Французская повесть XVIII века - Дени Дидро 7 стр.


Такая выходка ошеломила его: он был слишком высокого мнения о себе, чтобы подготовиться к ней. Ну, что может быть смешнее тщеславца, который льстил себя мыслью, что согрешил, и вдруг оказался непорочным! Разумеется, я тотчас увидела его замешательство. Другая на моем месте сжалилась бы, но я в таких случаях беспощадна. „Что с вами, дорогой мой? — сказала я. — Вы как будто разочарованы тем, что я на вас не гневаюсь. А ну покайтесь, вы, кажется, повинны в самомнении?“

В ответ на это он начал что-то мычать. Я расхохоталась ему в лицо. Думаю, он умер бы от стыда, вернее, от уязвленного тщеславия, если бы в эту минуту не явились гости. Пока я обменивалась с ними приветствиями, он испарился».

Когда я писал вам предыдущее письмо, кто-то вошел ко мне и помешал закончить. Итак, вот продолжение истории.

Я остановился на том, как рассказчица осыпала насмешками поклонника, который воротился к ней только потому, что в свете она прослыла чаровницей. Воспользовавшись приходом гостей, он поспешил исчезнуть.

«Проделал он это так ловко, — продолжала она, — что сперва я даже не заметила его ухода, а потом посмеялась и забыла о нем. Какая-то гостья предложила всей компанией отправиться в комедию, что мы и сделали, испросив сперва позволения у моей матушки. Там я сразу обнаружила моего беглеца — он сидел в соседней ложе с двумя дамами; одна из них, брюнетка, отнюдь не красавица, показалась мне на редкость привлекательной. Бывают такие миловидные лица, чья прелестная неправильность стоит любой красоты. Я их называю восхитительными прихотями природы — забавляя, казалось бы, взоры, они наносят удар в самое сердце. Да, у этих физиономий совсем особый отпечаток — их подолгу разглядывают, нисколько не тревожась, ими любуются, не догадываясь, чем это кончится. Есть лица, которые не вводят в заблуждение, они громогласно заявляют, что опасны. Кто в них влюбился, тот пусть на себя и пеняет, он заранее мог предвидеть, что его ждет, но лица, о которых говорю я, ни о чем не предупреждают. Все в них донельзя просто, они чаруют исподтишка, влюбляют в себя украдкой, и тот, кто обнаруживает в своем сердце любовь, не может прийти в себя от удивления, так незаметно она туда пробралась.

Тебе, разумеется, непонятно, почему я так распространяюсь об этих предательских физиономиях? Дело в том, что мне по собственному опыту известно, какую шутку они могут с нами сыграть. Одна из них встретилась и на моем пути, мне приятно было на нее смотреть, но я считала — подумаешь, что тут особенного? — и в простоте душевной так об этом и говорила. И вот однажды утром ее обладатель пришел проститься со мной — он куда-то ненадолго уезжал. До его прихода я считала, что питаю к нему дружеские чувства, а после ухода обнаружила, что влюблена в него. Но сейчас не время рассказывать о нем.

Прелестная брюнетка в соседней ложе проявляла явный интерес к своему спутнику, и тот лез вон из кожи, стараясь, чтобы я это заметила. Мне сразу стал ясен смысл его ухищрений: „Вы пренебрегли мной, а теперь извольте убедиться, что я чего-нибудь да стою“, — вот что означал их немой язык. И тут я сразу решила, как мне себя вести. Я была бы очень зла на себя, пойми он, что его игра разгадана, еще более зла, если бы он заметил, что притворяюсь, будто не разгадала ее: в этих обстоятельствах нежелание понимать равно признанию, что слишком хорошо понимаешь.

И тогда я пустила в ход все свое искусство, чтобы скрыть, как пристально я слежу за ним, и не показать, как тщательно это скрываю. Кажется, я справилась со своей задачей отлично: болтала со всеми, кто сидел в моей ложе, рассеянно поглядывала по сторонам, принимала ленивые позы, бросала безразличные взгляды, которые ни на ком не останавливаются и всех охватывают, взгляды то ли невидящие, то ли равнодушно-любопытные. В таких случаях сама правда менее правдоподобна, чем мое притворство; сколько радостей уже доставил мне этот мой талант! Вертопрах решил, очевидно, что зря усердствует — по крайней мере он больше не старался донести до моего слуха каждое свое слово.

А я меж тем обдумывала некую умопомрачительную уловку кокетства и заранее смаковала ее, так я была уверена в успехе. Послушай, что я замыслила. Брюнетка была очаровательна и, несомненно, питала склонность к молодому человеку; может быть, и он ее любил, но, даже если не любил, победа над сердцем прелестницы мнилась ему слишком лестной, чтобы отказаться от завоеванного. И вот, дорогая моя, я решила, что заставлю его пренебречь столь высокой честью, заставлю покинуть нынешнюю возлюбленную во имя надежды — всего лишь надежды — вернуть мою любовь.

В таком торжестве моих чар был бы для меня особый утонченный вкус. Я не сомневалась в своей привлекательности, доказательств тому было сколько угодно, но все каких-то не очень убедительных. До сих пор по мне вздыхали молодые люди или ничем не примечательные, или свободные, то есть не имеющие избранниц, никого не любящие и никем не любимые, — диво ли, что они попадались ко мне в сети? Из этого следовало, что я хотя и обольстительница, но покамест заурядная и, значит, надобно раздобыть из ряда вон выходящее подтверждение моей неотразимости. Тщеславие требовало от меня поклонника, который бежал бы из чужого плена, чтобы сдаться в плен мне, или предпочел бы попытку овладеть моим сердцем лестному владычеству над сердцем, уже покоренным.

Я придумала, как нанести брюнетке сокрушительный удар. Мне сказали, что она в тесной дружбе с одной из моих родственниц, но, будь на ее месте моя родная сестра, я и сестру бы не пощадила. Ведь на карту было поставлено тщеславие кокетки, а когда у нас, у женщин, появляется возможность сорвать банк в такой игре, мы о жертвах не думаем. В этом отношении я была настоящая женщина, вернее сказать, моей жадности к подобным выигрышам хватило бы на пятерых женщин.

Брюнетка по сей день не простила мне — и напрасно. Пусть бы ненавидела в те времена, это еще куда ни шло, но неприязнь такого рода должна быть мимолетной. Говорю тебе, случись со мной этакий конфуз, я заранее порицаю себя, если поддамся злому чувству и позволю ему длиться дольше нескольких дней».

«Ты, надеюсь, не забыла, — продолжала рассказчица, — что у меня уже было двое вздыхателей; одного я удерживала при себе из кокетства, а к другому питала сердечную склонность. Не пуская в ход хитрости, двух таких поклонников не сохранишь. Кокетке дорого даются радости тщеславия — ведь за них приходится платить радостями сердца. Поэтому она порою даже перестает быть кокеткой. Чтобы приумножить славу, не дать ей померкнуть, приходится идти на уловки, а вот чтобы любить — никаких уловок не нужно, это чувство сладостно само по себе, и его не ищешь, оно само тебя находит.

Короче говоря, утвердить за собой две столь незаурядные победы, как мои, задача нелегкая, и требуется большая отвага, чтобы замыслить при этом третье завоевание. Но скажу тебе прямо, тут я отличаюсь от большинства женщин. Дело в том, что я выпутываюсь из самых сложных положений отнюдь не с помощью ума или особого искусства, не ломаю себе голову, а просто развлекаюсь и следую своему чутью; вот и все мои таланты — с их помощью я всегда остаюсь в выигрыше. Самые хитроумные ходы, самые невероятные проделки не стоят мне ни малейшего труда; находчивость заложена в моей натуре, я действую безотчетно и всегда попадаю в цель, из всего извлекаю удовольствие, даже из насилия над собой, даже когда отказываю тому, кого люблю, ради того, к кому равнодушна.

Насколько я могу судить, этой гибкостью ума и сердца, этой решимостью одерживать новые победы, не отказываясь притом от уже завоеванных крепостей, сколько бы их ни было, этой способностью справляться с трудностями, которые я не умею предвидеть, зато умею одолевать тем более ловко, что не пытаюсь изловчиться, этим искусством мучить поклонников безудержным кокетством, но так, чтобы они не только не роптали, но и не догадывались о нем, — повторяю, этими преимуществами над другими женщинами я, видимо, обязана ненасытному желанию чувствовать свою неотразимость и властной потребности постоянно ее подтверждать.

Понимаешь ли, милочка, когда у меня четверо поклонников, я люблю себя как все четверо, вместе взятые. Но запомни, пожалуйста, еще одно: такая горячая любовь к себе рождает, натурально, стремление любить еще горячее, и когда новый поклонник дает мне это право, когда в его глазах я перл творения, тогда в своих собственных я становлюсь такой, что и описать невозможно. Я перебираю свои победы, нынешние и прошлые, вижу, что завлекала самых разных поклонников, и, трепеща от счастья и гордости, прихожу к выводу, что покорила бы всех мужчин на свете, будь у меня возможность им всем строить глазки. Но и тогда я мысленно представляю себе мужчину, который не опустит передо мной глаз, восхищаюсь им, влюбляюсь в него, поддаюсь волнующим чарам, жажду встретить его открытый взгляд. Если меж тем мне случается встретить на жизненном пути кого-то, кто затрагивает мое сердце, — что ж, отлично, я приветствую приятное похождение, радуюсь негаданному подарку, услаждаюсь им, пока могу, но не отказываюсь притом от новых завоеваний.

Эти мои попутные рассуждения должны многому тебя научить, поэтому я и позволяю себе так щедро уснащать ими рассказ о своей жизни. Твое самолюбие еще совсем неискушенно, оно не умеет распознать, что ему идет на пользу, а что во вред, но я убедилась — задатки у него хорошие, нужно только их развить. Дай себе труд, дочь моя, поразмысли о жадности моего самолюбия и о том, почему удовольствие быть любимой для меня предпочтительней удовольствия любить самой, разожги в себе гордость надеждой властвовать над многими сердцами, и тогда ты поймешь, что искусство утверждать свои победы рождено жаждой побеждать. А теперь продолжим.

Спектакль пришел к концу, молодой человек с прелестной брюнеткой и все их общество направились к выходу из ложи. Мои спутники все еще не трогались с мест, но я встала, чтобы поднялись и они: мне хотелось встретиться на лестнице с моим изменщиком. Так оно и вышло. Его поклон был столь выразителен, что я сразу поняла: он бросает вызов моим якобы неотразимым чарам. Сделав вид, будто не замечаю оскорбления, я решила обратить в свою пользу даже его тщеславие.

Чутье подсказало мне, что в подобных случаях нет лучшего способа взять верх над фанфароном, чем притвориться, будто страдаешь по его милости. Вы поощряете его самомнение, он приходит в восторг и, сам того не замечая, уже готов вас полюбить. Непроизвольная благодарность легко превращается в любовь. Сперва он склоняется к вам из любопытства, из желания поглядеть, как вы обрадуетесь при его возвращении, а потом за горделивое удовольствие подглядеть движения вашего сердца расплачивается утратой своего собственного.

„Сударь, — сказала я, подойдя к нему, и холодность моего обращения глупец не замедлил объяснить обидой, — полгода назад вы взяли у меня „Португальские письма“.{39} Книга не моя, ее пора вернуть, и я очень вас прошу, пришлите ее мне“. — „Я сам принесу, даже рискуя снова быть высмеянным“, — ответил он, тоном своим давая понять, что готов вступить в мирные переговоры. „Нет, — заявила я, — пришлите книгу с лакеем. Я не стану издеваться над вами, но встреча со мной все равно не доставит вам удовольствия“.

С этими словами я отошла, даже не взглянув на него. Он, несомненно, счел, что надменностью я пытаюсь скрыть стон души, и промолчал, но его тщеславие попалось на крючок, в этом у меня не было сомнений. Сама я продолжала хранить все тот же ледяной вид. От меня не укрылось, что он искоса поглядывает в мою сторону, смакуя опасную радость созерцания моей холодной мины: в таких обстоятельствах эта холодность вполне могла сойти за печаль.

Тут подали нашу карету. Я с нетерпением ждала утра, уверенная, что молодой человек жаждет поскорей насладиться зрелищем моей скорби или робких надежд. Итак, я ожидала его, как бы укрывшись в засаде, иными словами, собиралась сыграть с ним новую шутку. Он не замедлил явиться и застал меня в неглиже, являвшем собой чудо откровенности. Этот убор говорил о рассеянности, которой, разумеется, не было, но нисколько не вредил моим прелестям, которые я выставила, конечно, в самом выгодном свете. Впрочем, никому и в голову не пришло бы заподозрить меня в расчете: прелести существовали в действительности, были дарованы мне природой, и я сразу увидела, что никаких ухищрений ветреник не заметил.

Он был приятно удивлен, но равнодушная встреча сразу обескуражила его. Я отлично рассчитала удар. „Я принес вашу книгу, мадемуазель, — сказал он. — Покорно прошу простить меня за то, что так ее задержал“. — „О чем тут говорить, — ответила я, — подобные грехи я легко прощаю“. — „Я был бы в отчаянье, если бы погрешил более серьезно“, — отпарировал он. „Поставим на этом точку, — с живостью возразила я, как бы отклоняя объяснение, а на самом деле вызывая на него. — Поставим точку, я вам все прощаю“. — „Но, мадемуазель, смилуйтесь, скажите мне, в чем мое преступление?“ — воззвал он, донельзя обрадованный тем, что, прощая на словах, тоном своим я его обвиняла. „Прекратим этот разговор, не то мне придется оставить вас в одиночестве“, — нетерпеливо ответила я, поднявшись с кресел и даже сделав шаг к двери.

Этот хорошо разыгранный гнев преисполнил фатишку такого довольства, показавшись признанием его несравненных достоинств, что он тут же бросился передо мной на колени и схватил за руку. У меня словно недостало сил вырвать ее — негодование должно было уступить место всепрощающей нежности. В подобных случаях эти чувства по самой своей натуре неразрывно связаны между собой. Он покрыл мою руку поцелуями, я молча их сносила, признавая тем самым, что радуюсь возврату его нежности, а это, в свою очередь, подразумевало жалобу на былую неверность возлюбленного. Не знаю, понятно ли тебе, как мне удалось выразить все это лишь тем, что я не отняла у него руки, но ведь давно известно, что в любви даже ничтожный жест содержит иной раз глубокий смысл.

Но всего забавнее в моей истории то, что в разгар описанной сцены во мне, дорогая моя, произошел переворот, вовсе мной не предусмотренный. Я задумала примириться с изменщиком из чистого кокетства, а тут вдруг почувствовала, что и сама отвечаю на призыв любви. Тщеславие замолчало, заговорила нежность. Должно быть, не только его, но и мое сердце захотело вкусить свою долю радости. Плут усадил меня в кресло и, еще больше растрогавшись при виде моего волнения, страстно обнял мои колени; на глазах у него навернулись слезы, настоящие слезы, а не те, которые мы проливаем, когда хотим их пролить.

„Да, да, мадемуазель, я великий преступник, я был вам неверен, — вскричал он, не вставая с колен. — Но можно ли именовать изменой небрежение к сокровищу, непонимание его бесценности, если это вызвано юношеским легкомыслием и неопытностью? Другие предметы развлекли на короткий срок мое сердце, но вот уже больше четырех месяцев, как оно искупает свою вину, тоскует по вас, боготворит ваш образ. Я не дерзал прийти к вам, считал себя, да и сейчас считаю недостойным прощения. О моя возлюбленная, покарайте меня, отомстите мне, позволив бывать у вас: чем чаще я буду видеть вас, тем горше стану оплакивать утрату вашей приязни“.

Хитрец то и дело прерывал речь, прижимаясь губами к моей руке. Я и хотела бы возмутиться, но не могла. Сознаюсь, у меня кружилась голова, я вся дрожала, так страшно и сладостно было мне от его поцелуев, слез, пеней. Сцена была исполнена пыла, исполнены пыла были мы оба, и он, и я. „Встаньте“, — сказала я, склоняясь к нему. Он сорвал у меня поцелуй, я оттолкнула его, но рассердиться не сумела. Меня пугало обоюдное наше смятение. „Сядьте, — сказала я тоном более твердым, чем того хотело сердце, — сядьте, я этого требую“.

Едва он встал с колен, как в прихожей раздались шаги: пришел мой поклонник — тот, к которому я была благосклонна».

Напрасно вы жалуетесь на мое молчание, дорогая, и если сами вы однажды написали письмо, это еще не причина, чтобы упрекать других в лености. Как бы вы досадовали, если бы я вам писала аккуратно, вынуждая вас отвечать! Ведь парижанке некогда с мыслями собраться; признайтесь, вам едва ли случалось о чем-нибудь задуматься: нет на свете праздности, более занятой всевозможными делами, чем ваша. Парижская сутолока не дает вам времени отдавать себе в чем-либо ясный отчет; одно удовольствие сменяется другим; вас окружает многочисленное общество, смесь лиц и занимает и смешит вас; чопорность почтенных господ, развязность и банальные приемы светских хлыщей, краса двора{40} и Парижа, — контраст противоположностей, неизбежно поражающий наши взоры в больших собраниях; светские скандалы, дающие пищу для злословия; сердечные увлечения, которые развлекают вас, если и не занимают вашего сердца; время, отданное заботам о туалете и столь приятно заполняемое нашими молодыми вельможами; вечно новые радости кокетства; карточная игра, помогающая убить время, когда отлучка возлюбленного или забота о светских приличиях вынуждает вас терять драгоценные минуты счастья — ну разве во всей этой сумятице вы можете помнить обо мне? Вы укоряете меня за любовь к уединению; но если бы вы узнали, как приятно я провожу здесь время, вы приехали бы ко мне и разделили со мной мои новые радости, какими бы странными они вам ни показались. Вы, конечно, рассмеетесь, когда я признаюсь, что эти хваленые радости я вкушаю во сне. Да, сударыня, это не более чем сновидения; но бывают сны, иллюзорность которых дарит нам вполне реальное счастье; они оставляют сладостное воспоминание, дающее больше отрады, чем обычные, приевшиеся удовольствия, тяготящие нас даже тогда, когда мы всей душой жаждем ими насладиться.

Вам небезызвестно, что я всю жизнь мечтала увидеть какое-нибудь сверхъестественное существо, одного из тех гениев природных стихий, которых мы именуем сильфами.{41}

Я всегда считала, что они не любят являться в шуме и сутолоке больших городов, и отчасти поэтому, — не знаю, захотите ли вы мне поверить, — я так рвалась в деревню и так презрительно отвергала домогательства светских кавалеров: возможно, если бы не надежда заслужить любовь какого-нибудь сильфа, я бы перед ними не устояла; ведь среди них попадаются премилые.

Но я ничуть не сожалею о своей неприступности, ибо она привела меня к цели. То был сон; пусть мое приключение будет в ваших глазах не более чем сном, надо же щадить ваше неверие в чудеса. И все же, если бы я видела все это во сне, я бы сознавала, что засыпаю; я бы почувствовала, что просыпаюсь; и потом, возможно ли, чтобы сон был столь последователен и логичен, как то, что я вам сейчас опишу? Разве могла бы я в таких подробностях запомнить речи сильфа? Совершенно невероятно, чтобы я сама придумала все те мысли, которые сейчас вам изложу; они никогда прежде не приходили мне в голову.

Нет, нет! Конечно, я не спала! Впрочем, можете думать все что вам угодно; я не стану употреблять выражений: «мне казалось», «мне почудилось», а буду прямо говорить: «я была», «я видела». Но довольно предисловий.

Это случилось на прошлой неделе; я была у себя в спальне; ночь выдалась теплая, я уже лежала в постели — в очень скромном дезабилье для женщины, знающей, что она одна, но которое, возможно, показалось бы нескромным нежданному очевидцу. Наскучив обществом провинциальных соседей, донимавших меня целый день своими разговорами, я пыталась вознаградить себя чтением некоего трактата о морали, когда чей-то голос, вздохнув, произнес тихо, но отчетливо:

— О боже! Как она прелестна!

Я удивилась и, отложив книгу, стала прислушиваться, превозмогая невольный страх.

В комнате было тихо; я решила, что мне почудилось и что утомленный чтением мозг превратил в реальность прочитанное; впрочем, едва ли в услышанных мною словах можно было уловить связь с моралью; да я в тот миг и не думала ни о чем подобном. Пока я размышляла о случившемся, голос зазвучал снова, еще отчетливее, чем в первый раз:

— О смертные! Достойны ли вы обладать ею!

Несмотря на лестный смысл этого восклицания, я совсем перепугалась, забилась под одеяло и укрылась с головой, едва дыша и помертвев от страха, как свойственно пугливой женщине.

— Ах, жестокая! — вскричал голос, — зачем вы прячетесь от моего взора? Какой опасаетесь обиды от того, кто вас боготворит и, себе на горе, из уважения к вашей воле не смеет употребить силу, чтобы видеть вас? Ответьте же, по крайней мере не казните меня за мою любовь!

— Увы! — произнесла я дрожащим голосом, — как я могу отвечать, оказавшись в столь необычайном положении?

— Но каких посягательств с моей стороны вы боитесь? — возразил голос, — я же сказал, что боготворю вас. Не тревожьтесь, я не стану вам показываться, и хотя вид мой окончательно рассеял бы ваш испуг, я не хочу повергать вас в слишком сильное изумление.

Немного успокоенная этими словами, я тихонько отодвинула уголок простыни: ведь дело шло всего лишь об объяснении в любви, и я вспомнила, что уже не раз храбро выдерживала подобные испытания. Я не так уж малодушна; к тому же мне казалось, что начавшаяся таким образом беседа ничем мне не угрожает.

И все же со мной, видимо, говорил влюбленный, я была одна и в таком положении, что могла опасаться чего угодно от существа мало-мальски предприимчивого и, судя по всему, более могущественного, нежели обыкновенный мужчина.

Назад Дальше