— Перестань, — сказала Элисон, крепко схватив меня за бицепс. — Ты поставишь свою мать в неловкое положение.
Я вырвался. Мать сидела в библиотеке. Сидела со своими дамами-подругами — Элис Типтон, Долги и Марион Ливайси, высокомерная сестрица Маргарет Хардинг. Матушка смеялась. Жадно глотала водку. Распевала куплеты из «Ухажера Янги-Бонги-Бо», увязнув на строчке, в которой «цветут ранние тыквы». Ей не надо знать, что я делаю. Ей не надо.
— Подожди здесь, — велел я Элисон.
Она сказала, что я дурак. Невежда. Полагаю, я приложил палец к губам, скривил лицо — злой, как Винсент Прайс или другой дневной вурдалак. И прошипел:
— Ш-ш-ш. Не двигайся.
В буфетной оказался Шелби Хьюмс, муж моей двоюродной сестры, маменькин сынок, которого мне захотелось двинуть плечом так, что он отлетел в сторону.
— Пардон, — сказал он, вытирая с рубашки коктейль «Манхэттен», — не правда ли, мы — грубый парень.
Я был уверен, что отец здесь. Он был с близнецами Ливадии в комнате, залитой солнечным светом, или разглядывал содержимое холодильника на кухне. Он был на заднем дворе возле пионов или стоял перед домом, прислонившись к иве, как завсегдатай парижских Больших бульваров. Он стоял в лучах света. В тени. В вестибюле. Рядом со скамьей проповедника в центральном зале. У поленницы совершенствовался, вбивая клинья; в гараже стучал по трубе парового отопления.
— Ну, доволен? — спросила Элисон, когда я во второй раз прошел мимо нее.
Казалось, она валится с ног, совершенно раздавлена моим безумием. Я с болью в сердце задумался над тем, как случилось, что она, рыжеватая блондинка, закончившая с отличием факультет экономики, умеющая ругаться по-немецки и сражаться в волейбол так же яростно, как игрок-олимпиец, оказалась со мной.
— Пожалуйста, — сказал я, не так уж твердо зная, о чем просить. — Ты просто дай мне еще одну минутку, подожди здесь, ладно?
И снова меня вело, я взбежал по лестнице и направился в кабинет, когда-то его, теперь мой.
У двери заправил рубашку, пригладил волосы. Все его барахло я отвез на тележке в подвал — бумаги, красивую одежду и дорогие туалетные принадлежности, — отвез за годы до этого вечера, еще когда вернулся домой, а сейчас пытался, здраво размышляя, понять, на что он мог бы там смотреть. Да, у меня был беспорядок, чудовищный беспорядок. Я не столь педантичен, как он. Так что же ему было делать с моими книгами, хламом, в котором я терял себя, юриста, или с моими блестящими студенческими работами, с неотвязно беспрерывной болтовней, скажем Фолкнера, или с дождливыми домыслами Вордсворта насчет колокольного звона. Я представлял себе отца изучающим с подозрительностью копа пеструю мешанину на моих стенах: вырезанную из каталога картинку с изображением форели, которая, если щелкнуть пальцами по ее рту, качала хвостом; карточку Медицинской миссии Прямого пути сестер Богородицы; полное собрание лирических посланий к «Луи, Луи», наверное, самых грязных песен в Америке.
— Отец, — проговорил я.
Я не вошел туда. Ни к чему это было. Я просто окинул взглядом свой дом, мрачный и запущенный. Внизу несколько дверей: моя комната, комната матери, ее спальня; теперь, когда мать в инвалидном доме, — наша с Элисон. Пол вокруг меня был в пятнах; белые пятна, как хлорка на деревянных половицах; ковровая дорожка когда-то создавала ощущение праздника, ее рисунок, замысловатый и отчетливый, теперь кажется вытертым и пыльным, как старая вышивка. Обои в верхней части стен были пятнистыми, деревянная обшивка понизу — исцарапанная, инкрустация на ее ореховых панелях местами расшаталась и потрескалась. Штукатурка отстала, это было заметно, и три голые лампочки торчали в люстре в дальнем конце зала, дверная ручка шаталась под моей рукой, пол под ногами покачивался, как будто дом попал в дикий шторм, и возникало ощущение, что жизнь идет где-то в другом месте — например, внизу, возле камина в гостиной, где барон Хенли в миллионный раз рассказывает анекдот о джентльмене, наводящем блеск на свои туфли.
— Ты права, — сказал я Элисон позже вечером.
Я был тогда пьян, и чувство реальности с бульканьем утекло в дыру у моих ног.
— Знаю, — сказала она, гладя меня по голове.
Я снова был мальчиком — нашкодившим, пристыженным, очень сонным. Мною владела мысль, некогда такая же важная, как деньги, или любовь, или смерть.
— Элисон. — В ее имени оказалось слишком много звуков, и не хватало воздуха, чтобы оно было по-настоящему прекрасным. — Ты выйдешь за меня замуж, правда?
Их было две, потом три, каждая расплывалась по краям, они, вихляясь, кружились и кружились, словно кабинки на колесе обозрения.
— Посмотрим, Картер, — говорили они слева и справа от меня. — Посмотрим.
— Я прыгал с места на место, и устраивал скандалы, и крутился, как заводной, — заявил он в тот день. — А что, черт возьми, поделывал ты, мальчик?
— Кто это? — спросил Джип Фриман; мы были вдвоем, бездельные мужчины, может быть, воровские бароны.
— Не знаю, — сказал я. — Меня это не волнует.
Надо вам сказать, я чувствовал себя на коне. У меня была жена и дочки-двойняшки, я процветал настолько, что мог позволить себе брать отпуск три раза в год, знал, как оборачиваться с облигациями, ел то, о чем пишут в журнале «Гурман», умел отличить Моцарта от Малера и был достаточно ловок, чтобы разобраться с ходами и выходами на любом званом вечере в Соединенных Штагах. К тому же в тот день я лупил по мячу, как Джек Никлаус.
— Сегодня твой день, — сказал Джип с кислой миной. А какой она может быть, если проигрываешь тридцать долларов, промахнувшись в трех фугах?
Я был счастлив — мне нравились пчелы, птицы, облака, беспорядочно плывущие с запада.
— Жизнь легка, — сказал я. — Постарайся увидеть это.
И вот тогда я заметил человека — пока еще не своего отца, — стоящего поодаль, в эдаком костюме, какой можно увидеть на голливудских бывших. Широкие борта пиджака, слишком сильно закрывающие грудь, шейный платок вроде обеденной салфетки.
— Простите, — сказал он, обращаясь сначала к Джипу Фриману. — Вы не могли бы оставить нас на секунду?
Джип выглядел смущенным, сбитым с толку, его лицо проделало все то, за что оно мне нравилось, — открывание, закрывание, мигание, хихиканье. Потом он сказал, пожав плечами:
— Конечно, черт возьми.
Он просто сходит в ту рощицу, сказал он. Исчезнет. Может быть, немножко помолится. Может быть, застрелится.
— Спасибо, — сказал человек, и потом мы с минуту наблюдали за Джипом, бредущим по холму. Видно было, как его желто-зеленый костюм мелькает среди деревьев то тут, то там. — Прекрасный молодой человек этот Джип Фриман.
Во мне что-то застыло, внутренности затвердели и со стуком упали вниз на что-то плоское и твердое. Помнится, мне стало холодно, ветер дул с миллиона разных сторон, мир состоял частью из воды, частью из свистящего ветра. Я узнал его.
— Ты, — сказал я.
Он подмигнул — игриво, как встарь.
— Я.
Я хотел бы рассказать, что между нами немедленно произошло нечто драматическое — битва, что ли, стремительная, и красочная, и спонтанная, как в кинофильме, но, если не считать сигналящего грузовика и лающей собаки, сосредоточить внимание было не на чем, кроме аляповатого, как кошка-копилка, изделия, в которое превратился Вильям X. Гарнер, эсквайр, когда закатал рукава рубашки.
— Ты умеешь боксировать? — спросил он.
И я моментально стал юнцом, к которому обратился взрослый.
— Да, сэр.
Он уложил на спинку скамьи свой пиджак, достал крошечную записную книжку.