Проклятие фараона - Наталья Александрова 4 стр.


Часть архитекторов-конструктивистов понимала под домом-коммуной единый архитектурный объем, в котором были объединены индивидуальные квартиры и коммунальные учреждения. По такому принципу в Ленинграде, в частности, были спроектированы Бабуринекий, Батенский и Кондратьевский жилмассивы. Процесс постройки одного из них описан в романе Ю. Германа «Наши знакомые». В некоторых новых постройках была произведена попытка реализовать иной тип коллективного жилья, существовавший в двух формах. Первая — 2–4-х комнатные семейно-индивидуальные квартиры с умывальником, подобием кухни и персональным ватерклозетом. Магия этого слова на рубеже 20–30-х гг. была для обитателей рабочих казарм почти абсолютной. Но уже ванно-душевой комплекс предполагался один на несколько квартир. Вторая форма жилья включала отдельные жилые комнаты, соединенные с небольшим помещением для разогревания пищи. Остальные удобства были общими и располагались в коридорах. При этом нигде не оговаривалось, на сколько человек должна была приходиться душевая точка, раковина или туалет. Здесь столь почитаемая советской системой санитарная норма переставала действовать. Более того, считалось, что такое жилище, а по сути дела совместное использование этих обязательных гигиенических атрибутов нормальной жизни, позволит быстрее осуществить переход к более развитому коллективному быту!

Но бытовые коммуны, или, как их называли в документах, бытовые коллективы, в конце 20-х гг. разрастались теперь уже с государственного благословения. Для их создания не требовалось разворачивать грандиозное строительство. Коллективизация быта вновь стала вестись подсобными средствами. И эта перспектива в первую очередь нависла над молодыми рабочими. Число горожан увеличивалось прежде всего за счет разбухания пролетарской прослойки. В 1910 г. в Петербурге она составляла 27 % населения, а в 1931 г. достигла почти 57 %. Жилищное строительство перестало поспевать за бурным ростом количества рабочих. Кроме того, следует признать, что и знаменитые конструктивистские дома воздвигались в большинстве случаев для средней руки номенклатуры и новой интеллигенции, как, например, толстовский дом в Ленинграде на набережной Карповки, 13., «Слеза социализма» или возведенный уже в 1934 г. Дом политкаторжан. Рабочим же, в особенности приезжим, приходилось довольствоваться либо углами, либо старыми казармами. Чтобы как-то помочь молодым людям справиться с трудностями материального порядка, профсоюзы и комсомол вновь вернулись к идеям коммун.

Но в наиболее сложном положении находились молодые рабочие. С начала 30-х гг. приток молодежи в города стал постоянным, 30 июня 1931 г. ЦИК и СНК РСФСР приняли постановление «Об отходничестве», ознаменовавшее введение организованного набора рабочей силы на фабрики, заводы и стройки. В сельскую местность выехали сотни представителей ленинградского областного отдела труда. Они должны были вербовать кадры для нужд ленинградской промышленности. Считалось, что ввоз дополнительной рабочей силы может осуществляться только при условии обеспечения приезжих жильем. Это было зафиксировано в специальном приказе ленинградского совета народного хозяйства от 6 августа 1931 г. Вербовщики, заинтересованные в выполнении и перевыполнении планов по рабсиле, прельщали деревенских жителей перспективой жизни в каменных благоустроенных домах.

К началу XX столетия в Петрограде сложилась довольно определенная структура жилья, соответствовавшая уровню развития градостроительной и коммунальной техники, а также отражавшая социальную стратификацию населения. В представлении горожанина «дом» ассоциировался с индивидуальным жилищем, наличие которого считалось нормой повседневной жизни. Бездомный человек в ментальной традиции — всегда девиант и маргинал. Размер же «дома» и его вид определялись экономическими факторами. В столице существовал рынок жилья с характерными для него процессами купли-продажи и найма-сдачи.

События октября 1917 г. — несомненно значимое явление в истории российской цивилизации, хотя бы уже с той точки зрения, что они во многом расшатали сформировавшееся в ментальности городского жителя устойчивое представление-норму — «дом». Во многом это оказалось связанным с введением прямого внеэкономического нормирования жилья в системе новой государственности. В основу норм жилища изначально был положен классовый принцип, идея которого сводилась к улучшению бытовых условий неимущих слоев населения посредством «квартирного передела». Механизм его осуществления был предложен Лениным уже в октябре 1917 г. в работе «Удержат ли большевики власть?»

Излишки площади предполагалось заселять пролетариями. Первоначально рабочим давали жилье в пустующих квартирах. Однако власти не утруждали себя сбором сведений, где в это время находился истинный квартировладелец и почему он в данный момент не живет в своей квартире. Трехмесячное отсутствие являлось оправданием вторжения в жилье, объявления его «бесхозным», «пустующим», а значит, предназначенным для заселения. Имущество, находившееся в квартире, описывалось и разделялось между въезжающими. Об этом свидетельствуют так называемые «мебельные дела», хранящиеся в фонде Откомхоза Петросовета.

После появления в августе 1918 г. всероссийского декрета «Об отмене прав частной собственности на недвижимое имущество» комиссии по уплотнению занялись дележом жилищ, из которых его истинные хозяева пока еще не собирались выезжать. Основанием для этого являлась гипотетическая доходность жилья. Она не должна была превышать определенный предел. В противном случае недвижимость могла быть полностью или частично конфискована. Нормирование жилищного пространства на короткий период приобрело материальное выражение.

Оформление основных направлений политики военного коммунизма повлекло за собой появление норм, внешне независимых от материальной ситуации. Необходимость в них объяснялась потребностями регулирования процесса заселения жилой площади, изымаемой у бывших хозяев. В 1919 г. Наркомздравом принимаются санитарные нормы жилья. Они составляли первоначально 10 квадратных метров на одного взрослого человека и 5 на одного ребенка и определяли возможность подселения в квартиры дополнительных жильцов. Однако наличие этих норм не могло разрешить нравственного накала «квартирного передела».

За довольно короткое время с ноября 1918 по апрель 1919 г. «господами» себя ощутили 18,5 тыс. рабочих семей. Их предыдущие бытовые практики явно противоречили специфическим характеристикам нового пространства. Недавние жители фабричных окраин вместе с клопами и нехитрым скарбом внесли в бывшие спальни, кабинеты, детские и гостиные «буржуев» привычки и нравы городских трущоб. Они бесцеремонно пользовались вещами прошлых хозяев — ведь вселение, как правило, сопровождалось и конфискацией имущества. Страдало и внутреннее убранство квартир — в целях удобства сбивалась лепка на потолках и стен, безжалостно крушился старинный паркет.

Практика «уплотнения» имущих, сопровождаемая наделением неимущих индивидуальным жильем, носила явно выраженный буржуазно-демократический, а не социалистический характер. Утопия входила в противоречие с социальными реалиями, и это будет сопровождать всю советскую историю. Так, «новые господа» столкнулись с массой неудобств в барских квартирах, и в результате чуть позже, в конце 20-х гг., стали жильцами и заложниками знаменитых коммуналок — то есть некоего типа жилища, находящегося в распоряжении сразу нескольких граждан.

Коммуналка — прежде всего странное сообщество непонятно по какому принципу вынужденных вместе проживать людей. Соседи здесь не связаны ни общей сферой трудовой деятельности, как в общежитии, ни недугом, как в больнице, ни возрастом, как в детском доме, ни даже преступлением, как в тюрьме. Скученность в коммуналках порождает стрессы и повышенную агрессивность. Это своеобразная зона особого социального напряжения, где в обязательном порядке должны действовать некие нормы совместного существования: гласные, юридически закрепленные, и негласные, существующие в сфере дискурсов. Ментальность жителя коммунальной квартиры — большой кирпич в фундаменте, на котором сложился монументальный тип «человека советского». Даже самые оголтелые сторонники социализма никогда не считали коммунальные квартиры прообразом ячеек нового быта.

Сам Сергей Миронович поселился в этом доме в квартире 20 в середине 1926 г. Вообще к концу 20-х гг. представители советской элиты уже не пытались создать иллюзию аскетического образа жизни. Жилье Кирова состояло из шести комнат; кабинета, библиотеки, столовой, спальни, мастерской, комнаты для прислуги и, естественно, ванной, кухни и двух просторных холлов. Постоянно в квартире жили два человека; сам Сергей Миронович и его жена. Несколько скромнее жил крупный партийный работник, позднее областной прокурор Б. П. Позерн. В январе 1923 г. он с семьей из 1-го Дома Совета переселился в кв. 97 дома 26/28. Рядом с представителями властей в больших общих квартирах жили обычные ленинградцы, повседневные практики которых были далеко не так благополучны.

Разрастание к концу 20-х гг. слоя льготников происходило на фоне изменения норм повседневной жизни, связанного со свертыванием НЭПа. Уже в 1927 г. объем жилищного строительства в Ленинграде, как и по всей стране, перестал поспевать за бурным ростом городского населения, во многом спровоцированным форсированной индустриализацией и насильственной коллективизацией. В городе стал остро ощущаться жилищный кризис. Самым простым выходом из него большевистским властям показалось возвращение к «квартирному переделу». Он, по сути дела, и возобновился в конце 1927 г. По постановлению ВЦИК и СНК РСФСР с 1 августа 1927 г. все граждане СССР, и в том числе ленинградцы, стали обладателями загадочного права на «самоуплотнение». Оно и явилось юридическим основанием существования и успешного развития коммунальных квартир. Согласно этому удивительному праву, владельцы или съемщики квартиры и комнаты могли вселять к себе на излишки площади любого человека, даже не родственника. Излишком считалось все, что превышало санитарную норму — 8 метров. Вселенный жилец обретал право на площадь в данном жилище. Особые преимущества положение о самоуплотнении предоставляло научным работникам. Они имели возможность заселять лишние комнаты. «Право на самоуплотнение» необходимо было реализовать в течение трех недель. Затем вопрос о вселении на излишки площади решал не ее съемщик, а домоуправление!

В апреле 1929 г. ВЦИК И СНК РСФСР издали постановление об ограничении проживания лиц нетрудовых категорий в муниципализированных и национализированных домах и о выселении бывших домовладельцев из национализированных и муниципализированных домов. В документе подчеркивалось: «Президиумам городских советов и местным Исполнительным комитетам в городах и рабочих поселках надлежит не позднее июня 1929 г. издать местные постановления о выселении лиц нетрудовых категорий из муниципализированных и национализированных домов, а также о выселении бывших домовладельцев из ранее принадлежавших им муниципализированных и национализированных домов». Уже в июле 1929 г. людям, подлежащим выселению, представители домоуправлений вручили извещения о необходимости освободить жилую площадь. В случае отказа подчиниться постановлению выселение происходило административным путем.

Внешная атрибутика коммунальных квартир во всех районах города была вполне узнаваемой. «Вороньи слободки» выделялись прежде всего внешним видом входных дверей. Весьма характерное их описание дано в знаменитом стихотворении О. Э. Мандельштама «Ленинград»;

В 1936–1938 гг. эта практика приняла особенно широкий размах. Аресты стали привычной деталью повседневной жизни. В доме 26/28 по Каменноостровскому, тогда уже Кировскому проспекту, с 1934 по 1938 г. аресты произошли в 55 из 123 квартир. Для части жильцов несчастье их соседей оборачивалось совершенно неожиданной стороной — заметным улучшением бытовых условий. В квартире 83 того же дома на Кировском проспекте с 1932 г. жил с женой и дочерьми И. П. Косарев. Он работал в ленинградском областном исполкоме уполномоченным по развитию кролиководства. 7 декабря 1937 г. Косарев был арестован. А уже 14 декабря его семью выселили в коммунальную квартиру на проспект Огородникова. В бывшее жилье Косаревых через месяц, в январе 1938 г., въехали некие Напалковы-Полянские, решившие, что предыдущей квартиры им недостаточно. До этого прибывшая из Москвы для работы в аппарате Обкома ВКП(б) К. С. Напалкова с мужем И. В. Полянским, сотрудником НКВД, 15-ти летним сыном и домработницей имели в этом же доме довольно большую отдельную квартиру. Но шанса улучшить свое жилищное положение они не упустили. У менее сановных людей были более скромные запросы — им иногда вполне хватало просто комнаты недавно арестованного соседа.

Индивидуальная квартира на рубеже 20–30-х гг. в Ленинграде явление редкое, но она, тем не менее, стала нормой в среде партийно-советской элиты, большая часть которой переместилась в дом 21 по Кронверкской улице. Там было всего 25 квартир довольно большой площади, которые в 1918 г. распоряжением Петроградского районного жилищного отдела отдали для заселения рабочим и рабфаковцам Политехнического и Электротехнического институтов. Люди жили по 20–30 чел. в одной квартире. В 1932 г. в доме началось «великое переселение». Все «простые жильцы» были выселены, в том числе из квартиры 12. Здесь разместилась семья Позернов из 4 чел. Даже постоянно меняющиеся домработницы почти никогда не жили в квартире 12. Их Позерн устраивал в коммуналках дома 26/28 по Каменноостровскому проспекту. Часто площадь расселялась для нужд сотрудников определенных организаций и прежде всего карательных органов. Интересна с этой точки зрения судьба квартиры 61 в доме 26/28 по Каменноостровскому проспекту. В 1919 г. в оставленное прежними хозяевами, имя которых пока не удалось выяснить, жилье въехала откатчица завода «Светлана» Петраковская, в 1921 г. к ней подселилась большая семья рабочих Смирновых, затем пролетарское семейство Соколовых. Всего к началу 30-х гг. здесь проживало 5 семей, насчитывавших 20 чел. В 1933 г. состав квартиры переменился. Сюда въехал начальник Специального политического отдела ОГПУ по Ленинградской области А. Р. Стромин с женой, братом, двумя детьми и домработницей. Чуть позже на жилплощади Строминых прописалась их близкая родственница А. А. Бирюкова. Семейную идиллию немного нарушали три одиноких мужчины в возрасте от 30 до 40 лет. Но они оказались тесно связанными со Строминым профессиональными узами: А. И. Троицкий работал помощником начальника сектора 4 отдела Управления ОГПУ, В. С. Евдокимов — делопроизводителем того же 4 отдела, П. К. Яковлев числился как просто военнослужащий. Все они — и Стромины, и подселенцы переехали в дом 26/28 из одного и того же места — с Красной улицы, дом 44, кв.5, и в один и тот же день, 19 сентября 1935 г. уехали в Москву. Похоже, что в квартире 61 какое-то время функционировала своеобразная чекистская коммуна. Однако ее жильцам жилось безусловно лучше, чем прежним жителям квартиры, ведь их на той же площади было ровно вдвое меньше — всего 10 чел. После отъезда Строминых и компании в квартире вообще поселилось 4 чел.: уже упоминавшиеся Напалковы-Полянские. Правда, через три года и этой площади семейству Напалковых-Полянских показалось маловато. Кстати сказать, таким образом квартиры освобождали не только для номенклатуры, но и для пользующихся покровительством властей деятелей культуры. В апреле 1935 г. в доме 26/28 специально была расселена большая коммуналка для скульптора М. Г. Манизера. Жившие здесь до него люди, а их было 24 чел., получили жилую площадь в самых разных местах, но по-прежнему в коммуналках.

Квартира становилась инструментом социального стратифицирования. Ее можно было дать в виде вознаграждения. При этом в стремлении вознаградить власти доходили до абсурда. Например, зачинатель трудовой инициативы, названной его же именем, А. Стаханов получил в качестве поощрения не просто благоустроенную квартиру, а настоящие апартаменты со специально обставленным кабинетом. Назначение этого помещения в жилье рабочего вызывает некоторые сомнения, особенно если вспомнить, что многие представители научной интеллигенции жили в куда более стесненных условиях и уж, конечно же, без необходимого по роду их профессиональной деятельности кабинета.

Стаханов получил свою шикарную квартиру в маленьком шахтерском поселке. В Ленинграде же были свои Стахановы, Изотовы, Сметанины, настоятельно требовавшие улучшения их быта. И все же относительно комфортно к концу 30-х г. жила очень небольшая часть рабочих, названных привилегированным классом в советском обществе. Отдельную квартиру имели 25 % всех рабочих города, тогда как в 1914 г. — 15 %. «Премировали» жилой площадью и представителей новой советской интеллигенции.

В непозволительной на фоне общего нищенства, а, главное, ханжески провозглашаемого равенства, роскоши жила в конце 30-х гг. ленинградская партийно-советская элита. Сугубо номенклатурным стал, например, к этому времени дом 21 по Кронверкской улице. Здесь в 25 огромных по площади квартирах располагались только работники обкома ВКП(б) и Ленгорисполкома, а также руководители аппарата НКВД. Эти люди не считались ни с санитарными нормами распределения жилья, ни с этическими. Многие власть имущие часто меняли квартиры. Так, секретарь обкома ВКП(б) М. С. Чудов приехал в Ленинград из Москвы в 1928 г. Он с женой поселился в квартире 40 дома 23/59 по Кронверкской улице. Однако уже в 1930, женившись второй раз на Л. К. Шапошниковой, секретаре областного совета профессиональных союзов, он переезжает в дом 21 на Кронверкской ул., в квартиру 8. Через пару лет чета Чудовых-Шапошниковых вернулась в дом 23/59, но уже в квартиру 103, явно освобожденную для них. Ранее в квартире 103 жило 25 человек. Семья же Чудова насчитывала всего 3 человека.

Повседневность коммуналок лишала живущих в ней людей даже маленького кусочка скрытой личной жизни, к которой так тянется человек. Самые потаенные стороны быта становились достоянием всей квартиры. И это не могло не устраивать государство, строившее свою политику на принципах тотального контроля за личностью. Жилище в советском обществе перестало быть просто местом отдыха, потребления, довольно закрытой сферой частной жизни. Оно превратилось в социальный институт, в котором нормы поведения во многом определялись санитарными и жилищными нормами, а также структурой жилища.

Идеология, стержень всей советской действительности, и ее материализованная реальность (санитарные, жилищные, коммунально-финансовые нормы) позволяли использовать квартиру, комнату, угол как механизм воспитания новой советской ментальности. Число коммунальных квартир в крупных городах, и в первую очередь в Ленинграде, продолжало расти. Советский Союз победил во Второй мировой войне, создал атомную бомбу, запустил в космос первый в мире искусственный спутник Земли и сам в конце концов прекратил свое существование, а быт «вороньих слободок» по-прежнему оставался гнетуще тяжелым и унизительным для человеческого достоинства.

И все же в обыденных разговорах нет-нет промелькнет нотка ностальгической тоски о том, как весело было жить в большой коммуналке. Особенно часто это можно услышать от людей, чье детство прошло в лабиринтах квартир с одной уборной на 40 человек. Конечно, прежде всего, с теплотой вспоминается ребячье прошлое, в любом случае кажущееся счастливым. Однако не следует забывать и другое. Микромир коммунальной квартиры комфортен для детей с их тягой к скоплению в стаи, с характерным эгалитаризмом, инфантильным иждивенчеством. Страшным является лишь затянувшееся детство большой части российского населения, пытающегося по-прежнему жить согласно неписанным казарменно-социалистическим нормам коммуналок и даже перенести их на сугубо взрослую жизнь целого государства.

Свидетельством плохого состояния гардероба горожан в первые годы НЭПа является и их практически каждодневный труд по починке обуви и одежды. По данным С. Г. Струмилина, в декабре 1923 г. по будним дням служащие занимались латанием дыр на своих вещах в течение 0,9 часа, рабочие — 0,7 часа. На различного рода развлечения они отводили значительно меньше времени. Много сил отнимала и переделка платья. Вообще типичной чертой внешнего облика жителей городов было ношение перешитых вещей, чаще всего одежды дореволюционного образца В первоначальном виде носить эти вещи было уже невозможно, они не соответствовали новому жизненному темпу города. Однако морально устаревшие туалеты часто использовались в преображенном виде. То, что было уже не пригодно к переделке на себя, горожане отдавали старьевщикам. Эта профессия возродилась, когда прекратился прямой обмен вещей на продукты и началась купля-продажа Старую одежду доставляли на толкучки и барахолки. Здесь с конца 1922 г. жители крупных городов чаще всего и приобретали необходимые им вещи, но уже не путем обмена, а за живые деньги.

Кожаная куртка являлась символом неустроенности быта, вынужденного аскетизма, уместных лишь в условиях военного времени. Падение престижа кожанки как модного атрибута было признаком демилитаризации жизни. Эту ситуацию по ряду источников можно зафиксировать в 1924 г. и оценить как дату, связанную со стабилизацией НЭПа. Отказ от кожанки демонстрировал не только усталость от психологического напряжения военного времени, но и то, что уровень жизни заметно повысился. Хорошая гражданская одежда постепенно превращалась в норму. Люди начали приобретать и шить себе новые вещи с новым знаковым содержанием.

Юнгштурмовка — знак, содержанием которого явилось бы отрицание внешних образов бытовой культуры НЭПа. Но просуществовал этот знак весьма недолго. Историк повседневности, работающий со специфическими источниками, может привести целый ряд доказательств того, что именно к 1929 г. по сути дела прекратилась многолетняя борьба с нэпманской модой. В результате репрессий и налоговых притеснений социальный статус новой буржуазии к этому времени резко понизился. Естественно, что и внешняя атрибутика данного общественного слоя утратила свою престижность и привлекательность.

Вообще в официальной моде существовал определенный стереотип внешней принадлежности к эпохе 30-х гг. с характерным для нее индустриальным прогрессом. Как писал Ю. Олеша, это была некая специфическая красота, возникающая «от частого общения с водой, машинами и гимнастическими приборами». Популярным видом одежды стали «соколки» — трикотажные футболки с цветными шнуровками. Пригодные прежде всего для занятий спортом, они тем не менее считаются семиотическим знаком официальной моды 30-х гг. Именно в такой футболке запечатлена девушка на картине А. Самохвалова «ГТ» (1931 г.). Но это был символ. В реальности шел процесс четкого размежевания видов одежды для массы и мода для избранных.

По данным обследования, в конце 1935 г. в гардеробе среднего молодого ленинградца имелись пальто, костюм, две пары брюк, 3–4 рубашки, две пары обуви; у девушки — два пальто (зимнее и демисезонное), 4 платья, 4 смены белья, две юбки, две блузки, две пары обуви. Эти количественные характеристики на первый взгляд свидетельствуют об относительно высоком уровне благосостояния населения в конце 30-х гг. Однако, если сопоставить материальные возможности основной массы горожан и цены на престижные предметы одежды — бостоновые костюмы, шерстяные пальто, крепдешиновые платья и кожаную обувь, то становится ясным, что иметь эти вещи могли очень немногие. Недоступны они были даже элитным слоям рабочих. В том же 1935 г. средняя зарплата молодых рабочих ленинградской промышленности составляла 275 руб., а стахановцев — 325 руб. Кроме того, в Ленинграде жили учителя, медики, бухгалтеры, люди, работающие в сфере обслуживания, культуры — те, кто по традиции советской социально-обезличивающей стратификации носили весьма расплывчатое имя «служащие», а также студенты, пенсионеры, иждивенцы. Их доходы были намного меньше, чем у представителей рабочего класса. И, конечно, стиль одежды, рекламируемый на съездах стахановцев, отнюдь не был распространен среди основной массы населения.

Предыдущие главы были посвящены сферам повседневной жизни, где относительно легко прослеживается влияние суждений властных и идеологических структур, будь то Уголовный Кодекс или распределительно-санитарные нормативы. Именно эти документы определяли формальную степень «отклоняемости» того или иного явления. Однако существуют стороны обыденности, внешне не соприкасающиеся с публичным пространством, где значительно проще реализуются официально признанные нормы. К числу якобы непосредственно нерегулируемых областей повседневности можно отнести свободное время горожанина, проводимое им вне строго регламентированного производственного процесса, а также брачные и сексуальные отношения. Тем не менее, связь норм досуга и семейной жизни с ментальными установками несомненна, и потому так объяснимо стремление государства ввести нормирование и в этих сферах.

Внерабочее время всегда ассоциируется со сферой приватности, с элементами свободы и неподконтрольности. Но нормализующее вмешательство власти прослеживается и здесь. Ведь объем, структура и содержание досуга являются показателями культурных ориентиров населения, во многом влияют на его ментальные представления и поведенческие реакции. Не случайно в обществах индустриального толка возник вопрос о регулировании досуга косвенным, но вполне цивилизованным путем — посредством законодательства о продолжительности рабочего дня. Такую же попытку предприняли и большевики. В числе первых нормативных актов большевистского правительства был декрет о восьмичасовом рабочем дне, носивший буржуазно-демократический и филантропический характер. И все же этот документ представлял собой своеобразный механизм управления частной жизнью, что наиболее отчетливо проявляется при рассмотрении феномена свободного времени молодых рабочих в 20–30-х гг.

Выбор данного слоя ленинградского социума для демонстрации процесса нормирования сферы досуга объясняется целым рядом обстоятельств. Прежде всего, это наличие достаточного количества источников, причем не только нормативного характера — законодательных актов, партийно-административных решений, но и статистических и социологических материалов. Документальная фундированность является прямым отражением идеологической значимости контроля над молодежным досугом для советской государственности. Социализационные процессы, наиболее ярко выраженные именно в молодежной среде, всегда связаны с освоением культурных норм предыдущей эпохи и созданием новых, и происходит это, как правило, в свободное время.

Властные структуры ассоциировали успешную идентификацию рабочих с процессом освоения ими навыков фабрично-заводского труда и повышением его результативности. Этому, в частности, должна была способствовать развитая сеть профессиональных школ и курсов. В 1914–1915 гг. их число достигло двух сотен. Ускоренной идентификации рабочих способствовала и агитационная работа социал-демократии в кружках и воскресных школах. Здесь у представителей питерского пролетариата формировалось чувство единства, цементируемое социальной ненавистью. И, несмотря на внешне противоположную направленность векторов действий властей и социал-демократии, и прежде всего большевиков, в результате их сложения образовался слой петербургского населения, спаянный общими профессиональными занятиями и общественной нетерпимостью.

Освоение же рабочих навыков и норм городской, в частности, петербургской культуры происходило сложнее. Условия жизни в фабрично-заводских районах в начале века не соответствовали общегородским бытовым стандартам, уже доступным в центральных районах в начале XX в. Практики повседневности рабочих окраин во многом были схожи с обычаями сельской жизни. Это, в свою очередь, отражалось на структуре досуга рабочих, в которой особое место занимали гостевые общения — форма развлечений, типичная для общинной крестьянской культуры. Иными словами, основная масса питерских пролетариев довольно слабо ощущала себя полноценными городскими жителями и практически не влияла на культурно-бытовую атмосферу Петербурга.

Априорная политизированность рабочей интеллигенции, таким образом, вовсе не предполагала усвоение культурных традиций Петербурга. Этому скорее могло помочь изменение традиционной среды обитания пролетариата, пространственно-предметного контекста его повседневных практик. Такие попытки стали осуществляться незадолго до Первой мировой войны. В 1912–1914 гг. по проекту архитектора Ф. И. Лидваня в Петербурге было построено несколько «домов для рабочих классов». Широкой известностью пользовался и рабочий городок в районе Литовского проспекта, построенный крупным заводчиком И. И. Сан-Галли. Здесь были дома-коттеджи на 3–4 семьи, трактир, общая прачечная, клуб, библиотека, парк с детской площадкой. Это можно рассматривать как попытку на фоне резкого возрастания доли пролетариата в составе населения улучшить качество городской среды за счет модернизации условий жизни рабочих. Приобщение фабрично-заводского пролетариата к бытовым практикам городской жизни могло оказаться гораздо более эффективным способом постепенного освоения петербургской культуры, нежели политизированное «окультуривание рабочих». Создание специальных районов для рабочих и городков с улучшенной инфраструктурой целесообразно было сочетать с политикой регулирования продолжительности рабочего дня. Казалось, что большевики решили сразу реализовать эту идею, формально установив невиданные до того нормы свободного времени.

Внешне эта тенденция продолжала развиваться и в 30-е гг. На юбилейной сессии ЦИК СССР, посвященной десятилетию Октябрьской революции, был провозглашен переход на 7-ми часовой рабочий день. Это мероприятие, как традиционно считалось, проводилось в течение первой пятилетки, к концу которой все перешли на новый режим труда. Действительно, если в 1928 г. средняя продолжительность трудового дня в стране составляла 7,8, то в 1934 г. — 6,6 часа. Таковы были официальные статистические показатели.

Конечно, часть молодых рабочих — сориентированные на смену своего социального положения рабфаковцы, студенты-заочники и вечерники — были приобщены к книге. Но основная масса вовсе не считала чтение своей насущной потребностью. В определенной степени это связано с социокультурными особенностями подрастающего поколения в целом. Большинство юношей и девушек лучше осваивают более динамичные, более коллективные формы досуга. Входящие же в круг юношеского чтения книги, как правило, носят легкий характер. Это в первую очередь приключенческая литература. Лишенная доступных легких книг этого жанра в силу признания его идеологически вредным, рабочая молодежь 20–30-х гг. не усвоила привычки элементарного развлекательного чтения, что является начальной ступенью интеллектуального становления. Политическая сущность властных нормализующих суждений в данном случае приводила к постепенному уничтожению чтения как нормы частной культурной жизни горожанина.

Молодые люди, как свидетельствовали опросы, посещали кинотеатры 3 раза в месяц. Властные и идеологические структуры возлагали на кинематограф большие надежды. Он должен был способствовать укреплению советской мифологии в сознании населения, и прежде всего подрастающего поколения. Иллюзорный мир, существовавший в большинстве советских кинокартин, был далек от реальности, но это не раздражало зрителя, тем более молодого. Технологическая оснащенность повседневной жизни даже такого крупного города, как Ленинград, была в сравнении с Западом низка, и кино продолжало казаться чудом, от которого никто не требовал правды. В знаковой форме отношение советского человека к кинематографу зафиксировала поговорка 30-х годов — «как в кино», используемая для передачи ощущения неправдоподобности благополучной ситуации. Большинством молодых рабочих кино, правда, воспринималось не только внеэстетически, но и внеидеологически. Однако это не пугало советскую систему. Контроль за кинорепертуаром в данном случае был полной гарантией нормирования сферы досуга, так как походы в кино, в отличие от чтения, скорее представляли собой элемент публичности, нежели приватности в повседневной жизни. Просмотры кинокартин к концу 30-х гг. несомненно являлись нормой досуга молодежи. Человек, никогда не посещавший кинотеатры, рисковал быть маркированным как девиант и на уровне ментальных представлений основной массы городского населения.

В начале 30-х гг. ТРАМ стал уделять все больше и больше внимания общественно-политическим и экономическим проблемам, он участвовал в социалистическом соревновании, боролся за выполнение пятилетнего плана, за чистоту партийных рядов. Это нашло отражение в тексте трамовского марша:

Театр был не единственной традиционно городской, петербургской нормой проведения досуга, которую не освоило молодое пролетарское пополнение. К числу стойких специфических традиций повседневной жизни с конца 80-х гг. XIX в. стал выезд горожан летом на дачи в окрестности Петербурга. Средний слой питерцев — интеллигенция, чиновничество, — не имевший собственной недвижимости, снимал дачи. В пригородных поселках формировалось совершенно особое «данное» общество с присущей только ему стилистикой повседневности. Она была насыщена весьма специфической публичностью, регулируемой особенностями загородного пространства Значимость дачной жизни была огромна для жителей российской столицы. Достаточно привести пример Л. Андреева, оказавшегося в вынужденной эмиграции после октябрьских событий 1917 г. из-за своей привычки проводить много времени за городом. Выезд на дачу в определенное место предопределял формирование неких бытовых корпораций, носивших довольно устойчивый характер. При этом дачники и вне Петербурга строили свой досуг согласно устоявшимся нормам городской культуры.

Бытовые практики НЭПа вернули азартные игры в сферу публичного городского досуга. Вновь была разрешена продажа игральных карт. В Петрограде вновь появились игорные заведения.

Косвенное нормирование стало методом управления и довольно традиционной областью досуга городских рабочих, связанной с музыкой. Игра на музыкальных инструментах и пение были широко распространены в пролетарской среде и до революции. Такое времяпрепровождение уходило своими корнями в сельскую субкультуру. Городские черты музицирование обретало посредством изменения набора традиционных музыкальных инструментов (гитары, рояли, пианино), расширения песенных жанров (городской романс), внедрения профессионального исполнения музыки в публичной сфере. В субкультуре пролетарских районов предреволюционного Петербурга эти черты только начали появляться.

Власть делала все, чтобы вытеснить «идеологически вредную» песню из публичной сферы повседневной жизни. Отчасти это происходило благодаря появлению новых музыкальных форм. Они во многом соответствовали пропагандируемым советским нормам жизни. Песни были насыщены радостным энтузиазмом, уверенностью в будущем, жизнеутверждающей энергией. Многие из идеологически одобренных песен были написаны талантливыми людьми и стали действительно популярными. Для их внедрения в систему досуга молодежи не требовалось особых усилий: не было необходимости строить концертные залы, кинотеатры, выставочные помещения. Песню с бодрым мотивов и вдохновляющими на подвиг и труд словами можно было петь в общежитии, в бараке, на демонстрации, на комсомольском собрании. Так на самом деле и происходило. Бодрые песни 30-х гг. действительно стали пропагандистами хотя и искренне воспринимаемого, но все же иллюзорного образа жизни. Они вросли в субкультуру подрастающего поколения и благодаря соответствию тенденции резкого сокращения элементов приватности в повседневной жизни молодых горожан. Одновременно публичное пространство заполнялось видами отдыха, скорее характерными для культуры общинно-деревенской, нежели урбанистического типа.

В критике танцев присутствовал и элемент противопоставления советской народной культуры не только буржуазной городской, но и западной традиции. Бороться со стремлением молодежи потанцевать в свободное время было бесполезно. В Ленинград к концу 30-х гг. съехалось много деревенских парней и девушек, для которых гулянка с пляской была самой распространенной формой проведения свободного времени. Они с удовольствием шли на танцплощадки в парки и клубы. Но и эти посещения подпадали под нормирование. Поощряемым стандартом считались «русские» танцы — краковяк, падеспань, кадриль, полька-тройка и т. д. Они, в представлении нормирующих органов, носили народный, истинно демократический характер. В действительности этими танцами необходимо было управлять, что обеспечивало контроль, столь характерный для советской повседневной жизни вообще. «Западные» же танцы, не требующие ни большого помещения, ни регулирующего начала, распространялись в большей степени в приватной сфере. Ситуация двойного существования усугублялась еще и тем обстоятельством, что новые советские элиты в середине 30-х гг. вполне освоили сугубо городские и весьма буржуазные практики праздничных и торжественных балов с западными танцами. Всепроникающая политизация повседневной жизни в советском обществе была основой косвенного нормирования структуры и содержания свободного времени населения. В результате новые поколения петербуржцев овладевали не столько культурно-бытовыми нормами городской жизни, сколько культурой социалистической, представлявшей собой сложный конгломерат деревенских и псевдопролетарских политизированных традиций.

Большевики, пришедшие к власти, вопреки ожиданиям, не уничтожили институт семьи. Напротив, первые декреты советской власти формально разрешали многие проблемы и внешне могли способствовать временной ликвидации противостояния формальных и неформальных норм частной жизни. 16 декабря 1917 г. был принят декрет «О расторжении брака», 18 декабря — декрет о гражданском браке, о детях и о введении книг актов гражданского состояния. Но полностью кредо советской политики в области брачно-семейных отношений было закреплено в Кодексе 1918 г. об актах гражданского состояния, брачном, семейном и опекунском праве. Кодекс зафиксировал следующие важные принципы построения семьи в новом обществе:

Назад Дальше