Слава богу, ты объявился. Да, я сунул нос, как ты изволил выразиться, в письма Леграна и даже не думаю стыдиться этого. Должен же кто-то приглядывать за вами обоими, хотя бы пока вы не встретитесь. Не могу сказать, что проникся твоей безумной теорией, даже с учетом выкладок юного парижского таланта, но если предположить, что она верна… Пьер, ты знаешь, что я не полицейский, а чиновник и бумажный червь, но стоит подумать, что вы можете оказаться правы, как меня продирает озноб и хочется сделать какую-то глупость. Например, оказаться рядом с вами, будто от меня может быть какой-то прок в расследовании.
Но вот… Ты, конечно, сам уже понял, что в окружении погибших следует искать человека, который живет в данной местности не больше года, раз уж Он постоянно переезжает. Человека респектабельного, внушающего доверие… Признаться, Пьер, я боюсь поверить, что ты прав и подобное чудовище может ходить среди людей. Не осуждай меня за это, прошу. И еще мне кажется, что тебе определенно стоит не упускать из виду Леграна с его изысканиями. Пусть ты Бульдог, но у этого молодого человека упорство и чутье норной таксы, и я слегка побаиваюсь, что он сунет свой длинный нос в нору, где окажется кто-то пострашнее хорька.
П. С. Лавиньи — обоих — я тебе никогда не прощу, это даже не обсуждается. Разве только весь этот кошмар закончится и ты вернешься в департамент.
Долговязый молодой человек в старомодном темно-коричневом сюртуке и полотняных нарукавниках, как у клерка, склонился над письменным столом. Дернул головой, уклоняясь от ударившего сквозь щель в занавесях солнечного луча, потер пальцем переносицу, словно собираясь чихнуть, но лишь чуть сдвинулся вбок вместе со стулом, устранив помеху. Слева от его локтя на столе высилась кипа плотно сложенных разномастных газет — от солидных воскресных изданий до рекламных листочков. Справа — такая же кипа, но уже не новых, а слегка растрепанных и явно прочитанных. Зажав в худых длинных пальцах аккуратно очиненный карандаш, молодой человек быстро просмотрел газету, уделяя каждой странице лишь несколько секунд. Сложил и отправил в правую стопку. Откинулся на спинку стула, прикрыл глаза, просидев так минуты две, затем потянул следующий экземпляр…
Примерно через час молодой человек встал, одернул сюртук и прошел по комнате два круга, энергично помахивая руками, наклоняясь к дешевому ковру гостиничного номера и снова выпрямляясь. Остановился у окна, открыл его, вдохнув свежий после недолгого дождя воздух, пропитанный запахом растущих на клумбе под окном хризантем. Оглянулся на изрядно уменьшившуюся левую стопку с решимостью генерала, готовящегося вступить в окончательное сражение, но тут же устало вздохнул, снова приобретя сходство с обычным клерком.
Подойдя к столу, задумчиво провел рукой по поверхности газет, затем посмотрел на стопку бумаг, лежащую прямо перед ним — тонкую, официального вида, с печатями и размашистыми росписями неизвестного делопроизводителя на каждом листочке. Усевшись за стол, молодой человек принялся быстро просматривать эти бумаги, распределяя их на три еще меньшие стопки, закрывшие уже всю поверхность стола. Разложив всё, он отправил правую стопку к уже прочитанным газетам, а над оставшимися двумя склонился еще ниже, почти уткнувшись в них длинным хрящеватым носом и лишь временами делая карандашом пометки на чистом листе бумаги, даже не глядя на него. Когда обе стопки окончательно переместились вправо, на листе оказалось несколько строчек в столбик одна над другой: названия мест, имена и еще два-три слова тонким, сильно наклоненным влево почерком. Снова устало потерев переносицу, молодой человек выпрямился, подтянул нарукавники и принялся аккуратно складывать прочитанные газеты и бумаги, освобождая стол для новой порции, ждущей своего часа на стуле рядом со столом.
14 октября 1933 года, Сен-Бьеф, Нормандия
Дорогой Жан,
Сегодня исполняется два месяца со дня моего возвращения. Теперь, когда счет идет на недели, если не на дни, это кажется вполне достойным сроком и уж точно поводом отметить. Посему я открыл бутылку кальвадоса, нарезал оставшийся сыр и копченую колбасу, купленную неделю назад все в том же благодетельном кабачке, которым теперь заправляет младший сын Клоделя — и тоже Клодель. Кто сказал, что династии свойственны одним лишь аристократам? Если уж династия Клоделей удержалась на своем законном троне — месте за стойкой — куда прочнее, чем большинство королевских семей Европы. Хлеб, правда, кончился, а Лу больше не навещает меня. Это слегка грустно и очень неудобно, но вполне понятно. Вообще, в самом воздухе Сен-Бьефа витает что-то темное и холодное, как предчувствие дождя поздним октябрьским вечером, когда идешь домой по пустынной дороге между садов: голых, чернеющих корявыми ветками с кое-где оставшимися висеть яблоками и засыхающими листьями.
Вчера у меня выдалась именно такая прогулка. Внезапно захотелось выйти из дома, несмотря на мелкую морось и студеный ветер, без труда пронизывающий насквозь легкую твидовую накидку. Уже выйдя из дома, я подумал, что надо было бы найти одежду потеплее в отцовском гардеробе, но возвращаться не захотел. Странное чувство гнало вперед, словно я опаздывал куда-то, куда непременно должен был успеть. Знаешь, Жан, так смутно и тревожно бывает во сне. Но я хотел этого холода и дождя, хотел снова хотя бы так — через озноб и твердость каменистой дороги под ногами — почувствовать себя живым, существующим, способным испытывать голод, боль, страх. Хотя чего мне бояться здесь, в окрестностях самого мирного места на земле?
Я шел часа два. Дошел до спуска к морю, постоял на обрыве, не ступая на тропу вниз, глядя на темную поверхность воды далеко внизу, лишь слабо отсвечивающую в лунном сиянии. Прежде я бы дошел сюда за час, а вдвоем — подгоняя друг друга — мы дошагали бы и того быстрее. Но что вспоминать то, что было раньше? В этой ночной прогулке меня сопровождали только тени и воспоминания.
Да, Жан, я вспоминал снова. Это ведь тоже был октябрь, верно? Только не нынешний, дождливый, а золотисто-сухой, солнечный, пронизанный нежарким теплом, запахом последних осенних цветов, грибов и шелестящих ломких листьев. Вкус спелого винограда на губах Люси, мягкость ее волос под моими дрожащими от нежности и благоговения пальцами. Тонкие хрупкие плечи, которые я боялся обнять — и все же обнимал, теплое душистое дыхание на моей щеке…
Да, Жан, тысячу раз да. Она была моей. Краткий миг — и всю мою жизнь после. Это был октябрь, самая его середина, совсем как сейчас. Ее, мою Люси, нашел деревенский мальчишка и прибежал к нам домой… Милосердная память столько лет разрешала мне не видеть этого: ее удивленные глаза, тонкую засохшую струйку крови из виска, полуоткрытый рот. Упала со скользкого склона, — говорили они. Какая трагедия, — говорили они. Октябрь раскололся — ты помнишь, Жан? — и вместе с ним раскололись мы. Разлетелись вдребезги, как и вся жизнь Дуаньяров из Дома на холме. Я не помнил, клянусь тебе. Но у меня уже не будет другого октября, чтобы вспомнить.
16 октября 1933 года
Авиньон, ул. Монфрен, 16
демуазель Ортанс Дерош
от г-на А. Леграна
Кан, отель «Дюссо»
Дорогая Ортанс!
Благодарю тебя, благодарю от всего сердца, что ты поняла те причины, которыми я руководствовался, покидая Париж. О, если моя будущая жена, о которой ты так часто и серьезно размышляешь вслух, окажется похожа на тебя хотя бы одной этой способностью к сочувствию, как я буду любить и уважать ее! Притом, я уверен, что иначе и не станется: разве смогу я полюбить девушку, несходную с моей драгоценной сестричкой Ортанс? Никогда!
Но я обещал тебе новости и это обещание выполнить не в силах. Увы, пока что мой труд похож на ловлю рыбы в воде, где рыбы просто нет. И какой бы прочной и частой ни была сеть, как бы ни усердствовал рыбак, невод раз за разом приходит пустым. Все дни, прошедшие со времени моего последнего письма, я посвятил исследованию печатных изданий, собирающихся в архиве Кана со всего региона. Начальник архива был искренне удивлен, зачем мне это нужно, но разрешил брать газеты в гостиницу, поскольку помещения архива здесь не слишком приспособлены для работы. Сказать по правде, архив находится в плачевном состоянии, так что в первый день работы я всерьез опасался, как бы отсыревшая штукатурка не обвалилась прямо мне на голову. А на ней, несмотря на наши шутки, все же нет рыцарского шлема. Так вот, газеты и даже полицейские ведомости мне разрешили брать в гостиницу. Но в них нет решительно ничего, способного оправдать мои надежды. Неделю назад мне показалось, что я напал на след. В одной из воскресных газет был некролог сразу двух девушек. Ах, Ортанс, мне и в самом деле показалось, что это оно — то, что я ищу, ожидая и заранее содрогаясь. Я оставил за собой номер в отеле и уже через два дня был в Шербурге, но, оказавшись на месте, понял, что ошибся. К счастью, разумеется. Эти девушки — спаси господь их души — были сестрами, умершими от какой-то заразной болезни. Никакого подозрения, даже возможности его.
И теперь мне все больше кажется, что мой труд не просто бесплоден — он глуп. Нет, Ортанс, я по-прежнему уверен, что прав: чудовище есть, и оно продолжает убивать. Но где? Возможно, оно стало хитрее и лучше прячет следы. Кто знает, может, как раз сейчас какие-нибудь несчастные родители ищут дочь, даже не подозревая, что больше не увидят ее никогда. Или — страшно подумать об этом — ведь есть девушки, которых никто не хватится. Ортанс, я уверен, ты с твоей доброй душой поймешь меня лучше, чем кто-либо. Каждый вечер, ложась спать, я с ужасом думаю, что мое промедление могло стоить жизни еще одной бедной жертве. И ничего не могу сделать! Если бы Господь в милосердии своем дал мне хоть на миг дар всеведения, я бы не потратил его ни на что другое, лишь на то, чтоб остановить этот длящийся годы кошмар. Один миг — и я бы с радостью согласился заплатить за него жизнью. Ортанс, ты знаешь меня и знаешь, что это не просто слова. Прости, что я жалуюсь тебе, но кто еще умеет утешить меня теплым словом, дружеским приветом, одним лишь знанием, что где-то есть родная душа? Только ты, моя милая сестричка. Прости за грустное и совсем не рыцарское письмо,
17 октября 1933 года, Сен-Бьеф, Нормандия
Дорогой Жан,
Эти три дня со времени моей ночной прогулки прошли, словно в забытьи. По правде говоря, я не слишком помню, что делал и где был. Кажется, не покидал дома, но вовсе не уверен в этом. Помню ветер, воющий в трубе, пока я зачем-то пытался разжечь камин в библиотеке, но точно так же помню и ветер, несущий черные листья по белой от лунного света дороге. И то, что я бродил по холмам наших старых садов, глядя на ночное небо в просветы между голыми ветками, могло быть или не быть сном совершенно с равной вероятностью. В пользу моего реального отсутствия говорит, что сегодня утром, проснувшись в собственной постели и спустившись в столовую, я нашел на столе пилюли Мартена. Значит, он приходил, пока меня не было, и оставил их со своей обычной деликатностью. Это пришлось очень кстати, потому что боль вернулась и изрядно досаждает мне. Прежде чем выпить лекарство, я заставил себя развести огонь хотя бы в спальне и сварил остатки кофе, влив туда несколько ложек коньяку. Хуже, чем кальвадос — и на вкус, и по действию, но я сразу согрелся, и даже голову перестали стягивать тугие обручи боли.
А после скромного завтрака из пилюли, запитой все тем же кофе, я, к немалому удивлению, принял посетителя. Вообрази только, Жан, меня навестил кюре сен-бьефской церкви — вот уж внезапно. Видимо, христианский долг потребовал от достойного служителя церкви попыток спасения заблудшей души, нечаянно оказавшейся в пределах досягаемости. Я пытаюсь шутить, Жан, хотя сам чувствую, что выходит натужно и жалко. Нет ничего плохого в поступке кюре, просто цель для приложения усилий он выбрал неудачную: мы и в молодости не отличались благочестием, а уж после у меня не было ровно ни единого шанса поверить в милосердие и великодушие божье. С возрастом я все лучше стал понимать отца с его холодной иронией, воспитанной Вольтером, Ларошфуко и прочими апостолами вольномыслия, храмом которых была наша библиотека. Уверен, он лишь потому принимал у себя в доме кюре, что не хотел расстраивать матушку и глубоко уважал святого отца как обычного человека, но вовсе не как священнослужителя.
Так вот, Жан, нынешний кюре — рыхлый и подслеповатый молодой человек с лицом, похожим на непропеченную лепешку. Он с явным трудом поднялся на наш холм и потом долго не мог отдышаться. Право, после этого я почувствовал себя не таким уж старым и почти не больным, ведь до сих пор хожу по тропам Сен-Бьефа без одышки. Как его вообще занесло к нам в Нормандию, с его парижским выговором и манерами добродушного робкого пса? Сначала он долго извинялся за то, что пришел, потом за то, что не пришел раньше… Отказался от кальвадоса почти с ужасом и разглядывал столовую, где я его принял, с таким вежливым недоумением, что одно это могло бы взбесить любого из Дуаньяров. Не знаю, как я сдержался и не выставил его, даже когда слуга божий предложил мне перебраться в «чистый и уютный домик» неподалеку от храма под попечительство какой-то благочестивой вдовы.
Сейчас, Жан, мне смешно, а тогда — ты только вообрази! — я ответил ему вежливо, насколько мог, но великодушный кюре стал еще бледнее — и еще более похожим на лепешку, — попрощался дрожащим голосом и ушел с похвальной торопливостью. Да, Жан, мне грустно и смешно: я теперь только на то и гожусь, чтоб не дать забрать себя в местную богадельню. Пока еще гожусь. Я Дуаньяр, я родился в этом доме и именно здесь хочу умереть, не променяв эту привилегию на чечевичную похлебку благотворительности, тошнотворно отдающую ладаном.
19 октября 1933 года
Тулуза, ул. Св. Виктуарии, 12
г-ну К. Жавелю
от г-на П. Мерсо
Сент-Илер-де-Рье, отель «Де Лил»
Клод,
Клод, я уезжаю из Сент-Илер-де-Рье. Можешь молча возвести глаза к небу по своему обыкновению — все равно я тебя не вижу, хоть и отлично представляю, как ты это делаешь. Да, Бульдог снова потерял след. Кто только придумал эту дурацкую кличку, ведь бульдоги никогда не числились в охотничьих породах? Впрочем, неважно. Все неважно, кроме оборвавшегося следа.
Я знаю, даже если я скажу тебе, что устал, разуверился и готов сдаться, ты никогда не позволишь себе даже тень самодовольного согласия, а ведь имеешь на это полное право. Вот только ты с твоим долготерпением, всепрощением моих выходок и неизменной готовностью помочь — и имеешь, пожалуй. Ну, хорошо, не на самодовольство, но уж точно на «я же тебе говорил». Скажешь, Клод? Уверен, что нет.
Так вот, о следующем адресе и моем дальнейшем пути. Извини за сумбурность письма, я пошлейшим образом пьян. В моем нынешнем настроении либо застрелиться, либо надраться, но я же всегда был практиком, да и не собираюсь служить примером пересудов для всей Тулузы. Ничего, пройдет. Я почти ухватил его за хвост, можешь ты это представить? Одна из жертв, работница с местной фабрики, незадолго до гибели призналась подругам, что собирается замуж за очень достойного господина. «Замуж» собиралась и вторая девушка, и тоже за человека в высшей степени порядочного и достойного, но не желающего общаться с ее нынешним кругом знакомых. И у этой второй была доверенная подруга, которой она тайком показала «достойного господина». За неделю до моего приезда, Клод, всего за неделю эта подруга умирает в больнице от неудачного подпольного аборта. Вот так… Третья никому ничего не рассказывала, но я уверен, что это Он. Два жениха, не появившихся на похоронах?
Я не понимаю одного, Клод: как могла поддаться на такую глупость Клэр? Или он находит к каждому замку свой ключик? Моя девочка была чистой до наивности, до святости, она бы никогда не стала встречаться с мужчиной тайком, да и где? В колледже, дома, с подругами — она постоянно была под присмотром. Могу признаться только тебе, Клод, я, со своим многолетним опытом, в полной растерянности. Все погибшие девушки разительно отличались положением в обществе, миловидностью, манерами… Ты был прав, какой мужчина мог бы одними глазами взглянуть на шлюху Орранж и мою Клэр? Он видит один лишь цвет волос? Или есть еще что-то?
Одно я знаю точно, Клод, это моя вина. Все считают, что я из упрямства гонюсь за призраком несуществующего преступника, но ты-то знаешь — это призрак моей вины. Мне следовало быть рядом с Клэр, мне, а не тому ничтожеству, которого она звала отцом. Как я ошибся, не желая портить жизнь Амелии, уступив ее тому, кого посчитал более… нет, не достойным, а подходящим. Что я мог ей дать? Ни состояния, ни карьеры, ни связей… Если бы я только знал тогда, что Амелия беременна! Моя Клэр никогда не носила бы чужую фамилию, не жила в чужом доме. Я сумел бы ее уберечь. Не качай головой, Клод, я сумел бы! Я не он, и я знал бы малейшее движение души моей девочки, каждого человека возле нее, любую упавшую на нее тень. Поздно. Все поздно, понимаешь? Амелии нет, а теперь нет и Клэр…
Никто не видел этого таинственного жениха, никто не может его описать. Но теперь я знаю, где искать и как. Подруги, сестры, матери, быть может… Неужели ни одна из жертв не оставила зацепки? Хоть нескольких слов, описания… Быть этого не может, Клод. И если б я думал, что упустил его навсегда, богом клянусь, мои мозги сейчас беседовали бы не с месье Арманьяком пяти лет выдержки, а с мистером Браунингом 45 калибра.
Прости это за письмо, которое я потороплюсь отправить, чтоб утром не порвать в клочья.
19 октября 1933 года
г-ну А. Леграну
Кан, отель «Дюссо»