненных ситуаций обеспечивали, с одной стороны, сохранение духовного потенциала российской и, в частности, петербургской ментальности; а с другой, как ни парадоксально, — жизнеспособность сталинского общества, в отличие от гитлеровского режима. Ярким примером данного парадокса может служить феномен поведения населения Петербурга в годы войны и блокады.

Аксакова-Сиверс Т. А.

Аксельрод Б. П.

Александр I

Александр II

Александр Невский

Александро-Невская лавра

Алексей Михайлович (Тишайший)

Аллилуева Н. С.

Амфитеатров А. В.

Андреев Л.

Андреева М. Ф.

Анненков Ю. П.

Анциферов Н. П.

Аранович Г. Д.

Арьес Ф.

Афанасьев В. С.

Афанасьев Ю. Н.

Бакст Л.

Балтийская улица

Бассейная улица

Бедный Д.

Безыменский А.

Беккер Г.

Берар Е.

Берггольц О. Ф.

Бердяев Н. А.

Назад Дальше