Теперь ему почудилась в девушке странная отчужденность: она была точно отрезана от всего мира. Инстинкт исследователя побуждал его узнать ее ближе. Как-то он отправился в Афганистан лишь потому, что услышал рассказ о храме в Мангфу, где некий занавес скрывал таинственный предмет — из видевших его выжили только двое. Ему хотелось сорвать покров тайны.
— Боюсь, я вас разочарую, — снова заговорил Винслоу. — Что вызвало страх, я и сам не знаю, да и подробности изложить не смогу: дело в том, что меня потрясло выражение ужаса в глазах другого человека, — он махнул рукой, будто отгоняя теснившиеся в сознании воспоминания. — История не самая приятная. Мне кажется, лучше будет о ней просто забыть.
Слова Винслоу лишь разожгли любопытство гостей. Все просили его продолжать — все, кроме мисс Демминг; но именно ее полуоткрытые губы и загадочные глаза заставили его нехотя приступить к рассказу.
— Это случилось в Боливии — Боливии, неисследованной стране, где может произойти что угодно. Я жил тогда в Ла-Пасе и изучал наследие инков. До меня стали доходить удивительные слухи о каком-то неведомом животном, которое якобы видели индейцы департамента Бени. Столичные ученые пытались убедить всех, что описание соответствовало диплодоку либо какому-нибудь похожему на него ископаемому животному.
Гости с недоумением переглянулись, и Винслоу понял, что большинство из них ровно ничего не знали о диплодоке.
— Диплодок, — поспешил объяснить он, — это огромное существо высотой от десяти до пятнадцати футов и длиной около сорока футов, жившее многие тысячелетия назад, в эпоху плейстоцена. Затем явились тираннозавры и покончили с ними. Вероятно, вы видели в музеях скелеты и изображения диплодоков — они походили на кенгуру с длинным, сужающимся к концу хвостом. Как бы то ни было, эти индейцы из джунглей уверяли, что видели существо, вымершее 25,000 лет назад или того раньше!
Признаюсь, я и не думал верить в подобную чушь и решил, что дикари окончательно спятили от жевания листьев коки. Но газеты с радостью печатали такие выдумки, как было с существом, позднее замеченным в Аргентине. Кончилось тем, что дома члены комитета прочитали эти сообщения и телеграфировали мне, велев их расследовать. Я не возражал. Я люблю Боливию. На свете нет более интересной для иностранца страны, теперь же мне представлялась возможность посетить отдаленные области Боливии, где я никогда не бывал.
Мне нужны были еще несколько понго — индейцев-носильщиков, способных поднять и нести на плечах даже толстый ствол дерева. В поисках их я натолкнулся на Маньона, точнее, он натолкнулся на меня. Никто не мог сказать о Маньоне ничего определенного. Он был молчалив и целыми днями ничего не делал, только грелся на солнце, посиживая на площади перед зданием Конгресса, а с наступлением холодных сумерек скрывался в своем пансионе. Поговаривали, что он не в своем уме. Он появился в Ла-Пасе несколько месяцев назад, причем никто не знал, откуда. В Боливии немало беглецов из других стран, и люди привыкли не задавать слишком много вопросов, но временами я начинал подозревать, что Маньон и сам мало что знал о себе. У него была масса неприятных привычек. В его череп, например, была вделана серебряная пластинка: впадая в задумчивость, он начинал постукивать по ней пальцами. Это напоминало мне стук ключа беспроводного телеграфного аппарата. Может, он пытался с помощью постукиваний привести свои мысли в порядок.
Маньон никогда не рассказывал, как и где обзавелся серебряной пластинкой — или хромотой. Как-то раз, во время путешествия, я заметил на его теле шрамы. Он объяснил, что с кем-то, кажется, повздорил и ему хорошенько намяли бока; словом, не объяснил ничего.
Но в целом он был человеком симпатичным и мог заменить моего секретаря, который слег с дизентерией. Я согласился дать ему работу. Маньон обладал каллиграфическим почерком, держал носильщиков в узде и оказался мне очень полезным.
В день отъезда из Ла-Паса он предстал передо мной в выцветшем и поношенном комбинезоне летчика с двойными крылышками на груди. Извинившись, он пояснил, что другой полевой одежды не нашел и не хотел беспокоить меня просьбой выдать ему аванс. Позже он проговорился, что служил в эскадрилье «Лафайет», но это была откровенная ложь. Я видел списки летчиков эскадрильи — там не было ни одного похожего имени.
Будь я суеверен или наделен пророческим даром, мы ни за что не тронулись бы в путь; к сожалению, человек не может знать, что его ждет впереди. Не стану описывать наше путешествие. Утомительные дни тянулись один за другим. Все краски палитры живописца бледнели перед великолепием джунглей, и все пытки инквизиции казались ничтожными в сравнении с нашими муками. Иногда мы часами брели по колено в траве, а сквозь завесу дождя приходилось в прямом смысле слова продираться силой. Когда дождь переставал, жгучее солнце в мгновение ока превращало джунгли в парную баню, и мы начинали задыхаться. Но несмотря на все испытания, Маньон напевал не переставая. Думаю, он знал только одну песню — но когда мы, измотанные до предела, с трудом тащились вперед, его пение помогало.
Он, очевидно, никогда прежде не бывал в джунглях. Все казалось ему чудесным. Помню, я шел, думая только о том, как заставить себя сделать еще два-три шага, а Маньон вдруг останавливался и начинал расспрашивать меня о какой-то незнакомой ему птице, сидевшей на ветке змеиного дерева.
В стрельбе из револьвера он не знал равных. Никогда не видел, чтобы кто-либо так быстро выхватывал револьвер и стрелял с такой точностью. Однажды, — Винслоу содрогнулся, — с ветки над тропой свесился боа-констриктор и молниеносным броском свернул шею одному из наших индейских носильщиков. Я шел следующим, но не успел я потянуться за револьвером, а эта похожая на таран голова отпрянуть, как Маньон всадил в змею три пули. Затем, как ни в чем не бывало, он перезарядил револьвер. Любопытства ради я сосчитал его пульс — он бился безмятежно, как у ребенка, руки ничуть не дрожали. Да, нервы у моего спутника были стальные. Вот почему случившееся так чудовищно…
Исследователь вновь замолчал, глотнул воды и чуть дрожащей рукой поставил стакан на стол. Затем он продолжал:
— Маньон, не моргнув глазом, пристрелил двадцативосьмифутового удава! Я привез шкуру, и вы можете увидеть ее в музее. Маньон хотел забрать и продырявленную голову — пули легли так кучно, что три отверстия под лобной костью можно было прикрыть четвертаком — но носильщиков у нас было маловато, и от этого плана пришлось отказаться.
Путешествие в края, где обитал — по заверениям проводников — загадочный зверь, оказалось долгим; местность лежала далеко в стороне от изведанных троп. До нас белые люди так далеко не заходили. Маньон, Дженкинс (ботаник и геолог) и я, единственные белые в отряде, вызывали удивление и страх у немногих встречавшихся индейцев. Когда мы разыскали племя, чьи охотники видели животное, мои познания в языках аймара и кечуа не смогли ничем нам помочь; Дженкинс, считавший себя знатоком диалектов Бени, также был вынужден развести руками. Даже наш проводник с трудом объяснялся с ними, но все же выяснил, что совсем недавно индейцы снова видели доисторического зверя. Вскоре нас отвели на нужное место.
Если — заметьте, я говорю «если» — на земном шаре имеется уголок, где могли бы сохраниться до наших дней существа из миоцена и плейстоцена, то эта долина им и была. Площадью в двадцать или тридцать квадратных миль, она раскинулась в низине и кишела растительностью, покрывавшей землю, вероятно, во времена диплодоков — ибо диплодоки питались исключительно травой. Вы все знаете, как расположен Ла-Пас: во впадине, в тысяче футов ниже окружающей местности. Долина в этом смысле чем-то напоминала Ла-Пас, но из нее не было выхода, не вытекало ни одной реки, по склонам не вились тропы — кругом только высокие, обрывистые скалы. Попытка выбраться скорее всего стала бы для обитателей долины непосильной задачей, а человек или зверь, сорвавшийся с обрыва, был бы мертв раньше, чем помыслил о бегстве. Обходя долину поверху, мы проделали три четверти пути, прежде чем нашли место, где скалы были пониже и не такие крутые. Там мы стали лагерем.
По правде говоря, сперва мы собирались разбить лагерь в самой долине. Индейцы сплели из лиан трехсотфутовую лестницу. Но когда мы приказали им спускаться, начался бунт. Не говорите мне, что языка жестов не существует. Мы не рассказывали носильщикам о цели нашего путешествия, они не владели языком этой местности, однако все до одного прекрасно знали, что под лесным пологом долины могут таиться какие-то жуткие звери.
Они боялись даже оставаться поблизости от долины. Я уверен, что если бы мы, трое белых, выполнили свой план и разбили лагерь внизу, они сбежали бы, бросив нас в джунглях на произвол судьбы. Маньон подал удачную мысль — двое из нас будут днем обследовать долину, а третий останется наверху с носильщиками.
Во время путешествия по джунглям Дженкинс хворал, а теперь его состояние внезапно ухудшилось. Трясясь в лихорадке, он бессильно лежал в самом маленьком из шалашей. Нам с Маньоном пришлось самим разворачивать и укреплять лестницу.
Когда мы закончили работу, было почти темно. Мы так волновались, что просто не могли ждать рассвета и спустились в долину. Не знаю, что мы надеялись найти — может быть, отпечатки каких-то следов на влажной почве. Но наш краткий осмотр ничего не дал; вокруг совсем стемнело, и я предложил вернуться в лагерь.
Маньон, однако, не желал уходить. Он решил провести ночь в долине, надеясь что-то услышать. Дженкинс был болен, индейцы весь день нервничали и беспокоились, так что я никак не мог составить ему компанию. И все же мне не хотелось оставлять Маньона в одиночестве. А он стал подшучивать над моими страхами: дескать, у него два револьвера и он ничего и никого не боится. Наконец я сдался, заручившись его обещанием устроиться на ночь поблизости от лестницы и, если понадобится, отступить наверх.
Взбираясь по сплетенной из лиан лестнице, я оглянулся. Это мгновение запечатлелось у меня в памяти навсегда. Заросли на западном краю долины казались черными; нетрудно было представить себе таинственных зверей, прячущихся в лесной чаще. Я видел, как Маньон расчищал себе место для ночлега, и окрикнул товарища. Поднимаясь все выше, я слышал, как он напевал свою привычную песенку.
В ней звучало что-то тревожное; я никогда не слыхал ее от кого-либо другого. Если не ошибаюсь, она называлась «Красотка Элоиза», а пел ее Маньон на мотив…
Прозвучал возглас, похожий на крик раненой птицы. Грейс Демминг побледнела как смерть и наклонилась вперед, сжимая руками край стола. Ее стакан перевернулся, вода медленно растекалась по скатерти. Никто не шевелился.
— Джимми! — простонала она. — Значит, он не погиб во Франции!
Последовало мгновенное замешательство. Некоторые гости начали доказывать, что мисс Демминг ошибается — ведь Джимми никак не мог очутиться в Южной Америке. В шуме голосов мисс Бердсли шепнула исследователю, что мисс Демминг была обручена с убитым на войне авиатором. Могло ли случиться, что он выжил и ранение в голову сыграло дурную шутку с его памятью? Предположение казалось натянутым, но мисс Демминг была убеждена в своей правоте.
— Это был Джимми, — настаивала она. — Что-то в вашем рассказе заставило меня подумать, что это он. Потом вы упомянули каллиграфический почерк, а сейчас и единственную песенку, которую он любил напевать. Погодите!
Она выбежала из комнаты. Мать последовала за ней. Миг спустя мисс Демминг вернулась с фотографией молодого человека в пилотском комбинезоне. Сомнений не оставалось: Маньон и Джимми Кент были одним и тем же лицом. Путешественник сразу узнал на фотографии Маньона.
— Где он? — восклицала девушка. — Скажите мне, где он?
Винслоу с грустью посмотрел на нее.
— Мне жаль, мисс Демминг, — мягко проговорил он. — Он мертв.
Шепот гостей словно эхом повторил его слова. Девушка схватилась за горло, побелев, как кружева на воротнике ее платья. Серые глаза умоляли Винслоу продолжать.
— Да, это так… Маньон — то есть Кент — вернулся на следующее утро. Он был уверен, что нас кто-то мистифицировал, а животное существовало лишь в воспаленном воображении местных индейцев. Мы направились обратно в Ла-Пас, однако Джимми успел подхватить где-то в низинах тяжелую форму малярии; быть может, это произошло в тот вечер, когда мы бродили по болотистой долине. Мы ухаживали за ним, как могли, но спасти его не удалось. Он умер в полном сознании, не испытывая боли. Жаль, что вы не можете увидеть то райское местечко, где мы похоронили его под высокой пальмой и на прощание усыпали могильный холмик цветами орхидей.
Со всех сторон зазвучали вопросы.
— Вы видели животное? — спрашивали гости.
Исследователь отрицательно покачал головой.
— Как можно увидеть животное, вымершее много тысячелетий назад?
— Я все-таки не понимаю смысла вашего рассказа, мистер Винслоу, — произнес лысый старик, сидевший рядом с мисс Демминг. — В чем заключался ужас, о котором вы упоминали?
— Разве я не сказал? Этот ужас… был написан на лицах индейцев. Когда мы сообщили им, что собираемся разбить лагерь в долине, их лица выразили такой суеверный страх, что и самый отважный человек задрожал бы. Правда, мне трудно их винить. Их пугала неизвестность… Я был рад оставить джунгли и индейцев позади и возвратиться к цивилизации. И все же я порой думаю, не испытывают ли цивилизованные люди такие же суеверные страхи?
Беседа перешла на другие предметы. Вскоре гости поднялись из-за стола и перешли на веранду, где подали кофе.
Путешественник устал, ему хотелось остаться одному. Он незаметно проскользнул в дом и замер у окна, глядя на отсвет фар автомобиля, поднимавшегося по горной дороге. В эту минуту он ощутил чье-то присутствие. Позади него стоял мистер Демминг.
— Кто-то, возможно, поверил вашему рассказу, кто-то нет. Но Кент был помолвлен с моей дочерью. Его самолет упал за линией немецких позиций. Точных доказательств его гибели не было. С тех пор Грейс сама не своя — все надеется, что когда-нибудь он вернется. Мне нужна правда, мистер Винслоу.