Французская повесть XVIII века - Дени Дидро 6 стр.


Когда мне минуло девять лет, меня отдали в монастырь, чтобы со временем я приняла постриг. У меня была старшая сестра, все свое состояние наши родители собирались отказать ей, поэтому и решили сызмальства запереть меня в обители, чтобы, не зная мирских утех, я потом не сокрушалась об их утрате и, войдя в возраст разума, хотя бы не ведала, на какую жертву меня обрекли. Я прожила там мирных три года и получила благочестивое воспитание; правда, наложив печать на мой облик, оно не коснулось сердца, то есть не внушило склонности к монастырскому уединению, хотя по внешности никто бы этого не заподозрил. Я без ропота обещала принять постриг, но никакой охоты к тому у меня не было — равно, впрочем, как и не было отвращения. Жила я бездумно, питаемая собственным огнем, была сумасбродна, вертлява, радовалась своей расцветающей юности — словом, наслаждалась существованием и не мечтала ни о чем другом. Разумеется, это сердце, вовсе не призванное к жизни, огражденной от суетного света, и глухое к восхвалениям ее сурового распорядка, как бы предугадывало по безрассудному своему трепету, что есть иные, сладостные чувства, для которых оно создано, и, ничего еще не желая, ожидало возможности их испытать. Случай, о котором я сейчас расскажу, в единый миг умудрил меня.

Занемогла одна из монастырских воспитанниц. Ее горячо любящая мать не решилась доверить дочь уходу монахинь и приехала за ней. По просьбе моих родителей, она пожелала увидеться со мной. Я пришла в приемную комнату, и там-то сразу кончилась пора моего неведения. В приемной я увидела молодого человека, сына приезжей дамы. Глянув ему в глаза, я без труда поняла их немую речь и нисколько не удивилась новым ощущениям, которые испытала при виде юноши. То, что я вложила в ответный взгляд, никак не свидетельствовало о моей неопытности, скорее он грешил излишним красноречием. Теперь я это красноречие несколько умеряю: не научившись речистей изъясняться в любви, я научилась изъясняться менее откровенно.

Приезжая дама, исполняя пожелания моих родителей, принялась расписывать все прелести затворничества, потом опустила руку в карман, собираясь вручить мне письмо моей матери. К счастью, она забыла взять его с собой. Ее сын тут же вызвался принести письмо. Не успел он договорить, как я уже все поняла и, страшно обрадовавшись, поблагодарила его взглядом, чувствуя, что на этот раз в поощрении нуждается он, так и впившийся в меня глазами.

Наконец, исчерпав скучные свои нравоучения, посетительница удалилась, пообещав прислать письмо с сыном, а я поспешила к себе, чтобы без помех дать волю чувствам и насладиться ими, то и дело вызывая в воображении образ моего победителя. Вернулась я к действительности уже не той, какой была прежде, менее живой и вертлявой, зато более небрежной и рассеянной, не то чтоб утратив былую веселость, но реже ее проявляя. Я втайне вкушала не изведанную до тех пор усладу так самозабвенно, что прежние развлечения отступили в тень, и забывала все на свете, предаваясь мечтам.

И вот, дорогая моя, молодой человек возвращается. Он просит позволения повидать меня. В приемную меня сопровождает монахиня. Как я тогда ее ненавидела! Но случай всегда преданно служил мне. К моей монахине подходит за какими-то разъяснениями послушница, мы с моим новым знакомцем на секунду остаемся без присмотра и торопимся этим воспользоваться — ведь желания наши совпадают. Вместе с письмом он искусно передает мне записку, пожатием руки давая понять, что ее нужно припрятать. Ответным пожатием я сказала ему, что все поняла, но при этом невольно залилась румянцем; желая меня ободрить, плут поцеловал мне руку. Как ни забавно, его поцелуй и впрямь почти рассеял мое смущение, но в самою интересную для нас минуту моя докучливая спутница, монахиня, повернула к нам голову и уловила выражение страсти на лице молодого человека и полную благорасположенность к нему — на моем. И щеки ее стали багроветь как раз тогда, когда мои почти обрели свой обычный цвет.

„Сударь, — сказала она, отводя меня от решетки, — такого поручения ваша матушка вам не давала“. — „Вы правы, достопочтенная сестра, — ответил он, — зато я получил его от этой прелестной ручки и от собственной юности. Я не думал, что, повинуясь им, совершаю дурной поступок“. — „А что касается меня, святая сестра, — заявила я, — то я попросту не успела остановить этого господина“. — „Ступайте, мадемуазель, — приказала она, — звонят к вечерне, вам полезно пойти и помолиться“.

Я сделала реверанс, но сквозь мой отменно скромный вид проглядывало такое довольство поклонником, что он не мог этого не заметить, и ушла, полная не столько тревоги, сколько любопытства: мне хотелось узнать, чем же кончится мое похождение, и не терпелось прочитать записку. Она мне показалась восхитительной; возможно, так оно и было. Я хранила ее как сокровище и тысячу раз на дню услаждала ею свое тщеславие. К себе я стала относиться как к персоне весьма необыкновенной; стоило мне прикоснуться к записке — и по телу моему пробегал сладостный трепет, я сразу вырастала в собственных глазах. С того дня я все время была под строгим надзором, но тут умерла моя сестра, и меня взяли из обители, вернули мне свободу. Мой возлюбленный получил возможность встречаться со мною. Новое положение кружило мне голову, самые непримечательные визиты доставляли нешуточную радость, любой пустяк становился если не событием, то по меньшей мере происшествием, даже моя любовь все разгоралась, дня не хватало, чтобы до конца исчерпать переполнявшее меня блаженство.

Будучи в таком расположении духа, я вдруг заметила, что мой избранник оказывает мне все меньше внимания; Наконец до меня дошли слухи, что он обратил его на другой предмет и, должна сознаться, дорогая моя, в тот день, когда эта весть подтвердилась, мир не меньше часа представлялся мне пустыней, где я блуждаю, всеми покинутая. Я погрузилась в уныние, но тут ко мне явились гости, мир снова начал заселяться, горе мое улетучилось, я уже не чувствовала себя одинокой. Двое молодых людей бросали на меня умильные взоры, вполне как будто искренние, и я так воспряла духом, так приободрилась за вечер, что, когда гости разошлись, уже поздравляла себя с двумя новыми победами, забыв о поражении, которое три часа назад оплакивала…»

Тут я сделал неосторожное движение, и рассказчица, услышав шум, умолкла. «Доскажу в другой раз, — заявила она. — Это тебя развлечет». Я ретировался с твердым намерением узнать конец ее истории и действительно узнал, но послание мое и без того безмерно растянулось, поэтому вы этот конец прочитаете в следующем письме. Будьте здоровы.

Нет, дражайший мой, коль скоро я обещал вам досказать эту историю, слово я свое сдержу. Вы просите изложить все по порядку — извольте.

Я уже докладывал, что неосторожным движением вспугнул рассказчицу и она ушла из беседки вместе со своей чувствительной подругой, пообещав при случае продолжить повествование. Назавтра я не спускал глаз с этих дам и, увидев под вечер, что они, рука об руку, направляются к беседке, занял ту позицию, откуда подслушивал их накануне. Видимо, мне следует пересказать разговор, который предшествовал продолжению начатой истории.

«Как ты провела ночь, дорогая? — обратилась к подруге кокетка». — «Ох, мне стыдно сказать правду!» — воскликнула та. — «Впрочем, я уже наизусть знаю твою ночь, прочитала о ней на сон грядущий». — «Прочитала? Ты бредишь, должно быть». — «Вовсе нет, — возразила ветреница. — Я читала перед сном „Кассандру“. Сочинитель разлучает героиню с возлюбленным,{35} и я добралась как раз до того места, где он описывает ее терзания в ночные часы, так что, поверь, ничего нового ты мне поведать не можешь: автор, надо думать, ничем не погрешил против правил, установленных для подобных ночей. Хочешь, я в строжайшем порядке изложу начало, середину и конец твоей ночи? Бьюсь об заклад, что сперва ты предалась душераздирающим мыслям, и они исторгли тяжкий вздох из твоей груди — или, напротив, вздох опередил мысли: такие натуры, как ты, частенько вздыхают загодя, еще не разобрав, с чего им вздыхается.

Они похожи на тех поэтов, которые сперва придумают рифму, а уж потом приклеют к ней смысл. Все же обычно вздох бывает рожден мыслью и, в свою очередь, производит на свет обращение к отсутствующему возлюбленному: „О, скоро ли небеса дозволят мне вновь свидеться с тобою, драгоценный Пирам!“ Это зачин. Затем идут сетования на судьбу: „О я, несчастная девушка или женщина!“ и тому подобное. Далее имеет место перемежающаяся речь, то есть паузы, восклицания, взволнованные жесты; все это вызывает к жизни новые вздохи, а те зачинают новые обращения к ночи, к кровати, на которой лежит воздыхающая, к спальне, где стоит кровать, ибо сердце, обремененное такими чувствами, делает опись всего, что его окружает. Признайся, я не совершила ошибок в генеалогическом древе твоей ночи — таков по крайней мере его оригинал в „Кассандре“. На заре, выбившись из сил, ты уснула, но сон твой, опять-таки бьюсь об заклад, был тревожен и пагубен для желудка, сотрясаемого вздохами».

«После таких насмешек, — ответила вторая дама, улыбаясь (я, и не видя ее, понял по звуку голоса, что она улыбается), — ты не заслуживаешь откровенного рассказа о том, что я передумала этой ночью». — «Прошу тебя, милочка, — вскричала подруга, — ничего от меня не скрывай! Если ты терзалась меньше обычного, это моя заслуга. Признайся, тебе помогли мои средства?»

«Заметила ты, какое настойчивое внимание оказывал мне вчера Алидор?»{36} — «Еще бы, — ответила ее приятельница. — И даже была слегка задета в своем тщеславии, ведь твои чары взяли верх над моими. Сама знаешь, все мы, женщины, таковы. Но потом моей благосклонности стали добиваться сразу двое, их пылкое соревнование примирило меня с тобой, ради этих молодых людей я простила тебе Алидора. И должна признаться, потеряла тебя из виду, занялась своей добычей и забыла о твоей. Так к чему же привела настойчивость Алидора?» — «Она привела… — замялась та. — Но мне совестно тебе признаться».

«Что это значит? — удивилась кокетка. — Ты больше не вспоминаешь Пирама? Любишь теперь одного Алидора? Я похвалила бы тебя за столь стремительный поворот, будь тебе четырнадцать лет. Помнишь, я рассказывала, что как раз так и обошлось в этом возрасте с моей первой сердечной привязанностью, но в двадцать пять нам, дорогая моя, не к лицу подобное ребячество. Будь ветрена, изменяй, если подскажет сердце — в добрый час! Для тебя важно не столько умение изменять, сколько умение изменять разумно. Ты любила Пирама — он уехал, ты погрузилась в пучину отчаяния — вот это и есть безрассудная любовь. Алидор внезапно вытеснил Пирама из твоего сердца — что ж, ты сделала шаг вперед; значит, тебя можно будет наставить на путь истинный. Но если ты намерена углубиться с Алидором в страну нежности, которую только что прошла вдоль и поперек с Пирамом, если и с ним собираешься повторить „Кассандру“ или „Клеопатру“, тогда на меня не рассчитывай, я умываю руки. К тому же ты, вероятно, жаждешь исполнить в одиночестве долг совести, предаться размышлениям о том, как постыдна твоя зарождающаяся любовь. Скажи мне об этом прямо, я незамедлительно предоставлю тебе возможность стыдиться сколько твоей душеньке угодно. Но если ты соблаговолишь быть здравомыслящей, если пожелаешь разумно обойтись и со своим самолюбием, и с сердцем, если будешь любить Алидора, потому что он тебе нравится, и придержишь при себе Пирама, потому что он тебя любит, вот тогда ты от мира сего, и я целиком в твоем распоряжении и буду по-прежнему своими советами содействовать твоему обращению».

«Ну до чего же ты сумасбродна! — ответила ей первая дама. — Не даешь мне слова сказать, все время говоришь сама, при том сражаешься не с моими верованиями, а с собственными выдумками». — «Что из того! — воскликнула вертушка. — Все равно я в выигрыше: я ведь женщина, и, значит, мне надо выговориться. А теперь объясни, что ты имела в виду». — «Так вот послушай. Да простит меня бог, вчера вечером мне показалось, что я люблю Пирама, но совсем не печалюсь в разлуке с ним, и что мне нравится Алидор, хотя я вовсе не люблю его. Сначала я ужаснулась, я с горестью подумала — бедняге пришлось разлучиться со мною, а я наношу ему такую обиду; но, насколько помнится, эти мысли только наполнили меня смесью любви и тщеславия; словом, твои поучения не пропали даром. Я не пожалела времени, стараясь разобраться в себе, понять, не грешу ли против отсутствующего, но убедилась, что не причиняю ему ни малейшего ущерба. В самом деле, разве Пираму было бы легче, если бы, любя его, я страдала?» — «Разумеется, нет! — подхватила с улыбкой ее приятельница. — Ты страдала потому, что идеалом твоим была верность до гроба, а меж тем это сущий вздор. Такая верность никому не нужна, она тешит лишь того, кто сам себя дурачит. Но тобою я очень довольна: не считая твоих страхов, ты прямо исполинскими шагами движешься по правильному пути. Что ж, закрой глаза и не останавливайся».

«Тебе легко говорить, а я все еще терзаюсь угрызениями совести; впрочем, надеюсь, это пройдет, если Алидор и дальше будет оказывать мне знаки внимания». — «Ну и отлично! Если ты надеешься — значит, беспокоиться не о чем, такие надежды всегда сбываются. Виделась ты нынче утром с Алидором?» — «Только что рассталась с ним; он чуть свет уже наведывался и спрашивал, не проснулась ли я». — «Не сомневаюсь, что проснулась». — «А вот и не угадала, — возразила та. — Я всю ночь не смыкала глаз и решила хоть утром поспать: сама ведь знаешь, после бессонной ночи женщина похожа на пугало». — «Ах, ты уже боишься стать похожей на пугало? Ну, знаешь, милочка, сердце твое искушено во всех тонкостях и ни в чем не уступит моему».

«Пусть так, но все же окончи рассказ о своей жизни — он укрепит во мне бодрость духа». — «С удовольствием, — согласилась кокетка. — Тем более что привычка к томной любви наложила печать на твою речь, в ней есть этакий оттенок ханжества, и я постараюсь избавить тебя от него. Мой рассказ укрепит в тебе бодрость духа, сказала ты: ни дать ни взять богомолка, которая впала в грех… Смеешься? Но умереть мне на месте, если сравнение мое неточно. Кстати, о моей жизни, на чем я остановилась?» — «На победах, одержанных в один прекрасный вечер; они сразу изгладили из твоей памяти неверность первого возлюбленного». — «Так слушай же внимательно, — сказала мастерица по части кокетства. — К концу вечера я пришла в такое состояние, что сердце мое порою готово было выскочить от радости. Я думала об этих молодых людях, не устоявших передо мною, вспоминала все их ухищрения. К тому же я внезапно поняла, сколько блестящих возможностей пококетничать сулит мне их любовь. Какие горизонты для девушки, дорогая моя, тем более для девушки моих лет! Я была просто вне себя, трепетала от блаженства всякий раз, как эта мысль приходила мне в голову. Впрочем, вволю насладиться ею я не могла, меня стесняло присутствие моих родителей, так что я решила отложить это занятие до ночи, когда уже никто не сможет мне помешать.

Пришло время ложиться спать, и я помчалась к себе, мне не терпелось раздеться и рассмотреть себя, да, да, рассмотреть, потому что теперь я совсем по-новому стала ценить свою внешность и жаждала поскорее убедиться, что ни в чем не ошиблась. Что говорить, зеркало меня не разочаровало: какую бы мину я ни состроила, любая казалась мне неотразимой, прелести мои, даже и без особых прикрас, должны были, на мой взгляд, прикончить обоих вздыхателей.

Стоит ли повествовать обо всех моих ужимках? Мы обе женщины, так что ничего нового я тебе не открою. Выражением бездумной томности мы как бы ненароком придаем особую нежность нашему лицу, одушевлением придаем ему живость, призвав на помощь опыт и вспомнив, чему нас учили, сообщаем благородство; глаза наши отражают любые чувства, они мечут молнии гнева, прощают, притворяются непонимающими, хотя ясно, что мы все понимаем — лицемерные глаза, умеющие красноречиво сказать нежное „да“ тому, кто в нем не уверен, а потом смущением своим подтвердить это признание.

В общем, я минут пятнадцать восхищалась собой, примеряя к лицу все эти выражения. Иные требовали дополнительной отделки — не потому, что были нехороши, а потому, что не достигли совершенства. Потом я легла в постель, уже не тревожась за будущее, но сна у меня не было ни в одном глазу, так приятно мне было в обществе моих мыслей. Сердечная склонность ко мне двух юношей, мой нынешний и грядущий успех, высокое мнение о собственной персоне сопутствовали моему бдению.

Я принялась мечтать, принялась обдумывать, как мне дальше вести себя: сочиняла речи моих поклонников и свои ответы, придумывала происшествия, которые должны были нарушить покой молодых людей, а потом вернуть его, изобретала прихоти, чтобы помучить их, а самой поразвлечься; словом, невзирая на юный возраст, я уже начала постигать, как выгодно для женщины своенравное обхождение с мужчиной. Я уразумела, что оно помогает ей казаться ему всегда новой, всегда не такой, как прежде и, видя эту переменчивость, он старается еще и еще раз утвердиться в ее благорасположении, но, думала я, пусть не знает, удалось ли ему это, пусть ломает голову — а как все-таки она к нему относится? — и к желанному ответу приходит только от противного. Так много, дорогая моя, мне открыла уже тогда моя природная проницательность. Наконец, в разгаре этих размышлений, ко мне подкрался сон и, сама того не заметив, я забылась.

Наступило утро. Я не ошиблась — те двое были и впрямь ранены мною. А я покамест осталась невредимой, затронуто было только мое тщеславие. Но любовь — как воздух, полный миазмов, и наши поклонники приносят его с собой. Один из обожателей два дня не показывался у меня, и сердце мое со всей откровенностью отозвалось на его отсутствие. Я и не подумала хитрить с собой, делать вид, будто это не так: терпеть не могу затрудняться, громоздить сложности, которые все равно ни к чему не ведут. Я прислушалась к голосу сердца, поняла, что люблю, и не стала спорить с любовью.

Ты, быть может, не поверишь мне, но всего пагубнее для любви слишком легкая победа. Как часто ее питает сопротивление и как быстро она испаряется, если дать ей волю! Знаешь, ведь я немножко философка и пришла вот к какому выводу: осуждая наслаждения, разум тем самым повышает их цену в наших глазах. Отказываясь от них, мы страдаем и, натурально, начинаем думать, что отвергли нечто поистине упоительное; чтобы потерять к ним вкус, надо всего лишь дозволить их себе, ну, разумеется, если они не идут совсем уж вразрез с требованиями благопристойности, которые руководствуют любой порядочной светской женщиной. Имей в виду, я вовсе не стою за распутство, но позволить себе сердечную склонность не такой великий грех, Больше того, от женщины, которая вздумала бы подавлять в себе сильное чувство, можно ждать в будущем самых пагубных поступков. Если чувство возьмет над ней верх, пусть тогда бережется, оно способно толкнуть ее неведомо на что. Она устала, у нее не хватит сил ставить условия победителю. Как раз те и не знают меры в безумствах, кто прежде был чрезмерно щепетилен: они никогда не зашли бы так далеко, поддайся они искушению с самого начала; во всяком случае, стоит этому искушению шепнуть им хоть словечко — и ему теперь ни в чем нет отказа. Вот тебе образчик моей философии, я развернула его перед тобой в оправдание своих поступков в ту пору, когда обнаружила в себе зарождающуюся любовь.

Тот, кто заронил ее, появился через день. Он вошел в ту самую минуту, когда я мысленно его призывала. Застигнутая врасплох, я не сумела скрыть свои чувства, я хотела его видеть и показала это. Короче говоря, он понял, что нравится мне, и стал еще обходительнее: сделав такое открытие, мужчина, если он не глуп, всегда удваивает любезность. Я, разумеется, заметила его возросший пыл, мое сердце от этого не охладело, напротив, растрогалось, и я еще снисходительнее начала относиться к страсти, разгоревшейся от милостивого приема.

Но тут пришли визитеры, я уже не могла выказывать ему особого расположения. Не то что бы он услышал от меня прямое объяснение в любви, о нет, но моя сдержанность была вполне красноречива, я все дала понять, облачив признание в форму жалоб на долгое его отсутствие. Итак, нашу беседу с глазу на глаз прервали. Я пошла навстречу гостям, они просидели три часа, вместе с ними простился со мною и он.

Забыла тебе сказать, что среди прочих визитеров был и его соперник. Присутствие второго поклонника если не уничтожило, то притушило мою склонность к первому. Рисковать утратой одного явным предпочтением, проявленным к другому, значило слишком многое поставить на карту, а у меня вовсе не было охоты приносить тщеславные удовольствия в жертву удовольствиям любви. К тому же я немного сердилась на своего избранника за то, что, застав меня врасплох, он похитил мою тайну, а так как в свод составленных мною житейских правил не входило ободрение мужской самонадеянности, то я, не задумываясь, решила сбить с него спесь, обласкав соперника.

Несколько кокетливых ужимок, два-три многообещающих словечка исцелили первого от избытка уверенности и вернули надежду второму, лицо у одного затуманилось, у другого — прояснилось. Мир в нашем обществе пострадал: обласканный начал насмехаться над обездоленным и дерзко кичился успехом, в ответах обездоленного звучала зависть, но зависть, полная скорби, скорее униженная, нежели вызывающая. Я растрогалась, любовь в моем сердце выступила на защиту обиженного и выиграла тяжбу, да столь искусно, что, хотя я ничего еще как будто не решила, бедняга тем временем уже приободрился. Вот какие сюрпризы преподносит нам любовь.{37} Сознаться ли тебе во всех моих сумасбродствах? Я тогда все повторяла и повторяла этот фокус, попеременно отдавая дань то любви, то тщеславию. Право, в жизни нет ничего более увлекательного, чем такая игра.

Но пришло время разойтись по домам, и мои поклонники ушли, еще более, чем прежде, распаленные и неуверенные в своей судьбе. Когда они были уже у дверей, мне смерть как захотелось потешить под занавес свою любовь: особой хитрости тут не требовалось, достаточно было бы обменяться многозначительными взглядами с моим избранником. Уж не знаю, как мне удалось воздержаться от этого при виде его несчастного лица, и все-таки, во имя будущих своих удовольствий, я отвела глаза в сторону. Я сказала себе, что следует приберечь их на завтра, что, если он уйдет ободренный, у меня уже не будет сладостной возможности продлить смятение, а потом осчастливить нежданной добротой.

Спала я в ту ночь отлично — давно прошла пора бессонных мечтаний до рассвета. Этой забавой я пресытилась, она меня теперь не привлекала. Что говорить, только неискушенные девочки находят в ней интерес. Угадай, кто явился ко мне на следующий день с визитом? Мой изменщик, мой монастырский поклонник. И еще угадай, что я почувствовала, когда мне доложили о его приходе? Поверишь ли, у меня сделалось сердцебиение.

Но, милочка, я вижу, время уже позднее, как бы нам не опоздать к обеду, — вдруг прервала она свое повествование. — Доскажу в другой раз».

А вы, любезный друг, дозволите ли вы сделать перерыв и мне? Обещаю вам продолжение, если мне самому удастся его узнать.

Ну вот, я могу наконец пересказать вам последний разговор помянутых дам. Мы только что вышли — они из беседки, а я из укрытия, откуда подслушивал их. Вы, разумеется, помните, как несхожи натуры этих женщин.

Одна — кокетка и вертушка, которая немедля влюбляется в поклонника, если он ей приятен, тут же забывает его, стоит ему охладеть к ней, а если он в отъезде, скрашивает ожидание, играя сердцами других мужчин; время, которое женщина иного склада посвящает нетерпеливому предвкушению встречи с избранником, она отдает излюбленным удовольствиям кокетства. Ее сердце, даже и полюбив, закрыто для всего, что ранит, и распахнуто для всего, чем случаю угодно его потешить; она умеет любые обстоятельства обратить себе во благо; склоняясь к одному, отнюдь не отвергает всех прочих; из тщеславия держит при себе даже того, кто ей не по вкусу, и нередко за один день столько же раз увлекается, сколько раз увлекает своим кокетством других.

Подруга той, которую я только что живописал, являет собою полную ей противоположность. Сердце этой женщины и менее легковерно, и менее искушено, она, надо думать, отшатывалась от любви, как от чего-то погибельного и тлетворного, но погибель, видно, следовала за ней по пятам и наконец настигла: мы не слишком быстро убегаем от опасности, от которой нам не хочется убежать.

Вы, несомненно, знаете, что чем больше женщина страшилась любви, тем преданней она служит ей потом, когда уже не в состоянии сопротивляться, когда на это не хватает сил. Полюбив всем сердцем, она отдыхает от утомительной борьбы с собою и любит, как другие исполняют долг, то есть с неукоснительностью, которая, не будучи сама по себе недостатком, превращает ее чувство в некий благочестивый обряд. Стоит возлюбленному на несколько часов отлучиться — и она считает себя обязанной, уединившись, мечтать о нем, бежит или уклоняется от всего, что могло бы ее развлечь. При возвращении избранника следует излить на него нежность, более пылкую в своей сдержанности, чем самая неприкрытая радость, следует осыпать упреками за то, что он нисколько не изменился по внешности и, значит, сердце его недостаточно сокрушалось в пору их кратковременной разлуки, а затем, после восхитительных оправданий, следует торжественно взять все упреки назад и не меньше сотни раз поклясться, что любовь к нему угаснет только вместе с жизнью. Слова в этих клятвах повторяются, но чувство вечно ново. Нежная склонность женщины с такой натурой повинуется множеству правил, и все они выработаны сердцем, которым повелевали благоразумие и робость, прежде чем стала повелевать нежность.

Вот вам портрет той, кому подруга-кокетка поведала часть своих похождений. Итак, обе дамы направились к беседке, а я — в боскет.

«Что у тебя за книга в кармане?» — первой заговорила вертушка. «Фарамон»,{38} — последовал ответ. — «„Фарамон“! — воскликнула та. — Как! Я тружусь над твоим обращением в истинную веру, достигла немалых успехов, а ты все еще читаешь еретические книги! Отдай мне ее, я запрещаю тебе подобные чтения, не то, смотри, навлечешь на себя мой гнев. Отдай, слышишь! В ней опасные миазмы, а ты недостаточно окрепла, чтобы дышать этим тлетворным воздухом». — «Мне кажется, ты ошибаешься, — возразила новообращенная. — Уверяю тебя, когда сегодня утром я читала „Фарамона“, мне уже были не по душе любовники, изображенные в нем, претила их нерешительность, робость, напыщенность, а ведь раньше я была бы в восторге от них. Я думала — эти люди только и делают, что тешатся заботой о своей чести, обидами, жалобами, а меж тем упускают самые благоприятные случаи. Сама понимаешь, если я способна на такую критику, значит, полностью исцелилась». — «Что говорить, твоя критика справедлива, — подхватила другая. — Право, если бы подобные дурачества были в ходу и нынче, если бы влюбленные все время топтались на месте, никто уже не успевал бы вступить в брак: для помолвки и то понадобилось бы лет восемьдесят взаимных истязаний».

«Хватит рассуждений, — прервала ее первая дама, — я не для них пришла сюда, а чтобы ты досказала свою историю. Сперва я приходила в ужас от твоего кокетства, но потом вошла во вкус этой комедии». — «Что ж, сегодня я продолжу представление, но, надеюсь, ты и сама вскоре научишься играть. Итак, доскажу свои похождения, раз ты на этом настаиваешь. Их осталось немного, но я каждый день тружусь, чтобы они приумножились.

Я остановилась, кажется, на том, что мой монастырский возлюбленный решил нанести мне визит, когда я и думать о нем забыла. Вертопрах проведал о моих успехах. В прошедшие дни победа над моим сердцем казалась ему не столь почетной, сколь приятной. Он смаковал нежность этого сердца, но не почел нужным его оценить. А говоря откровенно, пусть женщина любит своего избранника, пусть любима им, и все же, если он не гордится ее любовью, такой возлюбленный мало чего стоит. И он должен гордиться не только тем, что кажется ей достойным любви, но и тем, что кажется достойнее всех прочих поклонников, которые не менее рьяно добиваются этой чести. Взяв верх над соперниками, он вырастает в собственном мнении, тем самым вырастают в его глазах достоинства возлюбленной; а это, в свою очередь, обуздывает его страсть и подстегивает гордость. Он стяжал лавры предпочтения, но этого, мало, нужно еще утвердить их за собой.

Во времена взаимной нашей любви ветреник подобных чувств отнюдь не испытывал, но, прослышав о двух новых пленных в моей свите и о славе чаровницы, он почел весьма лестным для собственной славы вновь завладеть моим сердцем. Ему и в голову не пришло, что владел-то он сердцем невозделанным, сердцем девчонки. В монастыре я увидела в его любви потрясающее свидетельство своей неотразимости; возврат нежных чувств к нему также был вызван восхищением собою — оно меня и воспламенило. К этому присоединилось простодушное желание испробовать силу своего обаяния на мужчине и посмотреть, что из этого выйдет; таким образом, в мою склонность к нему всегда входило самое обыкновенное стремление полюбить все равно кого, только бы на опыте узнать, что такое любовь. Две мои последние жертвы и неисчислимые мимолетные победы, которые я одерживала, где бы ни появлялась, исцелили меня от подобного ребячества, я уже не удивлялась тому, что покоряю сердца, зато немало удивлялась бы обратному. Словом, изменщик просчитался и, как можешь догадаться, подобный настрой чувств не сулил ему ничего хорошего.

Тем не менее, повторяю, когда доложили о его приходе, сердце у меня забилось сильнее, но причиной тому была удовлетворенная гордость; впрочем, и это чувство было связано с ним лишь косвенно. „Он возвращается ко мне, конечно, из-за моего шумного успеха в свете, — сразу подумала я. — Значит, я не льщу себе, полагая, что привлекательнее многих. Так в нашем кругу считают все, а вот и новое доказательство — покаяние моего изменщика“. Как по-твоему, может такая мысль вызвать сердцебиение?

Итак, негодник входит. Скорее всего он ожидал, что если я из самолюбия и воздержусь от напоминания о былой провинности, то, во всяком случае, окачу его холодом и поставлю себя в глупое положение, состроив серьезную мину. Как он, бедняжка, ошибся! „Наконец-то вы явились, драгоценнейший! — вскричала я, пока он отвешивал поклон. — Голову даю на отсечение, вас совсем загрызла совесть, вы боялись, что умрете, не получив от меня отпущения грехов. Но я сама доброта и все вам прощаю. Более того, мое милосердие так велико, что не отказывает вам в чести снова сдаться мне в плен — поверьте, на этот раз вы не соскучитесь, мои рабы — избранные среди избранных“.

Назад Дальше