Лондон: время московское - Александр Кабаков 3 стр.


— То есть для англичан это страшно важно — поговорить…

— Необыкновенно. Как ни одной другой нации. Англичане, у которых вековая репутация сдержанных и молчаливых, — самые большие трепачи на свете. Они бывают молчаливыми только тогда, когда поговорить не с кем.

В восемнадцать лет я приехал учиться в Оксфордский университет. Тогда, в 1954 году, я навсегда влюбился в эту страну. С тех времен Англия для меня — это не только четыре прекрасных года студенчества в Оксфорде. Это и темперамент людей, который мне подходит, и демократический образ правления, и вековые традиции. И конечно, в первую очередь Лондон. Вжиться в лондонскую жизнь было не так просто, хотя эмиграция моя с мамой началась в Париже. Там мы оказались благодаря моему деду В. В. Вырубову. Несколько месяцев мы жили за счет дедушкиной щедрости. Дед полагал, что мне надо остаться во Франции и выучиться на юриста. Я же думал иначе и мечтал стать геологом. В Болгарии я составил коллекцию минералов, ходил в походы по горам, хотя в школе больше напирали на марксистское обучение. На Западе я почувствовал недостаток знаний, которые пришлось быстро компенсировать. Зиму и весну 1954 года я провел в Оксфорде по приглашению крестной матери Катерины Ридлей, внучки последнего царского посла в Лондоне Бенкендорфа. Там окончательно утвердился в решении поступать на геологический факультет. Однажды на ужине у крестной присутствовал сэр Исайя Берлин. Узнав о моем намерении стать студентом, философ заметил, что Оксфорд чрезвычайно привлекателен для молодого интеллектуала: здесь легко сходиться, беседовать, в общем, приятно проводить время. Оксфордские студенты заходят друг к другу «на огонек» и болтают. Но если человек хочет что-то в жизни сделать, оставить какой-то след, то неизбежны жертвы. Это приводит к непопулярности: нужно избегать вечеринок, встреч, бесед. Надо сидеть в библиотеке или в своей комнате, грызть гранит науки…

Тот разговор я хорошо запомнил. Серьезно занимаясь, я игнорировал студенческие попойки, обычные сходки. Помогло одно обстоятельство. Я опоздал к началу семестра, и для меня не нашлось места в общежитии колледжа. Потому меня поселили в освободившейся двухкомнатной квартире пастора, ушедшего недавно в мир иной. Там была ванная, и мне не нужно было бежать через двор в общую. Это удивляло моих сокурсников, что помогало держаться в стороне.

Однако я находил время и для светской жизни. Во времена учебы в Оксфорде мне представилась возможность охотиться в разных поместьях по всему Соединенному Королевству. Этому способствовала семья Берлина. Ко мне тепло отнеслась жена Исайи Менделевича, весьма состоятельная и влиятельная дама Айлин Гинзбург, дочь барона Пьера Гинзбурга. С сэром Исайей я говорил по-русски, а с ней — по-французски. Айлин принадлежало имение Хедингтон-Фарм с охотничьими угодьями. Мне разрешалось охотиться на этих землях. Туда я мог приглашать друзей на охоту во время учебного года. А они взамен приглашали меня в имения родителей во время каникул. Мы стреляли голубей, фазанов и куропаток. Те знакомства перешли в дружбу. Благодаря охоте я хорошо узнал пригород столицы. Ведь Лондон состоит из многих городков, которые сливались на протяжении столетий…

Вжиться в лондонскую жизнь немыслимо без знания английских традиций. Принятые правила тут гораздо важнее здравого смысла. Я уже учился в Оксфорде больше года, когда Марина, герцогиня Кентская (дочь великой княгини Елены Владимировны и правнучка Александра II), пригласила меня к себе на чай. Приехав на поезде из Оксфорда в Лондон, я подошел к Кенсингтонскому дворцу со стороны парка, увидел ограду из железных прутьев вышиной не более метра (сегодня они трехметровые!) и посмотрел, нет ли кого-нибудь в саду, чтобы уточнить, где ворота во дворец. Подождав какое-то время и никого не приметив, я легко перескочил через ограду. Я уже уверенно шагал вдоль здания дворца в поисках входа, как вдруг из кустов выскочил полицейский, затем другой. Меня отвели в комнату охранников, стали допрашивать. Я сказал, что пришел на чай по приглашению герцогини, на что мне разумно возразили: мол, зачем же тогда надо прыгать через ограду. Позвонили герцогине и в конце концов впустили меня во дворец. К счастью, Марина была занята беседой с Артуром Рубинштейном, который ей что-то оживленно рассказывал, а затем сел за рояль и стал божественно исполнять Шопена. Это помогло мне замять неловкость моего нетрадиционного прихода. Я подсел к ее дочери, принцессе Александре, и стал ей рассказывать о своем первом годе учебы в Оксфорде. Спустя полчаса к нам присоединилась двоюродная сестра Александры, княгиня Елизавета Павловна Югославская (дочь Ольги, сестры Марины). Я пригласил их обеих в следующую субботу в Оксфорд на скачки. Обе приехали. Александра решила возвратиться в тот же день, а Елизавета осталась ночевать в гостиной в доме моей крестной, у которой я к тому времени снимал комнату…

Впрочем, в Лондон я ездил не только по приглашению на чай. Столица сманивала музеями, театрами, летом — теннисным турниром в Уимблдоне. В памяти остался едва ли не самым знаменательным день в январе 1954-го, когда моя крестная мать Катерина Ридлей взяла меня с собой в Лондон на выставку, посвященную «Русским сезонам» Сергея Дягилева. Я был поражен красотою того, что мне пришлось увидеть: театральностью, буйством лубочных цветов, «русскостью». Как зачарованный смотрел я на эти работы. И вдруг, в девятнадцать лет, без копейки денег, живя впроголодь, возмечтал приобрести эти предметы русского искусства… Может быть, обстановка студенческого города, история которого насчитывает восемь веков, с его серыми зданиями колледжей, с обширными парками, со строгими университетскими правилами и средневековыми церемониалами пробуждала во мне вновь и вновь желание обладать сокровищами мира, познать тайны истории, искусства? А ведь тогда в Англии еще сохранялись продовольственные карточки. Только-только возобновили довоенное правило оставлять сахар на столе в ресторане. В стакане чая можно было растворить стакан сахара, что помогало насытиться… А тут дерзкая мечта, не оставлявшая меня! Теперь я знаю: выставка стала мощным импульсом для создания коллекции, которая сейчас оказалась в Санкт-Петербургском музее театрального искусства.

Лондон же по сей день отличает от других городов мира ритм жизни — музейной, выставочной, театральной (балет, опера, драма), общественной, политической. Лондон остается той географической точкой, откуда удобно летать на все континенты. Для меня это важно и сейчас — почти каждые две недели я провожу в командировках, в самолетах. Лондон и сейчас привлекает меня устоявшимися традициями и ощущением свободы. В той части Лондона, где я обитаю, население спокойное, соседи нелюбопытные и ненавязчивые. Эксцентриков, как я, не считают чудаками. Множество парков, разбросанных вокруг, придают ему человеческий образ, несмотря на имперскую архитектуру центра…

Огорчает лишь, что коренных лондонцев в городе остается все меньше. Английскую столицу заполняет масса экономических мигрантов, живущих на пособие. Они приезжают сюда со всех концов мира не работать, а чтобы прийти в горсовет, который по закону должен им предоставить крышу, дать карманные деньги… Английская столица содержит их не за счет заработанных государством средств, а на деньги, которые правительство берет в долг. И этот долг должны будут выплачивать следующие поколения лондонцев. А началось все два десятка лет назад. С вступлением Англии в ЕС живущие на пособия пользуются всеми правами жителя Лондона. Но они или не говорят по-английски, или говорят плохо. И, главное, не стремятся к адаптации. Им и так хорошо! Только двадцать четыре процента жителей Лондона приняли участие в последних городских выборах. Этот закон — абсурд!

Когда я высказываю такие взгляды, меня обвиняют в отсутствии политкорректности. Но я говорю о том, что, если вы хотите здесь жить, надо работать. Надо избавляться от иностранного акцента. И конечно, надо быть готовым расстаться со своими национальными характеристиками. Чалма, халаты, хиджаб, паранджа — это все хорошо на родине и малосовместимо с жизнью в цивилизованном Лондоне. Я не считаю себя англичанином и остаюсь русским человеком. Но мне в голову не приходит при всей моей эксцентричности выйти на улицы Лондона, скажем, в лаптях или в брюках, заправленных в сапоги, в рубашке навыпуск.

Я не скрываю, что в России жить бы не хотел. Несмотря на частые поездки туда, широкий круг знакомых и друзей, я остаюсь чужд той стране. Мне хотелось бы видеть ее счастливой.

У меня есть глубокая внутренняя связь с Россией. Но ни в Москве, ни в Санкт-Петербурге я не чувствую себя дома, как в Лондоне. Моя давняя приверженность к этому городу основывается на знании его. Я люблю исторический центр, здания Парламента, Вестминстерского аббатства, Национальную и Портретную галереи, музей Виктории и Альберта, театры в Ковент-Гарден, ритуалы смены охраны дворца, парады гвардейцев, выезды королевской семьи, блошиный рынок на Портобелло-роуд, которая считается самой длинной торговой улицей в Европе, ежегодную выставку цветов в Челси… Одно из самых замечательных явлений Лондона — парки, которые принадлежат королевской семье, но которые доступны широкой публике. Я считаю существование таких парков с их правилами и уставами уникальным явлением лондонской культуры. И с удовольствием пользуюсь правом гулять с моей собакой-пенсионеркой Салли в Ричмонд-парке. Немыслимое удовольствие!

Не меняется с годами и политическая физиономия Лондона. Тут традиции незыблемы. Например, дебаты в Парламенте по средам между премьером и лидером оппозиции. Они проходят весьма резко, хотя до рукопашной, как в украинском парламенте, дело никогда не доходит: участников дебатов разделяет стол, ширина которого больше, чем длина шпаги…

В политической жизни ощутим английский юмор. На церемонии открытия лондонской Олимпиады снятый заранее ролик на глазах у всех превратился в живое представление, когда вертолет с королевой и ее преданным агентом Джеймсом Бондом появился в воздухе над ареной стадиона. Оба пассажира, включая Ее Величество Королеву Елизавету II, приземлились на парашюте перед изумленными зрителями. Конечно, приземление выполняла не королева, а ее дублер, но это ничуть не уменьшило эффект! Сама же идея — вершина английского юмора. Уверен, ни в какой стране на такой трюк не решились бы.

При этом никуда не девается истинно лондонский снобизм. Он проявляется, например, в весьма снисходительном отношении к американскому акценту. Да и вообще ко всем американцам. Меня этот снобизм не коробит. Оглядываясь на годы, проведенные в Америке, могу утверждать: приобретенное в Оксфорде никуда не девается. Мое произношение не испортили никакие американизмы. В стиле одежды для меня, как и прежде, важен не престиж, а качество. С того дня, когда я смог себе это позволить, туфли заказываю в Аргентине, а галстуки и костюмы — в Оксфорде. Выдержали проверку временем лояльность и верность в дружбе. В 1979 году, когда я вернулся в Лондон из Америки, я нашел тех же друзей. Перерыв никак не повлиял на их отношение ко мне. Я влился в столичную светскую жизнь, как будто никуда не уезжал. В других странах Европы, в той же Франции, это неосуществимо — там друзей забывают быстро. А ведь в круг лондонских друзей, которых я обрел в Оксфорде, входят, скажем, консервативный член Парламента Тим Рэтбоун, лейбористский член Парламента Бен Виттикер, бизнесмен сэр Иан Рэнкин, писатель Колин Кларк…

Что касается коренного типа лондонца — тут, на мой взгляд, их всего два. Первый — это таксист кэба, который говорит на диалекте кокни. И второй тип лондонца — представитель номенклатуры. Его символом для меня является лорд Каррингтон. Под его началом мне довелось работать в аукционном доме «Кристис». Не все там сразу сложилось. Я терпеть не могу бестолковое администрирование. Когда я собирался уходить, к руководству аукционным домом пришел бывший министр иностранных дел Великобритании лорд Питер Каррингтон, титан британской политики и гигант аристократической мысли; стиль его работы пришелся мне по душе. Я и сегодня вспоминаю об этом периоде моей жизни с удовольствием. Например, лорд проводил блиц-совещания, которые длились десять минут. В течение пяти-семи минут вы имели возможность изложить свой взгляд. Остальное время шло на вопросы-ответы. После чего следовало его решение. Оно было окончательным. Таков стиль ведения дел Каррингтона. Он остается в моем представлении эталоном настоящего лондонца, суть которого — дипломатия. С англичанами трудно вести переговоры, потому что у них первоклассная дипломатическая школа. Но зато, если договоренность достигнута и соглашение подписано, можно быть уверенным, что решение не будет меняться. Оно будет выполнено. Эту школу я хорошо почувствовал именно благодаря лорду Каррингтону.

Легко ли стать настоящим лондонцем? Нет, потому что эталон настоящего лондонца — принадлежность к клубам. Стать членом престижного лондонского клуба — это верный показатель интеграции, или, правильнее по-русски, — слияния со средой. Быть избранным в клуб — большая честь. В Оксфорде я стал членом «Буллингдон-клуба», известного своими нашумевшими «разгромными» банкетами. Кстати, членами этого клуба являются нынешние премьер Великобритании Дэвид Кэмерон и мэр Лондона Борис Джонсон. Я имею честь также состоять в членах старейшего и престижнейшего клуба «Уайтс». История этого клуба насчитывает три сотни лет. Хотя широко распространено мнение, что клубы — институт чисто англосаксонский, первый из них, «Уайтс», был основан в 1693 году итальянцем Франческо Бьянки. Его члены известны прежде всего экстравагантностью пари, тщательно зафиксированных в огромном фолианте, хранящемся в библиотеке клуба. Например, три тысячи фунтов стерлингов поставили два уважаемых «клабмена», поспорив, какая из двух дождевых капель упадет раньше другой… В истории клуба сохранилось имя графа Портлендского, который выиграл полмиллиона в карты, а член Парламента Саттон — приличную сумму за то, что в час пик ему удалось докатить мяч для гольфа от портика Английского банка до подъезда клуба всего за сто девяносто семь ударов… Таких баек множество. С ними до наших дней сохранилась неприкосновенность условия приема новых членов в «Уайтс»: кандидату необходимо терпеливо дожидаться приема десять лет, не получить при голосовании ни одного черного шара и не запятнать биографию коммерческой деятельностью. Кстати, кроме меня в членах этого клуба из русских состоит только Юрий Голицын. Я также состою в членах престижнейшего «Бакса» — маленького политического клуба, расположенного на Клиффорд-стрит, 18, созданного в июне 1919 года. Членом этого клуба был в свое время Уинстон Черчилль.

Что меняет привычки лондонца? Только время. В 1979 году, вернувшись в Лондон после двадцатилетнего перерыва, я заканчивал ужин гаванской сигарой, предпочитал живое пиво из бочки. В понедельник я читал «Дейли телеграф», во вторник покупал «Индепендент», в среду — «Таймс», в четверг — «Гардиан» и вечерний «Ивнинг стандарт», в пятницу — опять «Таймс», в субботу — «Интернейшнл геральд трибюн» и «Файненшиал таймс». Новости слушал по «Би-би-си»…

Сейчас другие времена — все заменяет Интернет. Из-за диабета не пью… Но кое-какие предпочтения остаются неизменными. Любимое время года — классическое лондонское лето, когда тепло, солнечно и нет жары. Любимое блюдо, которое помогает ощутить Лондон на вкус, — смоукт хэддок. Слыша название этой копченой рыбы, иностранцы не могут поверить, что речь идет о банальной пикше (род трески). Мой любимый завтрак — яйца с жареным беконом. Но у себя дома в Лондоне это блюдо мы не готовим: запах жареного бекона пропитывает все стены. А вот в командировках я заказываю непременно яйца с беконом. Кто из писателей лучше всего выразил душу Лондона? Думаю, непревзойденным остается Джек Лондон. Где лучше всего селиться? Конечно, в Челси и Кенсингтоне. Но тут многое определяют средства, круг интересов и этническая принадлежность. Скажем, магазин «Хэрродс» теперь — собственность Катара, и в этом районе селятся богатые арабы. Состоятельные русские предпочитают Вест-Энд. Я в свое время жил в Ноттинг-хилл, но сейчас перебрался в тихий район, двухэтажный особняк с большим садом.

Как настоящий лондонец, я остаюсь невозмутимым, даже оказавшись на улице единственным, кто одет в твидовый пиджак с цветным платком в нагрудном кармане и в галстуке. Я не имею надежды на подарок — принятие закона, по которому из Лондона все-таки выселят экономических мигрантов с их ларьками, так портящими вид города. Закон должен вернуть муниципалитету жилье в районах, где будут селить работающих лондонцев со скромным достатком на льготных условиях. Настоящий лондонец — это тот, кто приумножает культуру города, это инвестор и благотворитель. К последним отношу себя: в 2011 году я пожертвовал миллион фунтов Оксфордскому университету на создание кафедры планетарной геологии. Кроме того, в моем колледже Christ Church я финансирую должность преподавателя органической химии в размере двухсот пятидесяти тысяч фунтов. Это грант имени доктора Поля Кента, моего учителя по предмету. Инаугурация финансирования состоялась в день девяностолетия доктора Кента…

Во времена Ивана Грозного мои предки княжили в Ростове Великом. Им была дана уникальная привилегия въезжать в город под звон колоколов. Со временем обычай был забыт. А когда один из Лобановых захотел его возродить, царю это не понравилось. Спасаясь от царского недовольства, Лобанов покинул Ростов Великий и уехал во Францию. Я же не исключаю, что в какой-то момент повешу колокола на собственном автомобиле, чтобы въезжать в Оксфорд, где я часто бываю, под их звон. Предполагаю, что англичане спокойно примут эту мою причуду и никуда ни от чьего неблаговоления мне бежать не придется…

Терпимости в этой стране нет предела. Потому в Лондоне удобно чувствуют себя все — монархисты, анархисты, до последнего времени террористы и даже гомосексуалы, которых недолюбливают в современной России. Я вырос в царской Болгарии, где гомосексуалистов не преследовали. Более того, 2 февраля там считалось национальным праздником гомосексуалов. Традицию эту страна унаследовала от пятисотлетнего турецкого ига. Я привык к толерантности по отношению не только к гомосексуальным меньшинствам, но и к евреям и армянам в тогдашней Болгарии. Но я отрицательно отношусь к однополым бракам. Я считаю неразумным разрешать лесбиянкам и гомосексуалистам усыновлять детей.

Вся моя жизнь связана с прекрасными женщинами. Тридцать лет я прожил в браке с дочерью французского посла в Америке Ниной. Она научила меня очень многому: в частности, понимать живопись, разбираться в винах и в гаванских сигарах… Последние пятнадцать лет я живу в счастливом браке с английской аристократкой Джун. Ее предок — лорд Сидней, основатель городов Сидней в Австралии и в Канаде.

Я и на смертном одре буду восхищаться женской красотой и считать мужскую похоть нормой, делом чести и геройства. Притом не собираюсь свою грядущую старческую немощь повесить на плечи моей более молодой супруги. Тут я, следуя английской традиции, заранее обо всем побеспокоился. Придет час, и обо мне будет заботиться, разумеется за оговоренное вознаграждение, умелая сиделка, которая пока работает у нас приходящей домработницей.

Так что уникальная атмосфера независимости и терпимости, которая сложилась в Лондоне, организует и смиряет мой взрывной русский характер, менее всего отличающийся терпимостью.

В моей лондонской квартире до сих пор в углу лежат тома полного собрания сочинений советского Диккенса в зеленых картонных переплетах. Я до сих пор не знаю, что с ними делать. Места на полках и так не хватает. Кому нужен Диккенс на русском языке в Лондоне? Это сувенир из моего советского прошлого, но и в юные годы, когда я зачитывался этим переводным Диккенсом, он завораживал меня языковой неестественностью. Это был странный русский язык (где автор «любопытствовал увидеть», как «верхняя половина отца перегнулась через борт лодки»), с нагромождением сложно-придаточных предложений, экзотическим словарем и невероятной галереей уродцев, эксцентриков и монстров, своего рода кунсткамерой манер, ситуаций и лиц. Многотомный «зеленый» Диккенс вышел в свет под редакцией Евгения Ланна — мужа главной переводчицы этого собрания сочинений Александры Кривцовой.

Ланн был загадочной фигурой. Кроме занудных сочинений о диккенсовской Англии он издал любопытную монографию под названием «Литературная мистификация» (1930), своего рода энциклопедию литературных розыгрышей и фальсификаций. Он долгие годы был морфинистом — боролся с неизвестной нам хронической болезнью. Это выяснилось в 1958 году, когда он решил покончить жизнь самоубийством, приняв фатальную дозу морфия. К этому моменту у его жены Кривцовой врачи обнаружили рак, и она тоже решила положить конец мучениям, наколовшись морфием. И тут начался диккенсовский абсурд. Кривцова умерла, но рака у нее при вскрытии не обнаружили. Ланн же, инициатор самоубийства, выжил, поскольку его организм привык к морфию. На него было заведено уголовное дело по обвинению в отравлении супруги. Он довольно быстро после этого скончался. После смерти Кривцовой и Ланна в советских писательских кругах появился термин «выход Ланна», когда речь шла о самоубийстве как единственном выходе из сложившейся проблематичной ситуации.

Все эти подробности я узнал относительно недавно, но о самом факте самоубийства Кривцовой и Ланна мне рассказывал еще в Москве в шестидесятые годы Александр Асаркан, мой старший друг и наставник, эссеист, человек театра и бродячий философ. Согласно его, Асаркана, макабрической версии, эта супружеская пара решила покончить жизнь самоубийством, когда они перечитали собрание сочинений Диккенса в собственном переводе и ужаснулись содеянному. Ни Кривцова, ни Ланн никогда в Англии не были. Они не знали, как произносятся некоторые английские слова. Кто бы мог подумать, что «пуб» — это «паб», а «ползучее растение» — это заурядный вьюн, что бандой карманных воришек, куда попадает Оливер Твист, распоряжается еврей по имени Фейгин (Fagin), а вовсе не Феджин — именно так облагородила его фамилию, ее «англизировав» в своем переводе, Александра Кривцова. Переводчики плохо представляли себе и топографию Лондона. Район Уайтчепел, где находился воровской притон еврея Фейгина, располагается к востоку от Сити, в Ист-Энде; но Ланн с Кривцовой в примечании переместили Уайтчепел в «северо-восточный Лондон». Перечислять эти переводческие промахи уже поздно и, в общем-то, неблагородно: именно из-за того, что российские переводчики не знали реальной Англии, они создавали с неутомимой изобретательностью некую фикцию — новую удивительную страну под тем же названием. Именно так, на выдуманном «ангрусском» — как будто в переводе с английского в духе Кривцовой и Ланна, — и стали говорить в моих романах (например, в повести «Русская служба») герои-экспатрианты, из тех, кто потерпел поражение при встрече с загадочной английской цивилизацией.

Я прибыл в Лондон из Иерусалима через Париж. Я знал, что мой паром из французского Кале должен причалить в английском порту Дувра с его легендарными белыми скалами. Оказавшись на другом берегу Ла-Манша, я не понимал, куда я попал. Это было раннее зимнее утро, стоял густой туман, и никаких белых скал Дувра я не увидел. Я сошел с парома и был проведен на железнодорожную станцию, где столкнулся впервые с удивительным феноменом британских поездов той эпохи. Я знал, что мне надо попасть на поезд в Лондон, но для этого надо было найти правильную платформу в указателях механической таблицы расписания поездов, где таблички переворачивались в зависимости от состояния дел на железной дороге. В конце концов мне указали платформу с поездом, которого в расписании не было, как не было указано ни одного из четырех лондонских вокзалов, куда этот поезд мог прибыть. Сами поезда были устроены странно, как улицы террасной застройки в английских городах: дом по сути один, длинный, но разделен дверьми на отдельные купе; в каждом купе своя дверь, но приватность эта — видимая, потому что хотя двери и разные, но купе отделены друг от друга лишь спинками сидений. Для выхода из вагона нужна была особая смекалка: чтобы открыть дверь, надо было опустить стекло, высунуться и дотянуться до дверной ручки снаружи. Все это было придумано, чтобы пассажир не открыл случайно дверь и не вывалился на рельсы. На рельсы я не вывалился, но сначала не мог понять, на какой из лондонских вокзалов я прибыл. В результате я попал не в то здание «Би-би-си»: я попал не в Буш-хаус, где располагалась Всемирная служба (через мост Ватерлоо рядом с Ковент-Гарден), куда, собственно, меня и пригласили работать, а в здание со статуей Ариэля (из шекспировской «Бури») в двух шагах от Оксфорд-стрит, где до сих располагается внутреннее радиовещание «Би-би-си». Эта путаница понятий внутреннего и внешнего до сих пор составляет и сущность, и стиль моего пребывания в Англии.

Буш-хаус отделен полукруглой улицей Олдвич от бывшего овощного рынка Ковент-Гарден, где Элиза Дулиттл из «Пигмалиона» Бернарда Шоу продавала фиалки знатоку английских диалектов профессору Хиггинсу. Ковент-Гарден в те семидесятые годы был далек по своему виду от «нашего маленького Парижа» или игрушечного диккенсовского Лондона, каким он смотрится сейчас. Это были руины, окруженные огромным строительным забором. По вечерам весь район был погружен во тьму, а мимо обветшалых зданий бродили алкоголики (здесь до сих пор несколько приютов для бродяг) и метались тени спешащих прохожих. В Лондоне очень быстро становится ясно, что кроме строительных заборов есть еще и заборы невидимые, как некие театральные кулисы, за которыми открывается еще одна театральная жизнь. Всемирная служба «Би-би-си» — это тоже своего рода театральная сцена, эфирные подмостки, где все нации бывшей Британской империи обрели свой голос и расположились у микрофонов. У нас у всех, особенно в эпоху железного занавеса, было лишь эфирное существование: мы существовали для России лишь в эфире, бестелесно. Тело было в Англии, а наш голос — душа своего рода — витал над просторами России. Само слово «иновещание» — вещание в иной мир — намекает на нечто потустороннее, готическое.

На радио я постоянно говорил о вещах и событиях, темах или идеях, многие из которых на русском до последнего времени не обсуждались, казались призрачными или вообще не существовали. Да и до сих пор часто не очень понятны. В первые годы в Лондоне мне казалось, что я попал в дикую страну. Тут было не только левостороннее движение — тут вообще отсутствовали какие-либо европейские стандарты. Двухэтажные автобусы были с открытыми дверьми, чтобы входить и выходить, когда заблагорассудится, — прямо под колеса проезжающих автомобилей. Тут даже электрические розетки были с разным количеством дырок в каждом доме, так что штепсель всякий раз надо было покупать особый. Тут в снимаемых квартирах стояли счетчики для отопления газовым камином: он питался монетами, как телефон-автомат. Как справедливо заметил князь Мышкин у Достоевского, снаружи тут теплей нашего, но внутри от холода русскому человеку с непривычки смерть. Чтобы умыться теплой водой у раковины, надо было совершать магические пассы между двумя кранами, быстро перемещая ладони от крана с кипятком к отдельному крану с холодной водой. Не было никаких стандартов и в кафе, забегаловках и ресторанах: наугад я бы не покупал где попало в незнакомом месте легендарное английское пролетарское блюдо fish-and-chips, то есть рыбу в панировке с картофелем фри, — можно было серьезно отравиться. Сейчас на одной моей небольшой улице в двух шагах от Кэмденовского рынка чуть ли не с десяток кафе со всеми европейскими изысками и кондитерской выпечкой. В семидесятые годы единственное кафе в центре города, где можно было получить кофе эспрессо «на ходу», было стекляшкой на углу одной из главных площадей Уэст-Энда — Лестер-сквер. Меню пролетарского английского кафе до сих пор — чай с молоком и сэндвич с беконом. Не считая непереводимой английской сосиски sausage, по вкусу больше всего похожей на купаты, а вовсе не на сосиску, поскольку то, что по российским понятиям сосиска, по-английски называется немецким словом «франкфуртер». Работа на русском радио в другой стране — это процесс называния многих вещей заново. Занятие увлекательное, почти сакральное. Тут надо владеть искусством перевода. Параллельно, при переходе на английский, мне приходилось придумывать словарь для своего российского прошлого.

Из некоторой дали Израиль, где перед переездом в Европу я провел год, напоминал хорошо вооруженный Коктебель, но только с американским бытовым комфортом. Я провел несколько месяцев в Париже — издательство Albin Michel опубликовало мои первые романы (я стал писать романы, лишь эмигрировав из России) во французском переводе еще до того, как они появились по-русски. Париж уютен, как милое кресло в доме у друзей, и даже в Нью-Йорке я почувствовал себя как в хорошо знакомой коммунальной квартире — с гигантскими коридорами в виде небоскребов. Это все города, которые соответствуют собственному образу — имиджу, знакомому нам из почтовых открыток с городскими видами. Лондон был ни на что не похож. Не похож на все то, что я себе о нем представлял. Покинув Москву, я решил, что если я и сделал безумный шаг — уехал из родного города, то осесть нужно в том городе, который для тебя непредсказуем. И я до сих пор делаю в этом городе Лондоне свои открытия. Здесь нет единого города, это разные миры в каждом районе, и в каждом таком мире заключен еще один мир, и в нем — еще один. Это напоминает русскую матрешку. Но только эта матрешка не одна — их тут много.

В этих матрешках есть место и туристско-диккенсовскому Лондону с двухэтажными омнибусами, полицейскими-бобби, придорожными тавернами, адвокатскими иннами и красными почтовыми тумбами. Однако истинный Диккенс до сих пор живет не столько в ландшафте города, сколько в физиономиях, его населяющих, в пестроте британских лиц. Я хорошо помню лица всех диккенсовских героев, потому что я их копировал. В буквальном смысле. Советское «зеленое» издание Диккенса замечательно тем, что оно проиллюстрировано оригинальными рисунками-гравюрами Крукшенка и Физа — друзей и главных иллюстраторов романов Диккенса. В юности, когда я учился в художественной школе (в Москве, на Кудринской улице), я был заворожен этими монстриками с кучей магических бытовых подробностей — от высоченных воротников и цилиндров до заросших плющом церковных кладбищ, лавок древности и викторианских таверн с гигантскими каминами или адвокатских контор с клерками на высоченных табуретах, с перьями за ухом. Я стал перерисовывать эти иллюстрации, используя школьное перо и тушь, чтобы сымитировать эффект гравюры в книге. Мне казалось, что все эти чудаки, уродцы, карлицы-леди, жирные мальчики (есть такой персонаж у Диккенса, он засыпает на ходу) и пузатые эксцентрики — все это фикция, вымысел эксцентричного и макабрического ума гениального сочинителя.

Попав в Англию, я стал встречать их на каждом шагу. Теперь мне не нужны тушь с пером, чтобы имитировать стиль гравюры, — достаточно начать щелкать фотографии на мобильник. Каждое лицо при этом — своего рода маскарад: тут постоянно сталкиваешься с барменом или водителем такси, который похож на университетского профессора (впрочем, таксистом может быть и безработный профессор), и с профессором с лицом гангстера из Ист-Энда (что тоже бывает: перевоспитавшийся грабитель начинает вести университетский курс). Многие из них вовсе не соответствуют стереотипам милых эксцентриков — вспомним английских футбольных болельщиков или фашиствующих британских скинхедов.

Мои друзья, оказавшись в Лондоне впервые, тоже периодически наталкиваются — на улицах или в музеях — на нечто, знакомое им до этого лишь по книгам или по фильмам. Очень часто то, что встречаешь в реальности, оказывается полной неожиданностью. Такие моменты я стал называть «встречей с оригиналом» (и потом забрал это словосочетание для названия одного из своих романов).

Такого рода моменты — ключевые, и у меня самого их было несколько. Одно дело читать романы Джейн Остин или Ивлина Во и совсем другое — прожить самому несколько лет в аристократическом поместье (моего друга, лорда Робина Филлимора, — он позже стал мужем Марии Слоним). Ты начинаешь понимать, как стригут средневековые лужайки, ухаживают за лошадьми или разводят фазанов на отстрел; но еще и то, как скромен и непритязателен домашний быт английского аристократа и какую ничтожную роль аристократия играет в политической жизни страны. Такой же «встречей с оригиналом» стал для меня университетский Оксфорд. Алекс де Йонг, преподававший русскую и французскую литературу в одном из колледжей Оксфорда (автор уникальной монографии о Веймарской республике, книг о Сталине и Распутине), стал переводчиком на английский моего романа («Лорд и егерь»). Вид на лужайку из окна жилой квартиры колледжа (где жил Алекс) отличается от вида той же лужайки, куда ты попадаешь как заурядный визитер-турист. Эту другую университетскую жизнь с катанием на плоскодонных пантах — punts — с шестами, с заходами в деревенские пабы и ужинами в колледже за «высоким столом», на подиуме (эти подмостки возвышаются над рядами столов для студентов в общей зале), ты начинаешь узнавать как ожившую иллюстрацию к книгам (не только Ивлина Во, но и того же Диккенса), которые читал за много лет до этого в совершенно иной стране. New College, где преподавал де Йонг, легендарен своими винными подвалами, и особенно портвейном. Портвейн, перелитый из запыленной бутылки в хрустальный графин, движется на тележке-подносе по игрушечным рельсам вокруг стола, заставленного блюдами с фруктами, шоколадом и орехами, где твои собеседники в черных мантиях похожи на сильно подвыпивших диккенсовских чудаков. Графин всегда движется по часовой стрелке, причем каждый из участников этого ритуала наполняет бокал соседу справа и затем передает его соседу слева. Эта театральность воспринимается участниками с демонстративной серьезностью, но еще и с незаметным подмигиванием — с той верностью ритуалу не без комедийного энтузиазма и самоиронии, с какой вся страна принимает участие в праздновании, скажем, юбилейных дат королевского семейства.

Часть казарм королевских гвардейцев — открытый для туристов музей. Но несколько лет назад мой приятель, окончивший королевское военное училище в Сандхерсте, стал отвечать за планирование королевских парадов и церемоний. На днях он провел меня в здание штаб-квартиры конной гвардии. Портреты и бюсты говорили об истории Британской империи, мне был показан генеральский письменный стол, я увидел и подвал, где еще в прошлом веке солдаты в пересменок устраивали по секрету петушиные бои. Но в остальном штаб-квартира управления парадами ничем, собственно, от заурядного офиса не отличается: несколько письменных столов, компьютеры, электрический чайник в углу. Гораздо удивительней было выйти на крышу здания. Это создает ощущение того, что ты здесь живешь: обычный гость на крышу не попадает. На крышу обычно взбирается или рабочий-кровельщик, трубочист, или хозяин дома. Вот трубы каминов, вот чердачное окно, пожарная лестница. Ты видишь справа от тебя флагшток — до него можно дотронуться — британского знамени, развевающегося на ветру; слева — крыши соседей, Министерства обороны; а напротив — Banqueting House, откуда вывели на эшафот короля Карла Первого. Можно вдалеке разглядеть и голову Нельсона на колонне в центре Трафальгарской площади. Это иная перспектива — угол зрения — на место, где ты живешь: изнутри вовне (а не снаружи вовнутрь — как бы заглядывая в чужое окно).

Я в Англии не турист, я здесь прожил почти четыре десятка лет. Я не смотрю на вещи глазами человека, который складывает коллекцию курьезов другой жизни в чемодан памяти, чтобы увезти его обратно в Россию и там обо всем этом интересно рассказывать. Более того, я много пишу на английском, так что и «чемодана» никакого нет, все сразу уходит в здешний оборот. Это и есть очень любопытный момент — переход границы чуждого, когда оно становится своим. Я такие моменты интуитивно, инстинктивно выискиваю. И рассказ рождается через сопоставление — через преодоление границ чуждости или навязанных нам клише. Это, наверное, и следует называть эмигрантской литературой — внутреннюю двойственность видения и ее обыгрывание.

Вхождение в другую жизнь подразумевает, что у этой жизни есть вход — дверь. Один из самых популярных (и любимых мной с детства) научно-фантастических рассказов Герберта Уэллса называется «Дверь в стене»: про ту самую магическую дверь в стене — вход в другой мир, своего рода Америку (с краснокожими индейцами) в Англии. У каждой другой страны, у всякой другой жизни есть свои невидимые границы, свой паспортный контроль. Мне нравится входить в такую жизнь без визы в паспорте. Паспорт, впрочем, у меня британский, но я говорю про другого рода визу. Но прежде всего надо найти эту самую дверь.

В середине восьмидесятых годов некоронованный «принц Сохо», коллекционер и эксцентричный инициатор разных визуальных проектов Джеймс Берч сумел организовать в Москве на волне перестройки огромную по масштабам ретроспективную выставку Фрэнсиса Бэкона (никто тогда не вникал в гомосексуальные образы в его полотнах) и еще через год — ретроспективу Гильберта и Джорджа, когда мало кто в России слышал об этих гениальных клоунах лондонской жизни. Джеймс, по рекомендации общих знакомых, обратился ко мне с просьбой просмотреть русские переводы каталогов этих выставок в Москве. Так произошли мои встречи с Бэконом, а чуть позже — с Гильбертом и Джорджем, в частном клубе-баре в Сохо под названием The Colony Room — в зеленой комнате с зеленой дверью и зеленой, как бильярд, шаткой лестницей. Вход в этот клуб — эту зеленую дверь — можно было легко пропустить в лондонской сутолоке. Лондон не город вывесок, и самые легендарные места могут внешне выглядеть тут крайне непрезентабельно. В это малоприметное питейное заведение (возникшее в ту эпоху, когда пабы в середине дня закрывались с трех до шести) в квартире на втором этаже в сердце Сохо на Дин-стрит стекалась (после полудня) богемная шантрапа, хулиганствующая артистическая элита. Не буду перечислять всех громких имен в этом клубе-клубке: входя в эту комнату, ты должен был оставлять «свой статус» за зеленой дверью. Именно тут я прошел школу совершенно нового для меня типа общения. Описать его невозможно: достаточно сказать, что это общение нарушало все стереотипы, выдуманные о британцах в других частях света. Это был анархизм на личном уровне, это была «маленькая Англия», о которой не узнаешь из газет, это была другая жизнь — за границей привычных отношений. Я стал свидетелем той истины, что эмиграция из страны не столь уж отличается от разрыва со своим кругом, с опостылевшими коллегами, друзьями, родственниками: эксцентрик и эмигрант — не столь уж различные понятия. Вопрос в том, как ты поступаешь с такого рода собственным отличием, во что это твое отличие — эта печать избранности — трансформируется?

Может быть, путь в «зеленую комнату» The Colony Room был подсказан мне зелеными переплетами моего «русского» Диккенса? Из этих переплетов роман «Оливер Твист» был моим самым любимым. Сиротский приют Оливера напоминал мне убожество и ужас пионерских лагерей моего детства. Его побег в Лондон от чудовищного семейства гробовщика (где он был подмастерьем и ночевал в гробу) был мне, с моим фаталистическим отъездом из советского прошлого, тоже весьма близок и понятен. Понятно мне и страстное желание Оливера стать частью лондонской жизни, даже если эта жизнь — в притоне карманных воришек (или интеллектуальных жуликов вроде бара The Colony Room). Был у меня и свой ментор, Асаркан: тоже, как Фейгин, великий манипулятор — но не краденых платков, а чужих слов. Историей Оливера Твиста во всех ее бытовых подробностях был одержим и сам Асаркан. В шестидесятые годы в Москве по рукам ходила магнитофонная запись (видимо, пиратская, с пластинки) мюзикла Лайонела Барта «Оливер!». Асаркан никогда, естественно, в Лондоне не был и мюзикла не видел, но роман знал во всех подробностях. Прослушивание мюзикла он превращал в спектакль, где сам придумывал и проигрывал для нас, его «карманных воришек», каждую сцену; все детали и драматические ситуации сочинялись им на ходу. Собственно, и сам автор мюзикла, Лайонел Барт, как и его герой Фейгин, еврей из Ист-Энда, придумывал и песни, и сцены к спектаклю, импровизируя на ходу и подыгрывая себе на домашнем фортепьяно: нотной грамотой он не владел. На этом мюзикле Барт заработал миллионы, все эти миллионы пропил и закончил свои дни в нищете. Но он был и остается легендой лондонской жизни — и эстрады: это он — автор песенки Living Doll («Живая кукла»), сочиненной для Клиффа Ричарда, и «Из России с любовью» для Джеймса Бонда. Одна из самых популярных песен (до наших дней) из мюзикла «Оливер!» — это куплеты с припевом «умпа-па», которые распевает на столе в грязном пабе Нэнси, когда она пытается отвлечь внимание грабителя Била Сайкса и вора Фейгина, чтобы спасти Оливера Твиста.

Заглянуть в местный паб, пивную за углом дома, где ты поселился, не так-то просто. Это своего рода проверка на выдержку, на преодоление страха, чуть ли не на гражданскую смелость. В семидесятые годы я несколько месяцев снимал квартиру именно в этом самом «фейгиновском» трущобно-пролетарском Ист-Энде. Сейчас на той же улице — студия моей дочери, а художники в наше время — своего рода ударная бригада агентов по недвижимости (в России их называют американским словом риелторы). Художники в поисках дешевых помещений для мастерских селятся в трущобном районе. Местные пабы и бары начинают оживать, открываются модные галереи, магазины экзотической одежды, клубы и любопытные рестораны. Слухи об этом начинают кружить по городу, в эти места устремляется богатая богема и скучающие менеджеры, а за ними — агенты по недвижимости. Здесь начинают селиться банкиры из Сити и буржуа. Цены растут. В наше время тут, в Ист-Энде, в перестроенных домах XVIII века, живет вся артистическая элита Лондона — от Гильберта и Джорджа до Трейси Эмин. Здесь сейчас — крупнейшие авангардные галереи Лондона.

Но снятая мной тридцать лет назад квартира находилась в крупноблочной башне для малоимущих — соцпроект эпохи шестидесятых. По улицам бродили группки молодых людей, обвешанных сортирными цепочками, с петушиным гребнем на выбритом черепе, в кожанках с шипами-нашлепками, с английскими булавками в носу и в ушах и в армейских ботинках «Док Мартинс». Они вели себя, мягко говоря, драчливо. Я говорю, конечно же, о панках, которые тогда, в семидесятые годы, и возникли — своего рода диссиденты и анархисты из пролетарских районов, ненавидевшие профсоюзную Англию той эпохи. От них оборонялись «честные труженики», и у каждой компании были свои местные пабы.

Открывая дверь такого заведения, ты никогда не знал, что тебя ждет: молчаливые недружелюбные спины вокруг барной стойки, где в полной тишине к потолку поднимался ровный солдатский строй сигаретного дыма. Но в соседнем пабе за дверьми дым стоял коромыслом: пьяные девицы на шпильках и в искусственных мехах неоновых расцветок отплясывали паб-рок под бренчание разбитого пианино в углу. И тут и там тебя игнорировали — ты в этом мире был человек-невидимка. Но могли и ударить тоже при неправильном жесте или слове. Так, по крайней мере, могло показаться: открывать дверь в такой мир было страшно. Меня за сорок лет в Англии никто никогда не ударил. Может быть, потому что я прошел в юности серьезную школу воспитания во дворах моей родной Марьиной Рощи? Не думаю. В Англии — в пабах — тебя игнорируют, пока ты сам не открываешь рот и не начинаешь разговор о чем-нибудь — о чем угодно: о погоде, о налогах, о сексе или о пиве. Твой акцент (как бы идеально ты ни владел английским) тут же вызывает вопрос: «Откуда вы?» Спины поворачиваются к тебе лицом. И дальше от собеседников отбоя нет.

Назад Дальше