Совсем рядом я снова увидела ту площадку, к которой подъезжал автобус, но и она была пустая и голая, никто по ней не слонялся в праздности.
Наконец, я сошла с дороги, чтобы подняться на один из окрестных холмов.
Гряды холмов окружали монастырские стены, и временами стены словно пропадали в складках рельефа, так, что порой начинало казаться, что их можно просто перешагнуть. По склонам росли старые деревья, покрытые ржавыми, желтовато-рыжими пятнами лишайника, и это были единственные яркие пятна в бедной ещё, скупой на краски весенней природе.
Я чувствовала под подошвами ботинок жёсткую землю, схваченную корнями многолетних трав. В ногах я ощущала небольшую слабость, но тело было легким. Мне казалось, что оно словно бы больше не отяжеляло меня своей тёмной плотной массой, и я продолжала двигаться вперёд не силой ослабших мышц, но одним лишь напряжением освободившейся воли. Я поднималась вверх по склону, и головокружение, начавшееся ещё у подножия, усиливалось, в какой-то момент мне даже пришлось остановиться, чтобы переждать звон в ушах. Разноцветные, пёстрые, яркие купола монастыря горели в вечернем свете, но я, как могла, оттягивала возвращение в монастырь.
Я вернулась к паломническому центру, когда близился вечер, и от куполов и построек поползли по двору длинные синеватые тени. Дневной жар остыл, и потянуло холодом от земли, промёрзшей и ещё непроснувшейся – кроме, пожалуй, клумб внизу, на монастырском дворе. Я застегнула ветровку до горла, и засунула руки поглубже в карманы. Теперь, когда солнце ушло, казалось, вся земля погрузилась в тень.
В главном соборе как раз закончилась служба, более многолюдная, чем та, на которую я попала днем. Один из послушников узнал меня и указал на нестарого еще монаха выходившего в тот момент на паперть. Я улыбнулась и поблагодарила его, но он лишь хмуро кивнул в ответ и, как мне показалось, поспешил оказаться от меня как можно дальше. Это расстроило меня, и я едва нашла в себе силы справиться с паникой и вести себя разумно. Я оглянулась вокруг. Приближалась ночь, и я должна была взять себя в руки.
Странно, но в Церкви, чтобы чувствовать себя змеёй-искусительницей, даже не нужно быть красивой или откровенно одеваться. Во всяком случае, я, чтобы ни делала, никогда не могла полностью избавиться от этого глубинного чувства вины.
Монаха, кажется, привело в небольшое затруднение то, что я приехала одна, вне экскурсионной группы. И вновь я почувствовала досаду на себя за то, что зря тревожу людей. Однако же ситуация, казалось бы, разрешилась очень удачно. Завидев ковылявшую по двору старуху в зелёном плаще, монах обрадовался и тут же уверил меня, что она – то, что мне нужно, и я очень хорошо у неё устроюсь. Широкими шагами, весело улыбаясь, он направился к старухе и, перекрестив её с готовностью сложенные под благословение мясистые мужские ладони, представил ей меня.
Я смутно ощутила, что он просто сбывает меня с рук, но даже обрадовалась этому. В общем-то, я не стоила его хлопот, и была рада тому, что не слишком его потревожила.
Человеку, далёкому от церкви, быть может, будет не просто понять это ощущение своей второстепенности и даже особое упивание этой второстепенностью, желание умалиться ещё больше, свойственное женщинам в Церкви. Но те, кто хоть когда-нибудь жил этой жизнью, скорее всего, меня поймут.
Старуха, крестясь на купола, заковыляла к воротам, и я пошла следом за ней. Её приземистое плотное тело в зелёном плаще маячило передо мной, пока мы шли по улице. Я не заговаривала с ней, просто шла следом.
Смеркалось на глазах, и к дому старухи мы подошли уже в полной темноте. Небо ещё синело поздним ультрамарином, но улица, дома, и постройки внутри ограды бабкиного жилища уже потонули в чёрной мгле, так что я, ступив на её порог, не запомнила ни пути, ни улицы, где очутилась.
Дом старухи был маленьким, с низким потолком, грязноватый и неопрятный, но я постаралась уверить себя, что так даже лучше. Решившись войти в паломнический центр, заставив себя сделать всё как надо, как положено, я привела себя в такое расположение духа, что меня даже радовали неудобства. Кто я была такая, чтобы требовать для себя удобств? Ведь я приехала просить о милости. Высокий подъем духа заставлял меня радоваться тесноте и убогости дома, где меня приютили.
В отличие от некоторых девушек из сестричества, которые выросли в православных семьях, я никогда близко не общалась ни с семинаристами, ни со священниками, и потому немного дичилась их. Я никогда не могла себе представить, как и о чём можно разговаривать с ними просто так. Может быть, во мне всегда было слишком большое уважение к авторитетам. И потому старуха, отрекомендованная мне, как мать двух священников, вызывала во мне естественный трепет. И в то же время, я видела, - весь дом старухи наводил на эту мысль, - что сыновья-священники вряд ли часто навещают свою мать. Впрочем, я старалась не судить и даже не думать оценивающе, чтобы не спугнуть то своё возвышенное состояние.
На улице совсем стемнело, но покоя снаружи я не ощущала. Как и во всяком паломническом месте, жизнь здесь прекращалась поздно. Я слышала голоса и звуки шагов. Потом со стороны монастыря раздался одинокий звон колокола.
Мы сели пить чай, и, так как обе собирались утром на раннюю службу, после чая начали готовиться ко сну. Бабка проводила меня в дальнюю комнату, я оставила там свои вещи, и прошла к умывальнику. Когда я вернулась, бабка, согнувшись в три погибели, открывала крышку подпола, и я поспешила помочь ей.
Бабка закивала, принимая мою помощь, как должное, и выпустила ручку люка. Только предупредила, чтобы я не делала щель слишком широкой, а то «она» может вырваться. Я непонимающе вгляделась в чёрную дыру, начиная подозревать, что бабка немного помешалась в уме. Но вот из темноты послышалось громкое «мяу», и в прямоугольнике света, лёгшем на верхнюю ступеньку лестницы, мелькнула чёрная гибкая тень.
- Там кошка?! – я посмотрела на бабку, и бабка снова закивала.
Она, кажется, уже доверяла мне, и потому отвечала охотно. Она не выпускает кошку из подпола, чтобы та «не гуляла», - объяснила она. Бабка проковыляла в кухонный закуток и вернулась с миской, которую, велев мне приоткрыть щель, поставила всё на ту же верхнюю ступеньку. Кошка отчаянно замяукала, голос её приближался, и я захлопнула люк.
- Она никогда не выходит? – спросила я.
Старуха сказала, что кошка «непослушная», и как-то сбежала, но с тех пор она всегда следит, чтобы не сделать щель слишком широкой.
Из подпола раздавалось приглушённое досками мяуканье.
Старуха потопала по люку.
- Молчи, молчи, такая ты эдакая! – велела ей бабка.
Бабка подошла к образам и, оглянувшись ко мне, протянула мне молитвенник дрожащей рукой.
- На-ко, почитай-ка, - велела она мне.
Я подошла, встала рядом с ней и принялась читать, с трудом заставляя голос не дрожать. Старуха крестилась в положенных местах, и я крестилась вслед за ней, сгибаясь в поклонах, но с трудом сознавая, что я читаю. Я знала только, что не дошла ещё и до середины вечернего правила, когда старуха прервала меня.
- Ну вот и слава Богу, - пробормотала она, крестясь.
Я закрыла молитвенник и протянула ей.
Она взяла его из моих рук, и погладила шишковатыми кожистыми пальцами, словно бы на ощупь проверяя его сохранность, и крестясь пошла из комнаты, оставив меня одну.
Я прислушалась. Снаружи, на улице, были звуки, шорохи и голоса. Кошка в подполе затихла. Бабка скрипела половицами в другой комнате, и этот звук, звучащий так близко, вгонял меня в оцепенение. Должно быть, ей также был слышен каждый мой вздох. Каким-то чутьем я поняла – она ждёт, когда я перестану жечь электричество и погашу свет.
Постельного белья на кровати не было, и я, не раздеваясь, лишь сняв юбку и свитер, в колготках и рубашке, забралась под колючее грязноватое одеяло.
Я почти не спала в ту ночь. Мне было страшно от того, что в тёмной яме подо мной, не видя света, сидит «она», и я с трудом дождалась рассвета.
С утра вечернюю приязнь смыло с нас обеих, и мы с бабкой едва дождались момента расставания. Она не предложила мне даже чаю, и я была рада этому. И, хотя идти нам было в одну сторону, мы пошли к монастырю порознь. Я была бы рада никогда её больше не видеть.
После бессонной ночи всё вокруг казалось мне нереальным. Белое утро и улицы, по которым я шла, инстинктивно нащупывая дорогу к монастырю, почти не запомнились мне.
Читались часы. Я видела согбённую плотную спину в зелёном плаще далеко впереди себя, среди других таких же старух. Иногда люди заслоняли её от меня, но потом я видела её снова. С каким-то ужасом я подумала, что она, должно быть, ходит почти на каждую службу. И все эти бабки – корявые, кривые, замотанные в платки, - тоже здесь всегда, пребывают неизменно.
«Знают ли в монастыре, о кошке в её подполе?» - почти рассеянно думала я.
На этот раз в соборе было людно и, наверное, от этого я совсем не узнавала его теперь. Я подняла глаза и оглянулась, ища по стенам окна, но окон не было. Вокруг меня было только оклады икон, только золото, золотой свет лился от икон и свечей. Мерцал, дрожал, рассеивал внимание, не имея единого центра, единого источника.
Вокруг стояли люди, дышали, топтались, переступая с ноги на ногу, кашляли, мне казалось, что я даже слышу, как скрипит песок под их ногами. Откуда-то поддувало сквозняком, и от него стыли ноги. Я чувствовала себя так, как, наверное, чувствует себя дерево в густом лесу, не имея возможности упасть. Не знаю, сколько времени это продолжалось.
Зазвонили колокола. Толпа, крестясь, кладя поклоны, целуясь в щёки, потянулась к дверям. Ярко в пёстрой толпе чернели рясы монахов, от них благоговейно шарахались, давая дорогу. Среди других я вышла на улицу. На паперти глаза ослепило от солнца, успевшего подняться уже высоко. Я прислонилась к дверям и закрыла глаза. Временами в толпу запахов врывался резкий, усиленный духотой и солнцем едкий запах мочи, и я знала, что мимо идёт старуха, одна из этих самых, каких так много при монастырях.
День был воскресный и праздничный, и апрельское яркое солнце словно бы горело с двойной силой.
Наконец, я открыла глаза и сдвинулась с места.
Я помнила о своём долге, о той последней вещи, что я ещё должна была сделать. Я помнила про необходимость пойти в «пещерки», но теперь меня пугал этот спуск во тьму, пропахшую ладаном и страшной, жуткой святостью. Монастырь гудел, как улей. Там, ближе ко входу в "пещерки", где веками хоронились монахи – святые и несвятые, - жар как будто сгущался. Монастырь здесь был, как раковая клетка, как радиоактивное ядро, казалось, что он фонил.
Я стояла у выхода из собора, и смотрела вниз, на дальний конец монастырской стены, где была часовня, через которую был проход в это сокрытое от глаз пульсирующее сердце монастыря, и понимала, что не хочу туда идти.