— Каждые шестнадцать купленных тобою стаканов, — подсчитала Лилька, — дают спекулянтке стакан чистой прибыли.
С цифрами трудно спорить, а по цифрам получалось, как дважды два, что девочка с семечками наш классовый враг.
Мне было тогда восемнадцать лет, а это значило, что мой перелом мог считаться заживленным через восемнадцать дней. И снова я пошла утром в университет. Девочка, как всегда, стояла на своем месте под старым тополем с израненной корой. Увидев меня, она проворно зачерпнула стакан семечек — большой — и из горсти досыпала его, чтобы он был с самым высоким верхом.
— Не надо, — вздохнула я. — Денег сегодня нет.
— Бери. Потом отдашь. — Она протягивала мне стакан, ладошкой удерживая возвышавшуюся над краями горку, и радостно, во весь рот улыбалась. Зубы у неё были ровные и крепкие, яркой белизны, глаза удлиненные, как миндалины, а брови густые, как меховые, и над переносицей она дорисовала их темной краской так, что брови сливались.
— Нет уж, — отказалась я. — Получу деньги, тогда куплю, — и пошла дальше, не останавливаясь.
Чужая быстрая рука осторожно нырнула в правый карман моего ватника. Я оглянулась. Догнавшая меня девочка засмеялась и ловко высыпала мне в карман полный, с верхом стакан семечек. Отпрыгнула назад, к своему мешку, и крикнула:
— Потом отдашь!
Семечки были ещё горячие, они грели руку, карман и весь ватник. Настоящие каленые семечки, они щелкаются весело и громко. На лекции по истории Лилька полезла ко мне в карман, выудила одно семечко, исподтишка спровадила в рот — и вдруг на всю двадцатую аудиторию разнесся звонкий щелчок — как одиночный выстрел.
Лектор весь передернулся от отвращения.
— Опять семечки? Вы где находитесь? В университете или на базаре?
После занятий, в ледяной мгле деканата, наш курс долго и терпеливо оправдывался перед Гавриилом Сергеевичем:
— Мы ж тихо себя вели… Мы ж молчали… Это он раскричался, как на базаре…
Гавриил Сергеевич смотрел на нас с глубокой печалью.
— Вам читает историю средних веков крупный ученый с мировым именем. Широко образованный человек, блестящий оратор… А вы?
— Да что мы? — обиженно проворчал кто-то из наших. — За философом записываешь, как под диктовку… А за историком просто невозможно вести конспект. Очень он быстро говорит и какими-то фразами длинными… С придаточными предложениями… Начнешь писать — и запутаешься. На весь курс ни одного нормального конспекта. А весной экзамен… Как его сдашь?
Гавриил Сергеевич слушал наши варварские доводы чуть ли не со слезами на глазах.
— Мы больше не будем! Никогда! — поклялась я от имени всего нашего курса.
— Только, пожалуйста, без этих детских обещаний! — взмолился наш декан.
Ладно, пусть он нас считает маленькими! Ради него мы перестали грызть семечки на лекциях по истории средних веков. Мы сидели уныло и чинно, и глаза у нас соловели от неодолимого сна. Если человек лишен возможности хоть как-то зажевать, обмануть сосущий голод, он должен непременно поспать.
Весной, когда у нас уже началась экзаменационная сессия, к нам на курс прямо из госпиталя поступил бывший киевский филолог, инвалид Отечественной войны Яшка Кравчук. Вместе с нами он сдавал все экзамены. На истории Яшка протянул руку за билетом, и наш историк вдруг разрыдался и стал отбирать у Яшки билет, а Яшка выкрикнул:
— Оставьте меня! Я хочу отвечать на билет!
Пальцы на обеих руках ему по самую ладонь ампутировали в госпитале, он их отморозил, когда раненый провалялся на снегу больше суток между нашими и немецкими окопами. Нашего историка Яшка слушал ещё до войны, в Киеве. На лекции по средним векам приходили студенты с других факультетов, яблоку негде было упасть в самой большой университетской аудитории. Яшка нам говорил, что даже подумывал переводиться на исторический, но не успел — началась война.
Он был, конечно, в десять раз умнее и образованнее всех нас, вместе взятых, но старался никогда не показывать своего превосходства. Экзамены он — и в ту весну, и потом — сдавал всегда неровно, со взлетами и срывами. Чтобы учиться ровно и к сроку сдавать все зачеты и экзамены, надо оставаться не совсем взрослым человеком, как мы, девчонки, у которых в головах сколько угодно пустующего запасного места. А Яшка от нашего возраста отошел бесконечно далеко. Только шинель свою он, как маленький, сам застегивать не умел. Мы очень быстро привыкли, что старшего нашего товарища, фронтовика и члена партии, надо одевать, как младшего братишку: подать ему шинель, правильно надеть, одернуть, застегнуть пуговицы и верхний крючок у ворота, перекинуть через плечо полевую сумку…
Но вот щелкать семечки самостоятельно мы Яшку всё-таки научили. Он их брал губами с ладони. От Яшки мы впервые услышали упругое словечко «допинг». Он нам объяснил, что так называются особые лекарства — за границей их употребляют спортсмены, чтобы сразу прибавилось сил. Яшка уверял нас, что семечки очень похожи на допинг и что в них, кроме жиров и витаминов, есть ещё какие-то неизвестные науке бодрящие вещества.
Не знаю, как насчет этих бодрящих веществ, но мне кажется, что в ту пору семечки обладали куда более важным и дорогим для нас свойством. Семечками можно было угощать, их можно было попросить. Наш хлеб не был общим, он был поделен на карточки, взвешен до грамма, а семечки несли стойкую службу свободы, равенства и братства.
…Девочка, что стояла всегда на углу под старым тополем, всё-таки не убереглась от милиционера. Он подстерег её у меня на глазах. Какая-то тетка долго рылась у себя в сумке, вытаскивая хитроумно запрятанные деньги, долго мусолила мятые бумажки, и девочка терпеливо ждала со стаканом в руке, а милиционер незаметно вышел из-за тополя и схватил за шиворот маленькую торговку. Я тоже поздно его заметила и не успела крикнуть. Девочка ужом извивалась в руках милиционера и всё же изловчилась выскользнуть. Но мешок с семечками остался у него, почти полный мешок. А тетка спокойненько положила назад в сумку свои денежки. Выручка, с которой успела удрать девочка, не могла быть большой. На какие деньги она теперь купит нового товара?
Проходя мимо саманного дома с вмазанными в глину окошечками, я услышала, как старуха бранит девочку на непонятном языке, злобно и визгливо.
— Эй, послушайте! — я перегнулась через низкий осыпающийся дувал и увидела отвратительную старуху на пороге, за которым чернела нежилая пустота. — Эй, послушайте! Чего вы тут орете на всю улицу?
— Кет! — огрызнулась на меня старуха. Она гнала меня прочь бранным словом, каким гонят собак.
Из-за её спины, из черной пустоты дома выглянула девочка с лицом, исполосованным грязными слезами. Она меня узнала и отвернулась.
— Сами посылаете ребенка торговать! — разозлилась я. — Сами посылаете, хотя запрещено, а теперь разоряетесь! Вы во всем виноваты, а не она вовсе!
Старуха схватила кетмень, прислоненный к двери, — кусок отточенного железа на длинной деревянной рукоятке — и замахнулась на меня. В ответ на её угрозу я перепрыгнула через дувал и двинулась навстречу старухе.
— Ты уходи от нее! — говорила я девочке. — Ты в детдом уходи. Она тебя эксплуатирует. Она тебя до тюрьмы доведет. Но ты её не бойся. Мы тебя в обиду не дадим.
Тут девочка кинулась между мной и старухой, угрожавшей кетменем.
— Неправда! Зачем плохо говоришь?.. Зачем обижаешь апай? Кто нас кормит? Апай всех кормит…
— Ты пойми! — горячилась я. — Чему она тебя учит! Она тебя спекулировать учит!
— Неправда! — Девочка, всхлипывая, гладила темными ладошками морщинистые щеки старухи, упрашивала, успокаивала её, бормоча какие-то ласковые слова.
Старуха кинула кетмень, уселась на порог, из дому, осмелев, повылазили малыши.
— Эх, ты!.. — Я махнула рукой и полезла через дувал обратно на улицу.
Будь на моём месте Лилька, она бы этого так не оставила. Она бы растолковала девочке насчет прибавочной стоимости, она бы раскрыла маленькой спекулянтке всю неприглядную правду и доказала бы, какое её ждет ужасное будущее, если она в десять лет промышляет такими противозаконными делами.
А я малодушно ушла. Мне очень жалко стало обеих — и девочку, и отвратительную старуху. Лилька мне объясняла потом, как поступают в таких случаях умные люди, — надо пойти в горсовет, в горком и совершенно официально проверить, кому принадлежит глинобитный дом, кто такая эта старуха и откуда у неё столько детишек. Я обещала, что непременно поступлю по-умному, но день за днем откладывала это дело, а девочка по-прежнему каждое утро торговала семечками на углу под старым тополем.
Но однажды утром я не увидела её на привычном месте. И на другое утро тоже. И старуха не сидела там вместо неё. Я решила сходить их проведать. Во дворе стояла арба, доверху груженная тугими полосатыми мешками. Какие-то чужие люди взваливали на плечи тяжелые мешки и скрывались с ними в распахнутой настежь низкой двери. А где же старуха? Где девочка с семечками и другие ребятишки? Новые жильцы недружелюбно отвечали мне: «Не знаем». Внутрь дома — поглядеть, как там, — они меня не пустили. Таскали свои полосатые мешки, а я стояла за ветхим дувалом и покрикивала:
— Скажите, пожалуйста, куда они уехали! Какой у них новый адрес? Здесь бабушка жила! И дети! Где они теперь?