Это соображение встревожило меня, я вдруг почувствовала, какой опасности подвергаюсь; мне стало еще страшнее при мысли, что я ничем не могу себя защитить. То было одно из тех неприятных положений, когда добродетель ни от чего не спасает.
Правда, я тут же сообразила, что со мною говорил не человек, а дух и что он, по всей вероятности, бесплотен; но все же он обладал чувствами, он любил меня; что помешает ему обзавестись телом?
Под наплывом этих противоречивых мыслей я впала в нерешительность, которой не предвиделось конца; но голос снова заговорил:
— Я знаю все, что делается в вашей душе, прелестная графиня, и буду вполне почтителен: мы отваживаемся на действия только тогда, когда любимы.
«Прекрасно, — подумала я про себя, — в таком случае я ни за что не воодушевлю тебя необходимой отвагой, чтобы забыть о почтительности».
— Не ручайтесь за себя, — заметил голос, — мы не так уж безобидны в любви, ведь мы знаем все, что творится в сердце женщины; стоит ей чего-либо пожелать, и мы спешим исполнить ее желание; мы сочувствуем всякому ее капризу, мы способны придать новый блеск ее красоте, мы можем вдруг состарить ее соперниц, и лишь только с уст ее слетает вздох любви — ибо природа в иную минуту одерживает верх в ее сердце — мы ловим этот единственный миг; одним словом, чуть приметный намек на искушение мы превращаем в неодолимый соблазн и тотчас же его удовлетворяем. Согласитесь, что если бы мужчины все это умели, ни одна женщина не могла бы им противиться. Примите в расчет и то, что мы невидимы, а это неоценимое преимущество в борьбе с ревнивыми мужьями и старомодными мамашами. Благодаря своей невидимости мы избавлены от утомительных предосторожностей против их бдительной охраны, избавлены от их недремлющих глаз. Но, умоляю вас, перестаньте прятаться от моего взора; снисхождение к этой мольбе ни к чему вас не обязывает: ведь вы не увидите меня, пока сами не пожелаете, а чувства ваши ко мне зависят от вас одной.
После этих слов я отбросила простыню, и дух — ибо это был дух — слегка вскрикнул, увидя меня, так что я чуть не закрылась снова; но я переборола свое смущение.
— О боже! — воскликнул он, — как вы прекрасны! И какая жалость, что ваша красота назначена в удел низкому смертному; нет, я не допущу, чтобы она ускользнула от меня.
— Вот как! — сказала ему я. — Вы полагаете, что я от вас не ускользну?
— Да, полагаю, что так.
— Вы самоуверенны, как я вижу, — заметила я.
— Вы ошибаетесь; я не самоуверен, просто я знаю ваше сердце. Все женщины одинаково думают, одинаково чувствуют, испытывают одни и те же желания, подвержены одному и тому же тщеславию, рассуждают примерно одинаково, и рассудок их одинаково бессилен, когда должен бороться с сердечной склонностью.
— А добродетель? — спросила я. — Ее вы не ставите ни во что?
— Ее, конечно, следовало бы принимать в расчет; но, сдается мне, вы редко пользуетесь ее услугами, — ответил он.
— Вы слишком дурного мнения о нас, — ответила я, — если считаете, что мы вовсе неспособны рассуждать.
— Нет, — возразил он, — вы умеете рассуждать, но ваше сердце деятельнее и живее разума, оно не слушает никаких доводов и скорее склоняет вас к чувству, чем к благоразумию. Я не утверждаю, что вы не в состоянии понять, чего надо избегать и чему следовать; однако в сердце вашем начинается борьба, вы отдаете этой борьбе известное время, но в конце концов признаете себя побежденными, утешаясь тем, что будь ваше сердце слабее вас, вы одержали бы над ним победу.
— Вы действительно думаете, — заметила я, — что мы никогда не можем побороть свою склонность? Неужели мы так рабски покоряемся страстям, что никак не можем их подавить?
— Этот вопрос потребовал бы слишком долгого рассмотрения, — ответил он. — Думаю, добродетельные женщины существуют и их можно встретить: однако насколько я мог судить по личным наблюдениям, добродетель не очень им импонирует: вы знаете, что добродетель — вещь необходимая, но уступаете этой необходимости без большой охоты. Подтверждение своей правоты я вижу в том унылом и кислом выражении лица, какое свойственно добродетельным женщинам, а также тем, кто играет в добродетель, кто кичливо выставляет на показ ради удовольствия презирать слабости других. Приходит время, и они расплачиваются очень дорогой ценой за это удовольствие и рады были бы от него отказаться. Но что поделаешь? Показную добродетель нельзя отбросить, и они в глубине души стонут под ее бременем; они подвержены тысячам соблазнов и охотно сменили бы мучительное искушение на радость удовлетворенной любви, если бы могли быть уверены, что никто не узнает об их слабости. Их постоянное негодование против счастливых любовников свидетельствует не столько о ненависти к чужому счастью, сколько о горьких сожалениях о том, что они лишили себя любви из-за ложно понятого тщеславия; к тому же, заметьте, красивая женщина редко ударяется в добродетель, а ходячая добродетель редко бывает красивой женщиной; значит, неблагодарная внешность больше, чем что-либо иное обрекает женщину следовать путем добродетели, на которую ни один мужчина не смеет покуситься; и потому добродетельная женщина испытывает постоянное раздражение из-за того, что никто не нарушает ее постылый покой.
— Значит, вы думаете, что все женщины склонны к ханжеству?
— Мужчины были бы слишком несчастливы, если бы это было так, — ответил он.
— И все же, — возразила я, — они требуют, чтобы мы были добродетельны.
— Это происходит от утонченности их вкусов: им приятно приписывать исключительно своим обольстительным качествам победу над силой, которую они с таким трудом утвердили в ваших душах и которая, что там ни говори, очень вам к лицу. Я имею в виду не ту свирепую неприступность, которая является лишь карикатурой истинной добродетели, но нечто совсем иное, что живет в моем воображении, но что я не берусь описать, ибо ни разу его не встречал.
— Что же такое это свойство, которое мужчины именуют добродетелью? — спросила я.
— Это ваше сопротивление их домогательствам, корень которого в сознании долга.
— А в чем же наш долг?
— Сначала вам вменялась в обязанность тьма трудных испытаний, — ответил он; — но вы их урезаете день ото дня, и я полагаю, скоро отмените совсем; в настоящее время от вас ждут одной лишь благопристойности, да и ту вы не всегда соблюдаете.
— И долго будет длиться такая разнузданность? — спросила я его.
— До тех пор, — ответил он, — пока женщины будут считать добродетель чем-то идеальным, а наслаждения — чем-то реальным; и я не вижу, чтобы они собирались переменить свой образ мыслей. К тому же у каждой женщины есть какое-нибудь слабое место, и, как его ни скрывай, оно не ускользнет от настойчивого взора влюбленного. Женщина чувственная не может устоять против жажды наслаждения; чувствительная уступает радости сознавать, что сердце ее занято; любопытная не в силах удержаться от желания узнать неизвестное; беспечная не хочет утруждать себя отказом; суетная не желает, чтобы прелести ее оставались никому не известными: по неистовству любовника она угадывает силу своей власти над мужчинами; жадная уступает низменной любви к подношениям; честолюбивая готова все отдать за блистательную победу; кокетка привыкла сдаваться.
— Вы глубоко изучили женщин, — сказала я.
— Дело в том, что мне с юных лет довелось немало постранствовать по свету, — ответил он. — Но я, наверно, нагнал на вас сон? Охота философствовать совсем неуместна при нашей встрече; конечно, вы уже подумали, что для сильфа я слишком наивен; и вы правы: неумение использовать в полной мере чудные минуты, какими я наслаждаюсь подле вас, заслуживает наказания; я недостоин такого дара. Влюбленный сильф не находит ничего лучшего, как рассуждать о морали! Скажите честно: простите ли вы мне, что я так глупо употребил дорогое время?
— Не знаю, какое иное употребление вы могли ему дать, — отвечала я, — но вы меня задели; я хотела бы доказать вам, что добродетель существует.
— Иными словами, — рассмеялся он, — вы будете добродетельны из духа противоречия. Но я нисколько не сомневаюсь, что добродетель вам свойственна, и если я мало о ней говорил, причина тому ваша красота: вы так богато одарены прелестями, что не знаешь, какую хвалить раньше, и я не успел сказать, как ценю вашу добродетель.
— И все же я не прощу, что вы о ней забыли, — возразила я, — вы меня любите, и я заставлю вас пожалеть об этом.
— Прекрасная моя графиня, — ответил он, — мы постоянно твердим красивой женщине о ее прелестях для того, чтобы в учтивой форме побудить ее дать им надлежащее употребление; зачем мы станем напоминать ей о добродетели, если наша задача — заставить забыть о ней? И еще: не надо мне угрожать; эти ухищрения хороши с мужчинами; меня же вам провести не удастся. Это, конечно, портит все дело, и я не удивляюсь, что вы призадумались: поклонник, который знает все ваши мысли, который отгадывает все, от которого ничего не скроешь — не правда ли, иметь с ним дело весьма затруднительно?
— Что ж, — ответила я, — я могу не навлекать на себя столь утомительных хлопот: я не стану вас любить.
— Ничего не выйдет, — сказал он; если вы хотите уклониться от любви ко мне, вы должны сказать вполне серьезно, чтобы я больше не приходил; более того, вы должны этого пожелать; а вы никогда этого не пожелаете. Вы любопытны, вам интересно узнать, чем все это кончится. Вы сейчас чувствуете то же, что всякая женщина в начале большой любви: они знают, что единственный путь спасения — бегство; но любовь вас влечет, она согревает сердце и помрачает рассудок; искушение вас не покидает, а проблески разума мгновенно гаснут; радость все сильнее, добродетель исчезает со сцены, любовник остается. Какое уж тут бегство? Нет, вы не убежите.
— На мой взгляд, вы немного слишком уверены в победе, — возразила я; — мой возлюбленный должен быть почтительней, а притязания его не так смелы; он должен был бы больше щадить меня.
— Иными словами, — прервал он, — вы хотите, чтобы я напрасно потерял время, которое мне очень дорого. Это не годится.
— Я вижу, женщины не приучили вас к скромности.
— Совершенно верно, — согласился он.
— И вы покоряли всех, на кого устремляли взор?
— Всех? Нет, — ответил он; — мне часто приходилось менять обличье, чтобы заставить себя любить. Первая моя возлюбленная оказалась совсем глупенькой и боялась духов. Я был так опрометчив, что заговорил с ней ночью; еще немного, и она бы у меня умерла от страха. Тщетно я объяснял ей, что я дух воздушной стихии, что мы красивы, хорошо сложены; чем подробнее я перечислял ей наши достоинства, тем больше она пугалась, и я бы совсем пропал, если бы не догадался принять облик ее учителя музыки. После нее я обратил свои взоры на одну знатную даму; она была весьма невежественна и тоже не поняла моих разъяснений насчет субстанции воздушной стихии, а главное, не могла поверить, что я представляю собой твердое тело;{42} это сильно повредило мне в ее мнении. Не зная, как ее переубедить, я вообразил, что сломлю ее недоверчивость, приняв облик одного очень красивого и любезного кавалера, влюбленного в нее. И что же? Все мои усилия были напрасны. Я потерял терпение, поступил к ней в лакеи, замаскировавшись так искусно, что она ни за что не угадала бы во мне воздушного гения, и — не странно ли? — я преуспел! В Испании я знал одну женщину, которая, увидев меня, отвергла мои притязания и предпочла мне своего любовника. Во Франции со мной таких конфузов не случалось.
Подробный перечень моих любовных приключений занял бы слишком много места; впрочем, не могу не помянуть одну ученую даму, посвятившую себя исследованиям в области астрономии и физики. Я сказал ей, кто я; она не испугалась, но, несмотря на все мои усилия, я не смог ее убедить в правдивости моих слов.
«Как же так? — говорила она, — если в стихии эфира ваша концентрация представляет собой телесную массу, то мог ли здешний воздух не раздавить вас своею тяжестью, когда вы спустились к нам на землю? А если вы состоите из тончайших испарений, которые не выдерживают ни малейшего давления воздушной струи и самый легкий ветер может вас развеять, то на что вы годитесь?»