— Старичок!
— Какая-то часть души у меня молодая. Я это чувствую, когда на лошади скачу… Но на самом деле голова уже не так варит, как прежде. Не факт, что я бы смог сейчас открыть такой же магазин, хотя прошло всего несколько лет. Теперь я заслуженный всероссийский бездельник. Очень боюсь лишних усилий. Вчера я в ресторане нарезал капусты больше, чем нужно было для сыра, и расстроился. Ну почему мне не сказали, что больше не надо лазить руками в эту ледяную воду?..
Накануне Чичваркин получил не только ценные знания об устройстве высокой кухни, но и лишнее подтверждение тому, что вряд ли сможет вписаться в здешний истеблишмент. В какой-то момент английский повар затараторил так, что Евгений Александрович понял только какие-то обрывки слов. Хватай горшок… постругай полторы горсти… прополощи и покромсай… тащи…
Остальные слова шеф проглотил комками, не прожевав.
«Извините, пожалуйста, — сказал тогда „поваренок“. — У меня не очень хороший английский. Не могли бы вы повторить помедленнее — или показать?»
И повар повторил — только с той же скоростью, да еще используя в этот раз слова, которые сами англичане уже сто пятьдесят лет не произносили. «Чтобы тем самым показать мне, что я хоть и с лысиной уже, а все еще лох», — улыбается Евгений Александрович.
День в ресторане вообще выбил его из колеи, и его переполнили впечатления, которые определили мизантропическое настроение Чичваркина и его болезненную критичность по отношению к соотечественникам, которую он продемонстрировал во время нашей встречи.
В интернациональном коллективе, состоящем из англичан, китайца, баска и выходцев из Африки, на кухне помимо гастролера-миллионера работало еще двое русских. Они мыли посуду, от них плохо пахло и во время обеда они сидели за отдельным столом.
Они не знали, что Чичваркин русский, и разговаривали, предполагая, что их никто не понимает.
«Мне хотелось подойти к ним и сказать: если бы ваши коллеги слышали, о чем вы говорите, они бы не только за одним столом с вами не сели, но и руку бы перестали подавать, — признается Чичваркин. — Мне было жутко стыдно». Стыдно, когда те, кого ты считаешь своими, моют посуду, в то время как те, кто тебе чужой, участвуют в создании гастрономических шедевров. Стыдно, когда те же свои из раза в раз выбирают несвободу и позволяют тиранам управлять своей страной.
— Мы ужасно выбираем себе вождей, за редкими исключениями вся наша история — это просто парад уродов, — сокрушается Евгений Александрович. — И я такой же, как остальные. Мне жутко стыдно, что я не добился посадки ментов, которые пытались нас ограбить. Мне стыдно, что в двухтысячном году не пошел на выборы, не голосовал против Путина… Мы отдали страну чекистам. И теперь иногда думаю: неужели мы ни на что другое не способны?
Опыт самого Евгения Александровича вроде бы показывает, что способны — и еще как. Но в каком-то смысле это лишь красивая иллюзия. Бизнесмену в Англии приходится даже уроки вождения брать — чтобы научиться ездить, как ездят местные.
— То есть через две сплошные ты здесь уже не разворачиваешься?
— А ты понимаешь, здесь можно! — даже повышает голос от возмущения, но отнюдь не здешними порядками Чичваркин. — Здесь на самых основных магистралях — прерывистые. Тут практически нет сплошных… В общем, есть где развернуться. Мир тут устроен хорошо и разумно — но только предназначен не для нас.
— Можно в Америку поехать, — предлагаю я, — там каждый может стать своим.
— Каждый, кто хочет стать американцем. А я не хочу. Лучше быть хорошим русским, чем посредственным американцем. И я хочу все самое лучшее, что есть в нас, в русских, вытащить на поверхность.
— А что в нас хорошего-то?
— У нас размах души.
— Ты про способность нажраться так, чтобы три дня потом не вставать?
— Или мост построить вот отсюда — туда. Или какой-нибудь летучий корабль…
А зачем, собственно, строить-то эти воздушные замки? Ведь все уже построено, а магазин предпринимателя совсем не зря назван гедонистическим. Когда Чичваркин только готовился к открытию, он любил рассказывать, что за этим словом лежит целая философия.
Философия высшего удовольствия лежит — как главной цели человеческого бытия. Мол, создан человек для удовольствий, и баста, а посему нет на свете ничего важнее.
И когда он так рассказывал, было совершенно очевидно, что это вот и есть жизненное кредо Чичваркина.
Так почему бы просто не получать удовольствие от жизни, вместо того чтобы ждать, когда сменится режим? К тому же сам предприниматель уже не верит, что смена эта произойдет в обозримом будущем.
— Хочу заработать, — пытается объяснить Чичваркин.
— Так ты вроде уже заработал. Не хватает?
— Нет. Нужно больше. Мне есть куда потратить. Виллы и тачки мне не нужны. Но надо коллекцию вин расширять — это бесконечное поле для инвестиций. И путешествовать на частном самолете, взятом в аренду, и не стоять в очередях было бы хорошо. Я и сейчас могу это себе позволить. Но сейчас мне жалко денег. А хочу, чтобы было не жалко.
— То есть ради этого мимолетного комфорта ты готов пожертвовать комфортом лондонской жизни — и вернуться на свою несчастную родину, где по-прежнему живет много никчемных, но понятных тебе людей, единственное достоинство которых заключается в том, что они иногда могут очнуться от спячки и чего-нибудь такое ухнуть, прежде чем снова впасть в летаргический сон?
— Ты меня поймал, — улыбается Женя. — Но ведь я и сам отчасти никчемный, да?
Лондонское изгнание моей матери началось 4 ноября 1969 года. Шесть лет боролась она за то, чтобы стать женой молодого, рослого британского социолога с застенчивой улыбкой, моего будущего отца. То есть изгнание ее было добровольным, тем не менее навечным — во всяком случае, так она думала в то время. Она не надеялась, что ей когда-либо позволят вернуться в СССР или хотя бы снова увидеться с родными и близкими. «Обратной дороги нет, — сказала маме ее сестра, когда они прощались в аэропорту Внуково. — Прощай».
Как и у большинства интеллигентов ее поколения, у мамы имелся мысленный образ англичан, почерпнутый из произведений Г. К. Честертона, Джона Голсуорси, сэра Артура Конан Дойля и Джерома К. Джерома. По ее представлениям, англичане были людьми бережливыми, скромными, здравомыслящими, веселыми, вежливыми, надежными, честными, беспристрастными и питавшими безмерный интерес к погоде. Уверен, она полагала, что действительность разочарует ее — хотя бы отчасти. Однако, к изумлению своему, обнаружила, что лондонцы пост-имперских шестидесятых походили на их честертоновских пращуров как две капли воды. Одиноко ожидая автобуса, англичанин выстраивает на остановке чинную очередь, состоящую из одного человека. Он извиняется перед вами, если вы тыкаете его зонтиком или наступаете ему на ногу. И да, конечно, любой разговор он начинает со слов о погоде.
Тем не менее Лондон так и не принял ее по-настоящему, хоть она прожила в нем сорок пять лет. Мир британской благовоспитанности, обнаружила мама, радушен, но в основе своей совершенно к ней безразличен. Британцами легко любоваться, однако любить их трудно (любовь к мужу давалась ей без всякого труда, но это совсем другая история). Выяснилось также, что существует множество мелочей, которые ей нисколько не нравятся: дождь, разумеется; неотапливаемые спальни; умывальники с отдельными кранами для холодной и горячей воды; продуваемые ветром окна с одинарными рамами и отсутствие форточек; полное отсутствие чеснока (в 1969-м Британии только еще предстояло открыть его); дороговизна книг, пластинок и билетов на балет и в театр; британская скаредность; отсутствие умных разговоров за кухонным столом. Но пуще всего не нравилось ей в британцах отсутствие страстности. Здесь не было радостей и страданий, только чашки жидковатого чая с молоком и твердая убежденность в том, что все еще обернется, весьма вероятно, к лучшему.
Нечего и сомневаться, каждый изгнанник несчастен по-своему. И каких только русских, готовых назвать свою жизнь в Лондоне изгнанием, здесь не перебывало: романтические революционеры поколения Герцена и жутковатые — поколения Ленина; бежавшие от революции белые; пережившие Вторую мировую войну украинские и прибалтийские националисты; горстка диссидентов последней советской поры и изрядное число еврейских отказников семидесятых; олигархи и минигархи, не поладившие с политикой Путина; жертвы бизнес-рейдерства путинской поры, которые не могли вернуться в Россию из-за обоснованных или сфабрикованных обвинений в экономических преступлениях. И наконец, последние по порядку, но не по значению, самое что ни на есть ворье, преступные чиновники и прочие жулики, обвинений которым предъявлено пока еще не было, — все они воспользовались приостановкой действия законов об экстрадиции, чтобы воссоединиться в Лондоне со своими добытыми нечестным путем деньгами.
Разномастное собрание людей благородных, бунтарей, жертв, пройдох — иногда все эти качества соединялись в одном человеке. Но, возможно, существуют и лейтмотивы, которые можно проследить в историях всех русских изгнанников Лондона.
Прежде всего, почему Лондон? Бессмыслица какая-то. Моя доморощенная теория такова: из всех мировых культур британская наиболее радикально и капитально отличается от русской. Британцы неодобрительно относятся к любой открытой демонстрации как чувств, так и денег. А что может быть в большей мере нерусским? Развлечения и даже праздники британцев, как правило, спокойны и уравновешенны. В своем отношении к деньгам, к пунктуальности и правилам вообще, к риску и его последствиям — да почти ко всему на свете — русские и британцы располагаются на разных оконечностях спектра. И наконец, что немаловажно, женщины Британии по большей части безразличны к своей внешности — а жаль, в большинстве случаев там есть над чем поработать.
Тем не менее целые поколения русских политических изгнанников — головорезы наподобие Сталина, романтики наподобие Герцена, циники наподобие Березовского — избирали местом жительства Лондон. Возможно, они находили здесь больше свободы, больше безопасности. А возможно, их привлекала неизменность самого характера Лондона, его коренная, стародавняя определенность, то, что Джозеф Конрад назвал атмосферой «распыленного в воздухе старинного золота». Быть может, после бурной российской карьеры грабителя банков, или узника, или посредника между Кремлем и бандитами они находили нечто успокоительное в жизни посреди города, шляпные магазины которого успели простоять на одном и том же месте три сотни лет.
Возьмем Бориса Березовского — архиизгнанника нашего времени. Он всегда говорил мне, что любит Британию. Однако правда состояла в том, что он тосковал по России так сильно, что изгнание в конце концов убило его. Я довольно часто встречался с ним в Лондоне после того, как в 2000 году он бежал из Москвы. Он всегда спешил, говорил быстро, сутулился, ни минуты свободного времени. Однако с самого первого нашего с ним обеда в найтсбриджском ресторане «Зафферано» мне стало ясно, что часть прежней своей силы Березовский утратил. Подобно вытащенной из воды рыбе, он лишился блеска. И трепыхался, совершая ошибки.
В Москве, когда он пребывал на вершине своего могущества, богатство и власть Березовского, казалось, заставляли лучи света изгибаться, приближаясь к нему. Как-то раз, году в 1997-м, я видел его в московском ночном клубе. Взгляды всех, кто там находился, провожали поспешавшую за ним небольшую фалангу помощников и телохранителей. Он присоединился к компании полнотелых богачей, которые тянулись к нему, как железные опилки к магниту. Для Березовского это была всего лишь деловая встреча, назначенная на два часа ночи. С ним пришла неземная красавица, его подруга Марина, которая молча сидела перед нетронутым коктейлем. Покончив с делом, Березовский ласково, но крепко взял ее за руку и повел к выходу: следующая встреча была назначена с нею.
В Лондоне его магнетизм померк. Никто не поворачивался ему вслед, когда он пересекал ресторан. Внезапно он стал трагически безвестным. Изгнание не шло Березовскому. В соразмерности выпавшего ему наказания присутствовало нечто почти дантовское — человек, досконально знавший свой мир изнутри, оказался выброшенным за его пределы. Столь же не шли ему и претензии на светскость, и бездеятельность. И хотя он с презрением говорил о деньгах, они были самым мощным (пусть и самым тупым) орудием, позволявшим ему делать то, что он любил по-настоящему, — манипулировать людьми, подчинять их своей воле. В последние годы перед ним замаячила перспектива относительной бедности, сулившей Березовскому утрату власти, для него непереносимую.
Он неизменно похвалялся последними своими усилиями, направленными на свержение Путина. Я как-то писал в «Ньюс-уик» о том, что Березовский, по его словам, готов финансировать революционные изменения в России, что «режим можно сменить только насилием».
Подобно жившим в Лондоне русским изгнанникам других поколений, Березовский жаждал прежде всего играть видную роль, определять судьбы отечества. Но, в отличие от большинства этих революционеров и мечтателей, он действительно представлялся опасным людям, обладающим властью и желавшим его смерти, фигурой значительной. Смерть всегда ходила с ним рядом. В конце 2005-го, во время одного из наших с ним завтраков в Лондоне, — Ави, его неулыбчивый телохранитель, когда-то служивший в «Моссаде», одиноко сидел за соседним столиком и смотрел на входную дверь, — Березовский сказал мне, что с ним связались и попросили о встрече некие «давние московские партнеры». Березовский, получивший предупреждение, что эти люди намереваются отравить его каким-то радиоактивным веществом, обратился с просьбой о защите к британской полиции. Я не придал этому рассказу большого значения — к тому времени его теории заговора начали приобретать вид все более диковинный, он терял представление о реальностях московской жизни. И лишь после того, как Александра Литвиненко, жившего в то время в лондонском доме, предоставленном ему Березовским, убили, поднеся ему в чашке чая смертельную дозу полония, стало ясно, на какой волосок от гибели находился тогда Березовский.
Его друг и деловой партнер Бадри Патаркацишвили также умер относительно молодым человеком и также в Лондоне, в 2008-м, — Березовский не сомневался, что и его убили. Мы с ним торжественно помянули Бадри в мейфэрском офисе Березовского на Даун-стрит, 10, — его шутка: уж больно похоже на Даунинг-стрит, 10 звучал этот адрес, — столетним армянским коньяком, который подарил ему покойный грузин. Березовский был игроком высшего разряда, он никогда не питал иллюзий насчет того, что среди ставок, которые он делает, его жизнь не числится. Жизнь в относительной бедности, безвестности, незначительности была для него немыслимой: бедную, простую жизнь и проживать-то не стоит. Таковы были правила, по которым жил Березовский; по ним же он и умер, судя по всему, от собственной руки.
Березовский был образцовым политическим заговорщиком в изгнании — как Ленин и Сталин до него. Между перебранками с товарищами-революционерами Владимир Ленин работал над первыми номерами «Искры» — в комнате, которую Британская библиотека любезно предоставила ему в Блумсбери. Иосиф Джугашвили приехал в Лондон в 1907-м, там планировал ограбление в Тифлисе кареты казначейства, перевозившей деньги в Государственный банк Российской империи (экспроприация состоялась через три месяца после съезда, унесла жизни пяти человек, но дала партии чистых двести пятьдесят тысяч рублей). Сталин снял у русского еврея дешевое жилье в бедном ист-эндском районе Степни. Между тем Ленин, Георгий Плеханов и Юлий Мартов отдавали предпочтение куда более богатым квартирам буржуазного Блумсбери. Среди боровшихся за равенство марксистов одни всегда были равнее других. Партийное руководство пренебрежительно относилось к рябому от оспы Кобе, презирало его разбойничьи замашки — даром что жило на деньги, им же награбленные. Тем не менее все они присутствовали на съезде партии, заседавшем в церкви Братства на Саутгейт-роуд в Хакни, — компанию им составили английские пацифистки. Ленин и его товарищи произносили страстные речи. Коба молчал и слушал.
Бедный Ленин. Чувствуется, что он был обижен на британскую полицию, не проявлявшую интереса к его неистовой подрывной деятельности. В то время ирландские бунтовщики и движение суфражисток занимали Специальный отдел столичной полиции больше, чем бородатые книжники из далекой России и преданные им женщины.