ЗК-5 - Прашкевич Геннадий Мартович 10 стр.


На другой стороне улицы едва-едва сквозь эту мутную метель просвечивал стеклянный колпак полицейской будки. Совсем близко, но деталей не разглядишь. Мэр говорил всякие неловкие глупости, целовал прелестные ручки Мерцановой. Асфальтовые глаза, мелированные волосы. Снег постепенно начал редеть, стихать, мельчиться, и вот полностью высветилась полицейская будка. Зимнее звездное небо накрыло Томск, как чудесная полусфера, а внизу мерцало прозрачное, совсем не заиндевевшее (так промерзло) стекло и полицейские, будто мухи в него вплавленные. Жизнь, однажды возникшая на планете, привела к такому вот чудесному феномену: в стеклянной будке полицейские держались за животы, слушая человека, которого они же сами железной цепью приковали к кольцу, вкрученному в деревянный пол будки.

Выгоню! — решил Режиссер.

Но для начала позвонил администратору.

«Возьми бутылку, пойди в полицию и выкупи нашего дурака. Дай поспать, пусть почистит зубы, но до спектакля не давай ему ни умыться, ни причесаться, пусть, наконец, Джульетта увидит своего избранника таким, каков он есть». И удовлетворенно, наконец, усмехнулся: какая ты личность, если не катался в трусах на тележке для навоза?

Полицейские под стеклянным колпаком счастливо смеялись.

Они не верили, что тип, гремящий перед ними цепью, — артист.

147…

114…

Салтыков вышел на террасу.

Вдали курились костры онкилонских стойбищ.

Эти девственниками не умрут, непонятно подумал он, разглядывая дымки.

В небольшой пристройке чуть южнее гостиницы размещался, как было указано на вывеске: «Офис классических сюжетов».

Салтыков неприязненно усмехнулся. Рыться в чужом добре, потом носить перелицованный костюм, пусть даже он принадлежал гению, — ему это претило. Все, наверное, собрано в этом «офисе» — от записок неистового попа Аввакума до тихой лирики «Дамы с собачкой». И так далее, так далее, пласт за пластом, до скончания двадцатого века. Так сказать, благодать из жизни бронтозавров и лунатиков. «Дело Артамоновых»? Так никто же этого не читает. Романы Сенковского? Вы что, на них уже пыль спрессовалась. Но вот является гениальный режиссер (Овсяников) — и «Дело Артамоновых» вдруг расцветает, и романы Сенковского наполняются узнаваемыми лицами. Наверное, литература прошлого действительно должна быть четко оконтурена (критиками) как любое естественное месторождение. Ну, выберут все, что лежит близко к поверхности, ничего страшного, — можно закачивать воду под давлением, разрывая земные (литературные) пласты, радуя онкилонов и выпестышей яркими суррогатами. Да что далеко ходить, вот даже он, Салтыков, принципиальный сторонник Закона о защите прошлого, участвует в создании некоей «Истории России в художественно-исторических образах», в которой Лев Николаевич Толстой, оказывается, представлен только «Севастопольскими рассказами». По высшему счету, и этого, конечно, — не мало. И незаконченный роман о декабристах тоже привлечет внимание онкилонов. Для кого, в конце концов, творили классики?

Как бы в ответ на его мысли со стороны стойбища донеслись рев и свист.

Не ворчи, сказал себе Салтыков. Для того и создана ЗК-5, АлтЦИК — чудесная Зона культуры, зона духовной свободы. Мы же только-только начинаем становиться людьми, укорил он себя, а ты уже отчаиваешься.

Он погремел жетонами в кармане, на все хватит.

Авторское право отменено, все писатели — братья и сестры.

АлтЦИК выплачивает каждому по расчету Правления — белыми, красными, голубыми жетонами. Пользоваться ими можно только в Зонах культуры, так что нет соблазнов — перебираться в столицы, прибавлять имущество и влияние. Жизнь по жетонам — по-настоящему свободная жизнь. Никто в Зонах культуры не укажет тебе, на что и как ты их можешь тратить.

«Камлать будем?»

Салтыков обернулся.

Местный шаман смотрел на него тихо, без улыбки.

Скулы сильные, но в глазах будто дождик сеял и сеял — некая неуверенность.

«Вижу, жетоны есть у тебя, да? Много жетонов, тоже вижу, — шаман незаметно сунул в руку Салтыкову твердую визитную карточку и все так же тихо добавил: — В любое время…»

От «офиса» вниз шла тропинка — к пустой беседке, оплетенной вьюнком.

Еще ниже звенела вода, плыли низкие облака. Левый берег в сосняке, круто возвышался над рекой, а уже в полуверсте южнее начинались бревенчатые домики небольшого села, видны были коровы, выщипывающие каменистый лужок. Во всем чувствовался объявленный на всю страну Год Тургенева.

Так подумал Салтыков.

Да, Тургенев. Не просто писатель, определяющий величие того или иного отрезка времени, но фигура, признанная всеми и на все времена. Даже большевиками.

Хотя что знаем мы о том, как делается история?

Вот убрал Овсяников Льва Толстого из истории литературы, и — никакой пока катастрофы. Дело ведь не в содержании хрестоматий, хотя, конечно, акценты смещаются. Никакого больше Платона Каратаева, раздумчивого солдата русского Апшеронского полка; никакой Катюши Масловой, жившей при матери-скотнице полугорничной-полувоспитанницей, наконец, никакой Анны Аркадьевны, — зачем ей бросаться под паровоз? Из паровозного отработанного белого пара пусть поднимается под небо гигантская фигура нигилиста Базарова. Тургенев не признавал никаких авторитетов, не обращал внимания на правила приличия, он бы и в Зонах культуры себя нашел, к нему бы прислушались. Обязательно бы прислушались. Вот пришел бы, скажем, в семнадцатом году к власти Керенский, ну сменил бы его Ленин, а Ленина — Колчак или Деникин, все равно писали бы о Тургеневе, помнили его вклад в дело освобождения русских крестьян. И на личность просто так ничего не свалишь, люди есть люди. Тургенев дочери Белинского обещал дружески подарить деревеньку с сотнею крепостных. «Как? — ужаснулся Белинский. — Деревеньку? С людьми? С человеческими душами?» Тургенев учтиво уточнил: «С крепостными». Вот какая лежала бы сегодня Россия — с Украиной, Финляндией, Средней Азией — обширная, тихая, дымы над трубами, и клинья в Европу — остерегись. Хотя как знать? Все мешается. Пришел бы к власти Чернов, лидер самой «пишущей» партии, или Мартов, — что строили бы они? Социализм с человеческим лицом? Возможно. Но Тургенев был бы уместен и при кадете Милюкове, и при конституционных монархистах Маркова-второго…

Низкие облака плыли на север.

Огромные, долгие, неуловимо зыбкие.

Невесомой тенью покрывали гигантские пространства.

Ни одна сосна не дрогнула, они только вдруг освещались, попадая под редкие лучи неожиданного солнца, да несколько зеленых березок пытались сбежать к воде, которая ярилась между камней, заглушая шум недалекого стойбища. Из прошлого всплывали все эти облака, и такими они и запомнятся. По крайней мере мне запомнятся, подумал Салтыков. И в то же время кто-то сейчас, вот в эту же самую минуту, переживает другой, солнечный, день. Все плывет, ничего остановить нельзя. Должно ли прошлое затемнять наши горизонты? Может, пусть растаскивают Овсяниковы (несть им числа) древние ледяные мумии, перелицовывают поступки давно известных героев, струсивших или совершивших подвиги, это не столь важно. Разве Чернов построил бы все иначе? Ну, лежала бы сейчас Россия с юго-восточной Украиной, с восточной Белоруссией, работали бы успешно не в США, а у нас известные деятели кибернетики, генетики, физики, и в Зонах культуры ни одна муха дрозофила не стала бы символом реакционного мракобесия. Ну, опять же, информационные технологии, высокая наука, транснациональные корпорации. А если бы там, в прошлом, скажем, Юденич вошел в Петроград? Военная диктатура? Возвращение Романовых на престол? Или все же формирование некоего пула национально-ориентированного, православного, а потом все равно раздача крестьянам всей земли, и умеренная индустриализация — без страшных человеческих потерь? Конечно, о Тургеневе никакой Юденич и не вспомнил бы, но вот Розанов… Этот да… Этот бы повторял и повторял про то, как хороши были розы, как они были свежи, и Ермолая с мельничихой бы вспомнил, и фигуру Базарова восставил на монумент. Унитарная Российская империя — по линии Керзона на западе. Вот уж поистине, кто владеет прошлым, тот владеет будущим.

Свои размышления Салтыков продолжил в номере.

Муравьи неутомимо сновали по темному замшелому камню.

Чемал — это, кажется, «муравейник, с муравьями». Для муравьев прошлое и будущее были едины. Они не задумывались над тем, что случилось бы, более активно вмешайся в давние события генерал Корнилов. Пожалуй, Корнилов мог какое-то время удерживать власть в Петербурге, в Москве, в прилегающих областях, даже в некоторых городах глубинной России, однако вряд ли (без помощи Овсяниковых) изменил бы ход истории. Страна разваливалась. На тот момент нельзя было удержать ни Польшу, ни Финляндию, ни Среднюю Азию. Возможно, Корнилов удержал бы Прибалтику, но и это не факт. Без помощи Овсяникова (Овсяниковых) он бы и Прибалтику не удержал. Да и подавлять крестьянско-солдатские мятежи в глубинной России было уже некому. Правда, география Гражданской войны выглядела бы в этом случае совсем иначе, в этом Овсяников прав. На Москву и Петербург наступали бы не белые армии, а красные — во главе с большевиками и левыми эсерами. Правительство, скорее всего, осталось бы двухпартийным, а значит, после победы в Гражданской войне могли состояться реальные выборы. Лидеры? Да все те же — Ленин, Троцкий, Зиновьев, а с ними Спиридонова, Камков, Коллегаев. Возможно, проявила бы себя и третья сила — правые эсеры, которых при таком раскладе запрещать никто бы не стал, не для того Господь создал активных людей, чтобы они только чесали брюхо. На первых же послевоенных выборах победил бы, наверное, именно лево-правый эсеровский блок, поскольку крестьяне (большинство избирателей) всегда голосовали за них. А дальше — коллективизация и индустриализация, но не в сталинской, а в бухаринской версии. А значит, опять понадобились бы активные певцы и ораторы…

«Отрывки из воспоминаний своих и чужих».

Салтыков подержал в руках небольшой серый томик.

Девяносто первый год, девятнадцатое столетие, — пахло от книги пылью, не вечностью. Книги (даже в Зонах культуры) нынче читают так мало, что самые удивительные издания можно встретить в самых неожиданных местах. Вот Воейков — «Дом сумасшедших» — сатиры на русских литераторов двадцатых годов девятнадцатого века. Случайно ли в шкафах столько книг, пахнущих именно пылью, а не вечностью? Вот граф Салиас — «Герой своего времени», «Мор на Москве», «Принцесса Володимирская». Все это уже сам граф Салиас называл историко-приключенческими романами. Да и как иначе? «Вольнодумцы», «Яун-Кундзе», «Мадонна», «Граф Калиостро», «Аракчеевский сынок». Почему при таком обилии самого сенсационного материала Овсяникова всю жизнь тянет к общепризнанной классике? К тем же Тургеневу, Пушкину, Гоголю, Чернышевскому?

Впрочем, вопрос некорректен.

Над самой высокой горной цепью всегда возвышаются огромные заснеженные вершины, именно они привлекают внимание. А кого привлечет Северцев-Полилов, его «Отважный пионер» одна тысяча девятьсот одиннадцатого года издания? Ну да, расцвет декаданса… литературную классику тогда еще никто не числил в ряду месторождений каменного угля и нефти… правда, тогда еще ни Пушкин, ни Гоголь не казались древней историей… Конечно, Овсяникову свыше дана эта его необыкновенная способность — разворашивать замирающие муравейники. Он с юности привык считать мир своим. Моя жена. Мой театр. Мой город. Однажды Салтыков летел вместе с Овсяниковым из Дели в Куала-Лумпур, какая-то совместная командировка, связанная с миссией дружбы. Овсяников отравился индийским пивом, его крутило. В блистательном, как дворец, аэропортовском туалете Куала-Лумпура за Овсяниковым следили сразу два малайца с автоматами (подозрительные погранцы). «Вы только посмотрите, что мне дали в их аптеке! — возмущался Овсяников. — Крылышки священного жука! Представляете? От такого лекарства я, наверное, начну парить над унитазом! Где моя страна? Где моя медицина?» Так оно и идет. Один раз — крылышки священного жука, два — крылышки священного жука, и вот уже среди цветных ленточек на ветках шаманского дерева раскачивается надутый презерватив, утонченные тургеневские героини едут на турецкую войну — в маркитантских обозах, а Платон Каратаев возглавляет подпольный обком во французских тылах. Программы про инопланетян и всяческие прочие чудеса давно стали правдивее новостных программ.

И все же почему Овсяников не пользуется современными работами?

Вот хорошая повесть. И название привлекательное. «Силос на берегу Маклая». Сибирский бухгалтер послан (по ошибке) на сезонные сельхозработы в Новую Гвинею. Пусть Овсяников ставит спектакль о дятле-бухгалтере и его самке. Чудесная Мерцанова будет жадно шептать своей новогвинейской подруге: «Ой, какой обалденный мужик! Ты уже отдалась ему?». Она в одно мгновение разожжет пожар в хитиновой черепушке любого онкилона. А для поддержания пущего напряжения пусть этот бухгалтер с берегов Новой Гвинеи дает советы самому Богу (Овсяников способен на все). Твори, придумывай, пробуй! Но почему-то не зажигает Овсяникова на живое, он вскрывает пласты, казалось бы, уже захороненные временем. Пушкин, Чернышевский, Тургенев… Что может быть беззащитнее прошлого?.. Салтыков невольно вспомнил пронзительные слова, увиденные им на каком-то кладбище: «Я же говорил вам, что я болею». Даже эту могильную плиту Овсяников вытащил бы на просцениум.

Или Григорьев. «Воспоминания».

Назад Дальше