Возле нашего дома растет тополь. День и ночь заглядывает он в мое окно. Когда налетит свежий рассветный ветерок, тополь начинает тихонько скрестись в вымытые стекла шершавыми, скрюченными пальцами-ветками. Тогда я приподнимаюсь на кровати, открываю окно и впускаю его в комнату. Тополь входит ко мне осторожно, самыми кончиками ветвей, я подолгу глажу его тугие, покрытые серой пылью листочки, по которым разбегаются ручейками тоненькие жилки: мы здороваемся, как самые лучшие друзья.
Мама не раз просила дядю Петю спилить длинные ветки, которые упираются в окно, потому, мол, что они забирают очень много света. Но я обычно поднимал такой шум, что она, сердито поджав губы, оставляла тополь в покое. И он по-прежнему каждое утро чуть слышно скребется в наше окно, и на моей кровати, на полу от него лежат густые тени, запутанные, как рыбачьи сети.
За окном на пустыре мальчишки гоняют мяч. Вместо ворот они сложили горкой битые кирпичи и сегодня играют почти полдня. По-моему, счет 15:13. Но я в этом не уверен, мне не совсем хорошо видно, что делается у ворот справа.
Вот рыжий лохматый парнишка в выгоревшей клетчатой ковбойке и в ботинках с добела облупившимися носами - центр нападения левых - получил мяч и ведет его по полю. Навстречу ему мчатся защитники, но он обводит их одного за другим и стремительно летит к воротам. Мяч, кажется, прикипел к его ботинку. Вот уже рыжий вышел один на один с вратарем. Я повисаю на руках на подоконнике. Вратарь растерянно мечется в воротах. Удар! Гол! 16:13!
Я никому не завидую. Пока я не мечтаю, как все мальчишки, стать инженером, капитаном дальнего плавания или даже пилотом первого космического корабля, который полетит на Марс. Потому что я знаю - все это для меня неосуществимо. Единственное, о чем я сейчас мечтаю, - чтобы встать с кровати и хоть часок погонять с ребятами мяч на пустыре за нашим окном. Чтобы обогнать рыжего, обвести его и забить в ворота его команды гол. Один гол, один-единственный…
Только и об этом мне сейчас лучше не мечтать. Почему? Потому что я не могу встать. Четыре года тому назад я заболел полиомиелитом и с тех пор уже не поднимался с кровати. И не играл в футбол. И не бегал, как этот веселый растрепанный парень, который за целых полдня еще ни разу не присел. Он - единственный человек в мире, которому я теперь завидую. И мне становится так тоскливо, что я натягиваю на голову простыню и тихонько плачу. Но только тогда, когда дома никого нет. Ведь мне уже скоро четырнадцать, а в четырнадцать стыдно распускать нюни, будто ты какая-нибудь девчонка. Вскоре я вылажу из-под простыни, и глаза у меня совсем сухие - за четыре года болезни я успел ко многому привыкнуть и научился сдерживаться.
Утром мама уходит на работу, и в комнате остаюсь я один. Я и тополь. Как только он постучится ко мне, я раскрываю окно и подолгу разговариваю с ним. Я рассказываю ему о больницах, в которых лечился, о ребятах и докторах, о белом санатории на берегу большого и синего моря. Меня вывозили к морю на коляске; я лежал в ней и смотрел, как с тихим шелестом набегают волны на загоревший под солнцем песок, а над ними кружатся горластые чайки, легкие, как хлопья взбитой прибоем пены. Там, на берегу, я читал книги и мечтал о том дне, когда избавлюсь от ненавистной коляски и зашлепаю босиком прямо по воде. Я уйду далеко-далеко, и острые песчинки будут покалывать мне пятки. Иногда мне казалось, что вот-вот случится чудо: надо просто опереться на поручни коляски, приподняться и шагнуть. И тогда уже меня ничто не остановит. Я уйду, и нянечки будут долго-долго разыскивать меня. И совсем на меня не рассердятся.
В такие минуты я замирал от счастья и, вцепившись в подлокотники, приподнимался в своей коляске, готовый встать и шатнуть. Но мои ноги, тяжелые, неподвижные ноги, упрямо тянули меня вниз. Руки не выдерживали напряжения, я падал, и тогда море и небо сливались в огромный круг и начинали разноцветным волчком крутиться перед моими глазами. Больше мне не хотелось смотреть на волны, на чаек, и я просил, чтобы меня отвезли в палату.
После того как заболел, я целый год, бесконечно долгий год, лежал в больницах: сначала в Минске, потом в Москве. А затем - почти три года - в санатории. О больницах мне вспоминать не хочется: было очень больно, и все. А в санатории нас не только лечили, но и учили. Там я окончил шесть классов и перешел в седьмой. Там были всякие книги, шахматы, кино. И еще в санатории никто не играл в футбол. Понимаете? Никто.
Около месяца тому назад мама привезла меня домой, в Минск. Меня не хотели отпускать из санатория. Врачи говорили, что у меня начинается восстановление движений, что оно протекает очень медленно и мне нужен строгий режим, что через несколько лет я вернусь домой совсем здоровым. Но она настояла на своем. Она сказала, что я буду лечиться дома, у профессора Сокольского. Он создал какое-то новое лекарство - галантамин, оно лечит последствия детских «параличей. У нас в санатории галантамина еще не было, врачи сказали, что его вот-вот должны получить, но мама все-таки уговорила их отпустить меня. Помогло и то, что я сам попросился домой.
Теперь мы живем совсем не на той улице, где жили когда-то. У нас новая квартира. Вернее - комната, потому что в нашей квартире живут еще дядя Егор с тетей Таней и сыном Ленькой. Но о них я расскажу позже.
Комната у нас хорошая. Окно, возле которого стоит моя кровать, - широкое, большое. И в него заглядывает кончиками ветвей мой тополь. Как это славно, что строители, когда строили дом, не срубили его. Мне без него было бы очень скучно - я подолгу лежу один, и мне еще мама не принесла книг. А старые, которые привез из санатория, я прочитал по два раза. Да и их мама куда-то спрятала.
У профессора мы еще не были. Когда мама отнесла в медицинский институт историю моей болезни, ей сказали, что в Японии сейчас свирепствует эпидемия полиомиелита и Сокольский поехал туда со своими новыми лекарствами. В Японию уехали лучшие доктора всего мира, они помогают японским врачам спасать от страшной болезни тысячи детей. Как только профессор вернется, он тут же, в тот же самый день, приедет к нам и назначит мне лечение.
Ну что ж, будем ждать профессора. Боюсь только, что, если Сокольский сам к нам не приедет, мы к нему никогда не попадем - я знаю, что мама не любит докторов и не верит им.
Все это мой тополь, наверно, запомнил уже наизусть. Сейчас жара, и я целыми днями не закрываю окно. А он внимательно слушает меня и тихонько шевелит пыльными листьями.
Незаметно наступает вечер. На пустыре - ни души, игра окончена. Интересно, сколько еще голов забил рыжий? Пожалуй, ему тоже лет четырнадцать, как и мне. Хороший, наверно, парень…
На лестнице раздаются шаги. Я отличил бы их от всех других шагов в мире. Медленно, чуть шаркая, стучат каблуки. Одна ступенька, две, три… Затем щелкает замок и в комнату входит моя мама.
Моя мама вечно чем-то озабочена. Не успеет прийти с работы, отдышаться, разложить на буфете кульки, как тут же начинает что-то делать. Несет мне разогретый суп, перетирает пол, хотя он и так блестит, будто покрытый лаком, или что-нибудь шьет.
- Мама, милая, да посиди ты хоть немножко, - иногда не выдерживаю я.
И тогда она садится ко мне на кровать и подолгу смотрит на меня. Она маленькая и очень усталая, и руки у нее красные от частых стирок. А глаза большие и серые, и возле глаз - тоненькие морщинки, такие тоненькие, как будто их процарапали иголкой. Мама подолгу смотрит на меня, и у нее начинают мелко вздрагивать губы. Тогда она уходит на кухню. Но через несколько минут я опять зову ее и рассказываю о профессоре Сокольском и его галантамине, который ставит на ноги таких ребят, как я. Честное слово! И мама гладит меня по перепутанным волосам и чуть заметно улыбается. Я изо всех сил расхваливаю новое лекарство - мне не до футбола, только бы улыбалась мама.
Мама работает швеей-мотористкой на швейной фабрике. Шьет костюмы, пальто, платья. Иногда по вечерам она рассказывает мне о своей фабрике, о какой-то лекальщице Зойке, которая опять сделала не совсем точное лекало, и поэтому забраковали целую партию костюмов. Мама здорово ругает эту Зойку, а потом, словно спохватившись, жалостливо говорит:
- Господи, грех-то какой! Молодая она еще… Только-только школу окончила. Научится.
- Конечно, научится, - солидно подтверждаю я. - Но и вы за ней повнимательнее смотрите. Шутки ли, столько брака!
И мама улыбается снова.
Я очень люблю, когда она улыбается. Тогда у нее на подбородке появляется ямочка и сухие поджатые губы становятся мягкими и добрыми. Когда-то улыбка просто не сходила с ее лица. Но это было давно, до дяди Пети, до того, как я заболел.
Началось все у меня с насморка. Потом заболело горло. Я как раз окончил четвертый класс, и в тот день мы с Костей Ястребовым съели по пять порций мороженого. «Наверно, простыл», - решил я. Назавтра, в воскресенье, мы должны были отправиться всем классом в трехдневный поход в Зеленый бор. Я уложил рюкзак, но встать утром уже не смог: не было сил.
На подоконнике лежал термометр. Я сунул его под мышку - температура была за тридцать девять. Страшно болели голова, горло.
Мама встревоженно щупала мой лоб и клала на него мокрые полотенца. Холодным обручем сдавливало голову.
- Позови доктора, - задыхаясь, сказал я и облизнул пересохшие губы. - Мама, слышишь, позови доктора. Очень больно.
Она, схватила косынку и бросилась к двери. Но у самого порога остановилась.
- Не надо доктора, Сашенька, - отвернувшись к окну, неуверенно сказала она. - Не надо… Это злой дух в тебя вселился. Ты лучше помолись, сынок, и я за тебя помолюсь. Вот тебе и полегчает. Господь бог тебе поможет, а не доктора. Все в воле господней.
Спотыкаясь, она подошла к дивану и упала возле него на колени. Волосы у нее рассыпались по плечам; раскачиваясь взад-вперед, она торопливо забормотала какую-то молитву, время от времени тревожно поглядывая на меня воспаленными глазами.
Помолись… Эх, мама, мама, опять она за свое… Мне больно, а она - помолись! И эта история тянется уже несколько лет. С тех пор, как в нашем доме появились тетка Серафима, а затем дядя Петя. По вечерам мама стала часто уходить с ними на моления, оставляя меня одного. Возвращалась она поздно, когда я уже спал, и по утрам я не мог ее узнать - такая она была бледная и усталая. У нее мелко дрожали руки. Камни они там грузили, что ли?
Однажды она попробовала и меня туда затащить. Но я сказал, что скорей убегу от нее и попрошусь в детдом, чем молиться. Она отлупила меня и оставила в покое. Потому что сама не раз говорила, - меня не переупрямишь.
Вот с той самой поры все реже и реже стала улыбаться моя мама. На золотистые косы она набросила черный платочек и завязывала его под подбородком тугим узлом. И от этого доброе, ласковое лицо ее стало чужим, и строгим, и далеким, как самая далекая звезда.
Но если бы она только ходила и молилась! А то ведь, от всего этого совсем никудышная стала у меня жизнь. Бывало, чуть стемнеет, мама спешит в молитвенный дом, куда-то на окраину города. Иногда у нее не хватало времени даже сварить поесть. Но это еще что! Посыпал кусок хлеба сахаром - и ладно. И за то, что она врачей перестала вызывать, когда мне случалось заболеть, - все стояла возле моей кровати на коленях и молилась, - за это я тоже на нее не обижался: я всегда боялся уколов. Хуже, что она совсем перестала давать мне деньги на кино. «Греховное это зрелище, Сашенька, - говорила она. - Нечего тебе там делать». И я из-за этого не смог посмотреть даже «Красных дьяволят». И вообще в четвертом классе почти за год я был в кино только один раз - нам старшая вожатая билеты купила, за металлолом. Хорошо, что мама не узнала, - побила бы.
Потом мама стала забирать книги, которые я приносил из библиотеки. «Сына полка» забрала, унесла куда-то. Даже дочитать не успел. А меня за это из библиотеки выписали, как неаккуратного читателя. На «Пионерскую правду» мне подписаться не разрешила. Вот как все это оборачиваться для меня стало.
Когда я в последний раз заболел, мама молилась целый день. И назавтра мне стало лучше. Температура с утра была нормальной, и мама просто сияла от радости.
- Вот видишь, Сашенька, услышал господь мои молитвы, пожалел тебя, непутевого, - говорила она, заботливо поправляя на мне одеяло.
Я лежал и тихонько посмеивался: при чем тут бог? Просто спала температура - и все. Но через день меня скрутило так, что я уже не мог ни ахнуть, ни вздохнуть: можно было подумать, что маминому богу надоело со мной возиться.
Мама плакала, молилась, но по вечерам продолжала оставлять меня одного и за врачом не посылала. А мне то становилось лучше, то хуже, и это тянулось чуть не целую неделю.
Однажды мама уже совсем решилась вызвать врача - температура у меня поднялась до сорока, но пришёл дядя Петя.
- Бог спасет, - ласково сказал он. - С открытым сердцем молись, сестра. Усердней молись.
И мама снова никуда не пошла.