А ружье стояло, прислоненное к дверце нашего «Москвича», и всем было как-то неловко на него смотреть. И сдается мне, что всем показалось в ту минуту, будто и не было вовсе тяжкой комариной ночи, и не было кочек под ребрами, и рези в продымленных глазах, и мелкой обидной злости. Было утро, обещавшее, судя по туману, ясный день. Семиреченский августовский день и не мог быть не ясным, лучшая пора здесь август и сентябрь.
Белая птица принесла нам удачу. Непривычно рано притопал на берег старик паромщик, взошел на свой капитанский мостик и отважно отплыл навстречу нашим попрекам, уповая на людскую отходчивость, а отчасти и на лень — ну, кому охота будет, переправившись через Алаколь, делать крюк и заезжать в Рыбачье, чтобы пожаловаться на перевозчика.
Тяжелый, обшитый железом паром с ходу саданул по причалу, и старик привычно покрикивал на нас, чтобы заводили паром впритык.
— Чует старый черт, что мы тут всю ночь провеселились, — убежденно сказал Валера, цепляя трос на деревянный измочаленный кол.
Прежде чем пустить машины на паром, старик достал из потрепанного дамского ридикюля, висевшего у него на боку, бумажный бублик и отмотал ленту билетов, похожих на трамвайные. Я глянула на Митью. Он рассматривал свой билет, как диковину, как свидетельство пребывания на Алаколе каких-нибудь яйцеголовых марсиан. Всего, чего угодно, можно было ожидать после ночи у костра, после сказочного явления белой прекрасной птицы, но только не этого пронумерованного квиточка ценой в 1 руб.
— Давай отчаливай, — торопил Валера. — Ложись на курс, капитан поперечного плавания!
— Вот пущу тебя повдоль! — лениво пригрозил старик и добавил с ехидцей: — Слышь, в клубе вчера танцы были… Под радиолу. Солдаты к нашим девчатам приезжали… Шефы!
Валера только сплюнул в ответ.
Поперечного плавания было минут пять, не больше. После стольких часов ожидания это было даже не обидно, а как-то нелепо и странно. Получалось, что старик паромщик был властен перевозить людей из одного понятия о времени и скорости совсем в иное, был властен показать, что, сколько ни спеши, не обгонишь своих лет и не укоротишь своей дороги. Я заметила, что старик слезящимися, выцветшими глазами все же углядел необычного пассажира — Митью Вострецова и начал осторожненько подкатываться к нему:
— Вы из каких будете?
— Семиреченский казак! — не без гордости ответил Митья, и старик мелко захихикал:
— Видал брехунов, но таких не приходилось. Сам брехун, но меру знаю.
— А он, если хочешь знать, тебе, старому брехуну, чистую правду сказал, — вступился Валера и потянул Митью от старика. — Да не заводись ты с ним…
— О нет! — с пафосом произнес Митья. — Я ему сейчас все объясню. — Он отступил от старика, заложил руку за борт ватника. — Вот слушай… — И Митья хрипловатым тенором запел:
— «И раздул свой фитиль догорелый», — дребезжащим голосом подхватил старик паромщик.
Никто из нас не знал слов этой очень, видно, старой казачьей песни, сбереженной Иваном Вострецовым как нетленная частица родной земли, а они, Митья и паромщик, истово допели ее до конца, стоя друг против друга и в лад качая головами.
— Ах, ты… — изумлялся прораб.
Валера уже причалил паром, одна за другой съехали машины, а старик все не отпускал Митью.
— Значит, из Вострецовых, — напрягал он свою поизносившуюся память. — А слух был, что кончились Вострецовы. Вот и верь слуху…
— Ты бы, парень, вывел нас из камышей, — сказал прораб Валере. — Как бы не завязла эта блоха в солонцах, — кивнул он на нашего «Москвича».
— Дело, — согласился Валера.
— Тогда ты первым поезжай, — распорядился прораб, — за тобой пойдет блоха, а мы ее прикроем с тыла…
Так мы и поехали. А дороги, прокатанные у Алаколя, похожи на лабиринт — из тех, что печатаются на последних страницах журналов для любителей головоломок. Но любители бродят по лабиринту и залезают в тупики легким кончиком карандаша, а тут едешь-едешь по следу шин и вдруг оказываешься в тупике… Выезжаешь из него, проклиная того олуха, по следу которого ехал, но сам ты, между прочим, тоже кому-то подсунул свеженькие отпечатки своих шин, кого-то заманил на неверную дорогу…
Если бы не Валера, не проскочить бы нам так быстро эти несколько десятков километров. Мы гнались исправно за пыльным хвостом его грузовика, а у топких мест он поджидал, пока наш «Москвич» выберется из соленой жижи, и газик к этому времени нагонял нас и насмешливо гудел: «Не робей, блоха!»
Камыши кончились, открылась степь, как всегда поражая своей открытостью, широтой, простором… Осенний воздух был чист и прозрачен, поэтому еще издалека мы увидели пересекающую наш путь ровную насыпь железной дороги, и домик у переезда, и открытый полосатый шлагбаум. Все это было видно так далеко, что мы еще довольно долго добирались до переезда, огибая болотца, заросшие голубой осокой, и заросли каких-то кустарников, но за все это время ни один поезд не простучал по насыпи. А когда мы миновали шлагбаум и въехали на насыпь, то увидели, что рельсы будто кто покрасил в ярчайшую оранжевую краску, и между рельсами, между новенькими шпалами пробивается молодая травка.
Валера, поджидавший по ту сторону насыпи, хлопнул дверцей кабины, подошел к нам.
— Гляди, ржавчина взялась, — он провел рукой по рельсу и показал вымазанную ржавой пыльцой ладонь. — А строили, торопились. Ребята вкалывали — будь здоров! Комсомольская стройка… В любую погоду, евгей не евгей. Рассказывали, будто их главному инженеру приходилось на Турксибе лопатой да носилками землю ворочать, а тут машин было… Я видел одну: едет и под себя рельсы подкладывает; хлоп — и дальше, хлоп — и дальше…
Газик нагнал нас, его пассажиры тоже поднялись на заброшенный переезд.
— Что это? — изумленно воскликнул Митья.
— Называется Дорога дружбы! — с ухмылкой взялся объяснять Валера.
— Ты, парень, не ту выбрал тему! — одернул его прораб.
Ржавые рельсы стремились вдаль, где-то сходясь в одну точку, как и положено параллельным линиям. И чем дальше, тем, казалось, гуще зеленела меж рельсами трава. Траве не расти — страшное заклятье, но если травой зарастает дорога — горько и тяжко на такое глядеть.
Это была та самая дорога, что начиналась от Турксиба, от станции Актогай, и шла на восток, к границе, к Джунгарским воротам, а там, за станцией, названной Дружба, обрывался в никуда стальной путь. И оттого представлялось, что дорога эта — как рука работящая, протянутая вперед, готовая встретить рукопожатие и вдруг ощутившая холодную пустоту.
Строили дорогу молодые парни и девчата, Митьино поколение и Валерино, семиреки и приезжие. Когда они тут шли на работу, пронизываемые евгеем насквозь, где-то за кордоном, на той стороне, уже предвидели и даже точно высчитывали, когда именно и как произойдет все неминуемое, после чего останется без рукопожатия работящая ладонь, протянутая над здешней степью. Уже где-то счастливо переглядывались и хихикали, а парни и девчата все еще не знали — торопились строить, принимали обязательства досрочно пропустить по Дороге дружбы первый поезд, и он прошел, простучал, пронес через степной простор алые полотнища с лозунгами на двух языках. И тот, кто вел его, тоже еще не знал, как не знала и комиссия, которая принимала дорогу, придирчиво записывая все недоделки и настаивая на немедленном их устранении… Ну, а если бы знали? Бросили бы все и разошлись? Нет — все равно бы строили, не могли не строить…
Ветер налетал порывами, хватал за полы — еще не евгей, а куцый тутошний ветерок. Он пошвыривал мелкий щебень, тоненько звеневший о рельсы, и казалось, стальному пути до смертной тоски надоело пустопорожнее позвякивание, и тоскует он по грому и грохоту тяжелых составов.
Прораб, загородившись спиной от ветра, закурил из горсти:
— Любой инструмент в работе изнашивается, но оставь его без дела — вовсе пропадет. Или, скажем, дом… Люди в нем живут, амортизацию производят — ступени топчут, стены ковыряют, перила расшатывают… Но оставь дом без жильцов — еще быстрее порушится, запаршивеет, как сирота, зарастет черт знает чем… Так и дорога… Ей работа нужна!
Прорабу, конечно, особенно обидно было видеть эту ржавчину и запустение: столько построил на своем веку — и с излишествами, и без излишеств — и всегда спешил уложиться в сроки, бывал бит за опоздание и награжден за перевыполнение, словом, всякое бывало — и неудачи, и разочарования, и перестройка на ходу. Зряшную работу тоже делать приходилось, очки втирать… Как говорится, не святой, рядовой грешник, земной человек, из тех, что хоть и кажутся толстокожими, но очень тонко воспринимают и радости родной земли, и ее скрытую от чужого глаза боль.
— Такая вот история, — хмуро сказал прораб, и Митья грустно покрутил головой, видно поняв историческое определение.
До шоссе было недалеко, асфальт синел и струился — особенно вдали, и казалось, вот-вот кончится под колесами твердь и дальше придется плыть, поставив паруса, благо ветер дует попутный.
Мы ехали на запад, Джунгарские ворота остались за спиной, навстречу пролетел грузовик с парнями в зеленых фуражках, по открытым ртам было видно — поют во всю глотку, и ветер урвал на нашу долю строчку бессмертной «Катюши».
Слева, в зелени садов, охраняемое острыми пиками пирамидальных тополей, показалось село Уч-Арал. Валера высунулся из кабины, помахал на прощанье, свернул на укатанную проселочную дорогу и запылил к родному своему селу. Сейчас Валера подкатит к правлению, отчитается за поездку и двинет домой — наверстать недоспанное, чтобы к вечеру, к танцам в клубе, быть при всей своей красе. Славный, неглупый парень, который не все у государства взял, что ему полагалось по праву. Научился шоферить — и хватит, большего ему как будто и не надо. А может, и наоборот — очень многое Валере нужно: степь нужна, чтоб омыть в ней душу, село родное нужно, где сделают первые шаги его дети, даже комариный Алаколь нужен, чтобы крепче любились добрые места, каких немало в Семиречье… Нужно, чтобы прилетала каждую весну из заморских жарких стран чудотворная белая птица, чтобы трава поднималась по пояс, чтобы было кому матери глаза закрыть, когда придет ее час.
За Уч-Аралом, прощально протрубив, начал уходить вперед газик.
А солнце уже стояло в зените, по-августовски чуточку уставшее, но еще жаркое, все тени на земле растаяли, и в самых глубоких ущельях на дне заискрилась, засверкала бегущая с гор вода, и все семь рек ощутили, как прибывает в них сила.