— Это... мозг, membra disjecta...— отозвался старец в черном.
Действительно, на столах стояли в идеальном порядке увеличенные части мозга — на подставках, белые, похожие на переплетенные кишки или абстрактные скульптуры. Профессор обмахнул перышком одну из них.
— Мозг?! — радостно выкрикнул Барран. — Тогда, господа, за эту гордость нашу! Ну, за мозг! — поднял он бутылку. — Но под этот тост надо выпить вакхически, буколически и анаколически!!
Он налил всем, во что только можно было, и принялся молитвенно читать этикетки экспонатов.
— О, гирус форникатус! — начинал он, а остальные хором подхватывали, смеясь до слез. — О, тубер цинереум! О, стриатум! Четверохолмие, вот что нам подавай!
— ...холмие!!! — зарычали они восторженно. Старец в тужурке по-прежнему не торопясь смахивал пыль, словно никого не замечая.
— О, турецкое седло! Хиазма оптикум! О, гирус! — распевал Барран. — О, восходящие пути! О, Варолиев мост!
— Ой, на мосту Варолия... — заголосил крематор.
— Мягкая оболочка! Твердая оболочка! Паутинная оболочка!!! — заливался Барран. — И гарус! Господа, умоляю, не забывайте о гарусе!
— Осторожно, тут формалин, — флегматично заметил профессор Шнельсупп или, может, Суппельтон.
— О, формалин, формалин! — подхватили они.
Вообще они подхватывали все подряд. Снова построившись в поезд, они увлекли старого анатома, назначив его начальником станции, а его замшевую тряпочку — флажком, а я, прислонившись к ближайшей скамье, смотрел на это блуждающими глазами. Зал гудел эхом пьяных выкриков и топота, еле освещаемый снизу, — вогнутости его купола, темные, словно огромные пустые глазницы, казалось, неподвижно смотрят на нас. В трех шагах от меня, на металлическом стояке, застыл невзрачный, сгорбленный, весьма преклонного возраста, беззубый и потому особенно серьезный скелет с безропотно опущенными руками; на левой недоставало мизинца — ах! его отсутствие ужаснуло меня, я подошел ближе, заметив, что на груди у него что-то блестит. У ребра болтались на заушнике золотые очки...
Так вот он где! Так вот куда он добрался? Стал экспонатом почтенный мой старичок? Научным пособием? И это — наша третья, последняя встреча? Неужели все было только для этого, только для этого?..
— Хэй, — голосил Барран, — в твои руки, крематор-смотритель! Hiclocus, ubi Troia fuit! Кошелки-лукошки! Снуппель-Шаппель-Траппельтон! Признайся: ты получил сегодня Орден Denuntiatio Constructive на Большой Висельной Ленте!!
— Осторожно... ой!! — простонал задыхающийся анатом; он мчался за остальными, подчиняясь силе, трепыхая разлетающимися фалдами тужурки. Увы, было уже поздно. Разогнавшаяся компания задела этажерку — с грохотом, со сверканием выпуклых стекол все полетело на пол, из банок брызнули струи высокоградусного спирта, раскорячились вылетающие из них уродцы...
Запах сдерживаемой годами смерти заклубился по всему амфитеатру. Трое пирующих оробели и бросились в бегство, оставив анатома над грудой осколков. Я украдкой, вдоль стены, пробрался следом за ними. Двери хлопнули.
А в комнате ждали уже новые бутылки; как ни в чем не бывало, ученые бросились к ним, чтобы снова выпивать и наливать; почувствовав под собой спасительный стул, я понемногу стал засыпать, уплывая в гомоне, словно в море, в воспоминаниях у меня еще поблескивала проволочка, заушник очков, хотя нет уже уха, ах, жалость, жалость...
Вдруг все заслонял бледный, сверкающий потом, необычайно длинный призрак.
— Как...кое у вас...длин... иное лицо,,, про... фе... ссор... сказал я, стараясь не споткнуться на каком-нибудь слоге.
Голову я положил на стол, как на подушку. Барран, с сонной и наполовину злорадной ухмылкой, перекошенной влево, зашептал:
— Только червяк способен по-настоящему быть червяком...
— Какое у вас лицо... — повторил я тише, тревожней.
— Что там лицо... Знаете кто я?
— А как же... профессор Барран... проникно... венец...
— Не будем о проникновении... это Делюж... видите ли... я веду дело об отстранении от должности...
Я попытался встать, хотя бы выпрямиться, но не мог, а лишь повторял:
— Что? Что?
— Да, дело об отстранении от должности.
— Меня?
Он усмехнулся левой щекой — правая оставалась печальной.
— Нет, не вас, а Того, Который в шесть дней... а на седьмой перевел дух...
— Это... шутка?
— Какая там шутка! Мы проверили... есть тайники... в темных туманностях... в головах комет с двойным дном...
— А, ну да... известное дело... — успокоенно бормотал я. — Госпо... господин профессор...
— Да?
— Что такое... триплет?
Он обнял меня и стал нашептывать проспиртованным дыханием:
— Я скажу тебе. Ты хоть и молодой, но зданьевец... и я зданьевец... так что — не скажу тебе? Скажу, все скажу... Тут дело такое. К примеру — есть зданьевец. Наш. Ну, а если кто-то наш, то по чему это видно, а?
— По тому, что... видно, — проговорил я.
— Ага! Прекрасно! А если видно, можно и сделать вид. Тот, кто делает вид, будто он настоящий зданьевец, тот, значит, так: был наш — потом вербанули его, заагентили, подкупили те, а потом наши его цап! — и обратно переагентили. Но перед теми — чтобы не выдать себя — он по-прежнему делает вид, что у нас только делает вид, будто зданьевец. Ну, а потом те опять берут верх и обратно его перетягивают, еще раз, — тогда перед нами он делает вид, что перед теми делает вид, что перед нами делает вид, понял?! Это и есть триплет!!!
— Это... несложно, — сказал я. — А квадруплет значит — еще раз его?
— Ну да! А ты башковит, однако... хочешь, теперь же тебя вербану?
— Вы?
— Я...