— Тарелки хоть есть? — ерническим тоном спрашивает он. — Есть, — отвечает Марина, — и даже чашки с блюдцами найдутся. Откуда–то из недр коридора вылетает Машка и виснет у него на шее. (Идиллия. Сентябрьская пастораль. «Буколики» и печальная свирель Лонга. Тип–топ, прямо в лоб, плохо, когда человек не чувствует надвигающейся опасности. — Все пытаешься возродиться к жизни? — спрашивает палач, ставший за эти годы самым, пожалуй, верным другом. — Не спеши, загляни–ка лучше под кровать. — Он послушно исполняет просьбу и видит мерзкое мурло лягухи, принимающей прямо на его глазах форму вороненого металлического предмета. Мурло превращается в черную дыру, направленную ему в лоб. «Самое главное, — думает он, — это вовремя отличить ложный след от настоящего», Марина снимает фартук и смотрит на него, стоя у окна. Смотрит внимательно и изучающе, как бы что–то взвешивая на невидимых весах. Афродита стала Фемидой. Радость сменяется недоумением, не хватало еще, чтобы и здесь почувствовал себя чужим. Хотя избежать этого сложно: одно дело — Крым, другое — Москва, вещи распроданы, билеты на самолет в кармане. Но не надо упрощать, ничего не надо упрощать, просто откуда он взял, что она ему симпатизирует? Как личности, как, в конце концов, мужчине? Опять придумал себе то, чего нет и никогда не существовало. Маринка–малинка, хитроглазая женщина с частью греческой крови. — Ты чего молчишь? — спрашивает она.)
Часовой прочерк, и вот они уже сидят за столом. Кухонный стол, превращенный в обеденный. Машка их покинула, Машка пошла к подруге, пообещав быть ближе к вечеру. Подруга в этом же дворе, так что можно не волноваться. Они едят утку, а Саша с Мариной еще пьют принесенное им шампанское ценою в двенадцать рублей бутылка, купленное в магазине «Российские вина», что находится на улице имени великого пролетарского писателя Максима Горького. Буревестника революции Алексея Пешкова (подстрочное примечание: страдал туберкулезом и любил жить на острове Капри).
Александр Борисович молчалив, чего прежде за ним не замечалось. Видимо, распродажа вещей довела его до нервного истощения. Распродажа вещей, увольнение с работы, оформление документов. Осталось сдать паспорта, и тогда все — бесправные граждане неправедной страны. Отсюда и вся напряженка, думает он, опуская кавычки и дефисы. Обед протекает в траурной и мрачной обстановке, и непонятно уже, ради чего он затеян. Хотя надо отдать должное Марине: хозяйка она превосходная, утка так и тает во рту. У–м–м-м, как сказала бы Томчик, подмигивая ему своими бесстыдными глазами. А еще лучше, бесстыжими. У–м–м-м, как сказала бы Томчик, подмигивая ему своими бесстыжими глазами. Отложим стило в сторону и не станем вносить правку. Стило, сторону, станем, три свистящих, огрызающихся «с».
(Он не думает, стоило ли ему сегодня приходить сюда. Раз пришел, так чего об этом думать. А вот ауру жалко, два дня провел как в лихорадке, такого с ним не было уже много лет. Всегда готовься к худшему, может, и произойдет что–то хорошее, девиз, начертанный наискось его геральдического знака. Этим обедом они отдают ему прощальную дань. Гостеприимство, не знающее пределов. В Брисбене они бы принимали его не так, в Бостоне тоже, хотя не надо злиться, злость сродни гордыне, а гордыня есть самый тяжкий грех. По возвращении первым делом пойдет в церковь, не был с мая, с Пасхи, когда перед праздником причащался и исповедовался в последний раз. Марина раскладывает по тарелкам остатки утки и остатки яблок, добирает со сковороды последнюю кучку жареного, похрустывающего на зубах картофеля. Нечего обижаться, у них свои заботы. Имело смысл приехать непосредственно перед рейсом. Москва — Нью — Йорк, аэропорт Шереметьево‑2 — аэропорт имени Кеннеди. (Но через Рим, исключительно через Рим!) А может, у них тоже есть своя игла, спица, заноза, только он про это ничего не знает. Раз–два–три-четыре–пять, Александр Борисович собрался уезжать. С ним жена его Маринка по прозванию «Малинка». Естественно, Марина не знает, что он называет ее про себя именно так. Было бы интересно, если бы он узнал сейчас, что она думает. О себе, о Саше, о нем, об их жизни. Простое, короткое и точное заглавие для психопатологического исследования: Их жизни. Тип–топ, прямо в лоб. К вам приходит истукан, берегите свой карман. Сейчас он уже не поедет их провожать, потому что понимает, что это абсолютно незачем. След оказался ложным, хорошо, что гончая сошла с него вовремя. Будет продолжать жить и дальше с кровоточащей раной в сердце и даже не станет пытаться вытащить из груди огненное жало. Последние кусочки птицы исчезли с тарелок, надо вымыть руки и дождаться чаю, потом можно встать, сказать «спасибо» и пойти. Добраться до приятеля и вновь вольготно расположиться в его кресле.)
— Погуляем? — предложила после чая Марина, — у нас тут неподалеку хороший лесопарк, можно побродить.
— Заодно и меня проводите, — благодарным тоном хорошо отобедавшего гостя.
— Без меня, — произносит Саша, — мне тут надо в одно место прошвырнуться, ты уж прости.
Он простил Сашу и даже крепко обнялся с ним напоследок. Прощай, Александр Борисович, может, еще встретимся. В Бостоне, Брисбене и прочих «Б» — топонимах. Бирмингеме, к примеру. А еще в Барселоне, Бордо, Бахавалпуре, Болонье, Буэнос — Айресе. Лучше всего в Буэнос — Айресе, потому что вот этого уж точно никогда не будет.
— Ты не очень спешишь? — спрашивает Марина, закрывая за мужем дверь.
— Нет, — с оптимистическими нотками в голосе отвечает он и предлагает прямо сейчас идти в местный лесопарк, видимо, понимая, куда может завести не его фантазия.
— Только надо Машке позвонить, сказать, что мы ушли, — проговорила Марина и пошла звонить.
Лесопарк был скучным, пыльным и очень городским. Деревянные болваны, стоящие по обочинам дорожек, должны были, по всей видимости, изображать героев русских сказок. Множество спущенных с поводков собак, старающихся оправиться им прямо под ноги. Только не надо думать, что они шли молча, нет, разговор был достаточно оживленным, но содержание его пусть каждый представит себе сам. Полчаса такого гуляния оказалось за глаза, аура лопнула и исчезла окончательно. — Если хочешь, можешь не провожать, — сказал он Марине, — До метро провожу, — слабо возразила она.
Он не стал кокетничать и согласился. Осталось дождаться троллейбуса.
(Это просто невыносимо, когда приходится разрушать иллюзии. Повторим, но чего–чего, а такого поворота событий он не ожидал. Не знаю, на что он надеялся, может, рассчитывал, что Марина плюнет на все и, вслед за Машкой, повиснет у него на шее? Довольно наивно, если рассматривать ситуацию такой, как она есть. Впрочем, можно считать, что для него это была последняя возможность, та зацепка за жизнь, которая делает любого из нас человеком во плоти и крови, то есть существом надеющимся. Он надеялся, что что–то может произойти, он хотел этой встречи, он ждал ее с радостью. Проза становится анемичной и бесцветной, ни орхидей, ни анемонов он так и не смог купить. Сейчас подойдет троллейбус, они сядут в него и поедут. Странно, но почти никогда не оставался с Мариной наедине. А если и оставался, то эти моменты можно пересчитать по пальцам одной руки. Загибаем первый: в море. Загибаем второй: тоже в море. Загибаем третий: утром, после возвращения из бухты. Загибаем четвертый: когда она захотела в туалет почти на вершине Ай — Петринской яйлы в ресторане «Кара–голь». Загибаем пятый и последний (поросший волосами мизинец с обстриженным, но не подпиленным ногтем): как это ни странно, сейчас, в троллейбусе, полном мрачного, послерабочего люда, спешащего, как и он, в метро. Толпа прижимает Марину к нему, но это ничего не означает. Любви не вышло, как сказал он ей еще там, в Крыму. Или захотел сказать, что, впрочем, одно и то же.)
Они выходят из троллейбуса, метро рядом, рукой подать. Две минуты на расставание. Вот только отчего–то не хочется. Ей, по всей видимости, тоже, и они начинают прогуливаться взад–вперед у заторенных дверей, ведущих на станцию «Каширская» Московского метрополитена им. В. И.Ленина, ранее им. Л. М.Кагановича. Сколько ни прогуливайся, расставаться все равно придется. Вот сейчас, буквально через несколько секунд. Она обнимает его, а он поцелует ее и скажет: — Все, дружок, до свидания!
— Все, дружок, до свидания, — говорит он, смотря в ее серые, какой–то странной, неправильной формы глаза. — Привет своим, не поминайте лихом! — Поворачивается и ввинчивается в затор. Штопор со скрипом входит в крепкую старую пробку, даже не раскрошившуюся от времени. Перед ним на эскалатор проходит женщина, удивительно похожая на его лечащего врача–нарколога Ирину Александровну Полуэктову. На когда–то лечащего врача. Слава Богу, что это не она, еще не хватало именно сейчас общаться с ней и говорить, что он молодец и что у него все хорошо. Марина, наверное, уже в троллейбусе, интересно, напишут ли они ему, хотя скорее всего, что нет — побоятся. Не дай Бог, если у него будут неприятности, у него их ведь и так всегда хватает. Опять возвращается лихорадка, только радости в ней маловато. Чего не успел, так это рассказать Марине свою жизнь, а ему этого так хотелось. И еще — он ни разу не читал ей стихов, хотя вот это уж точно было бы жлобством. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, дорогой, уважаемый, милая, но… Неважно, лучше все равно не сказать и лучше даже не пытаться. Он обессилел, он чувствует, что скоро из него вытекут остатки крови. Подходит поезд, он садится в вагон и повисает на поручнях. Дышат в лицо и затылок, трут, тискают, обжимают со всех сторон. Марина уже дома, моет посуду, ждет прихода Саши. — Зачем он приходил? — спросит вернувшийся Александр Борисович. — А ты не понял? — Неужели КГБ? — Дурак, — скажет ему Марина, — до такого только ты додуматься можешь. — Да, — скажет Саша, — с головой у меня в последнее время явно неважно. — Ничего, — ответит Марина, — скоро это кончится. — Хорошо бы, — вздохнет Александр Борисович и подойдет к телефону звонить о продаже собственных «Жигулей». Не бросать же их просто так!
(Он опять оказался в центре, но суть не в этом. Просто надо было где–то оказаться, вот он и оказался в районе Красной площади, хотя мог бы и в любом другом. У бездомных — и это совершенно естественно — нет дома. У Мавзолея сменялся караул, он подумал, что никогда в жизни не был в Мавзолее, и единственная мумия, которую он видел, была мумия египетского мальчика из восточной коллекции Эрмитажа. Но суть опять же не в этом, просто надо заполнить оставшееся до конца главы пространство. Тип–топ, прямо в лоб, Марина, я так ничего и не сказал тебе. А хотел многое и — кто знает? — могла бы начаться совсем другая жизнь. Другая жизнь частного лица. Но этого не будет, билеты на самолет у вас в кармане. У меня тоже, думает он, опять пропуская все кавычки и дефисы. Только совсем в другое место. Красная площадь наводит на него уныние, и он отправляется к приятелю.)
Вольготно располагается все в том же вольготном кресле. Одна из кошек вскакивает на колени, две другие устраиваются на подлокотниках. Приятеля нет, он сидит в читальном зале Государственной библиотеки имени все того же В. И.Ленина и изучает материалы, связанные с нереализованным замыслом романа о Джоне Каблукове. Его зовут Джон, а фамилия у него Каблукофф. — Может, все–таки Каблуков? — Да, вы правы, Каблукофф, с двумя «ф» на конце. — Ничего не понимаю, — говорит сам себе приятель.
Он отгоняет кошек и подходит к окну. Стемнело, наступил вечер. Чего не хватает, так это печального клина журавлей, мерно помахивающих крыльями. Зовите меня Онремонвар. Пхыр–пхыр, восемь дыр. Диких, горных голубей в Москве никогда не было. Он смотрит на заходящее солнце, отчего–то берется тремя верхними пальцами правой руки за нательный крестик (точнее, как бы берет его в щепоть) и шепчет в окно: — Снятый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный (такова православная орфография), помилуй нас! — И так три раза. Солнце молчаливо уходит за горизонт, что и является естественным завершением абзаца.
Своего духовника он не видел с мая, с Пасхи, с того предпраздничного дня, когда исповедовался и причащался в последний раз. Отец Иоанн, ласково говоря — батюшка. Он его и крестил год назад, холодным, ветреным, апрельским днем. Долго собирался, но решиться все не мог, что–то не пускало, останавливало каждый раз, как доходил до порога храма. Но свершилось, давно, больше года назад. Несколько раз потом, после службы, обязательно подходил к отцу Иоанну, так и стал тот его духовником. Из Москвы вернулся разбитым и несчастным, ночью долго не мог уснуть, все лежал и думал, стоило ли ему именно так прощаться с ребятами: случайно, почти мимолетно. Впрочем, сделанного не воротишь, лесная дорога подходит к концу, уже виден просвет сквозь деревья, а идти обратно — нет, это просто немыслимо, слишком долгое время он уже пробыл в пути.
Церковь от дома недалеко, хорошо, что сегодня будний день, до ближайшего праздника — Воздвижения Креста Господня — еще больше недели, главное, чтобы батюшка был на месте, но по телефону этого не узнаешь. Он выходит из дома и неторопливо, пешком, идет по направлению к храму. Сентябрь стоит солнечный, безветренный, можно долго перечислять цвета, в которые окрашены деревья, но он не замечает эту рыже–золотистую, пурпурно–багряную, оранжево–палевую роскошь. Одинокая утренняя улица, он неторопливо идет по направлению к храму, чувствуя, как за спиной смыкаются рамки сюжета. Удивительно, но левая сторона груди перестала болеть, с той минуты, как вернулся из Москвы — ни одного приступа, неужели это навсегда? Одинокая продавщица в грязно–белом халате восседает за весами на ящиках с нераспроданными помидорами. Тип–топ, прямо в лоб, привычная подпитка собственного мозга. До храма остается немного, надо лишь перейти шоссе да миновать небольшой скверик, за которым уже синеет купол церкви с вызолоченным крестом. Под куполом, в темном и неясном проеме, угадываются колокола, замолкшие, может быть, что и навсегда. Он переходит шоссе, минует сквер, подходит к арочному входу в церковной ограде, трижды крестится на лик Спасителя и входит в ворота. Все те же нищие и убогие, что и обычно, сидят на нескольких деревянных скамейках и ждут, когда им подадут во имя Господне. Достает кошелек, раздает то, что может, и идет покупать свечи. Обычно берет по пятьдесят копеек, три длинных, коричневатых свечки, колокольня нависает над ним, если задрать голову, то можно увидеть синий купол с вызолоченным крестом, но он просто покупает свечки, вновь крестится, уже у входа в храм, и быстро поднимается по ступенькам.
Служба в разгаре. Если бы не только верил, но и жил по вере, то пришел бы рано, к исповеди, и был бы сейчас иным, и мог бы стоять в ряду этих стариков и старушек, этих пожилых и не очень пожилых, этих среднего возраста и достаточно молодых с полным правом, но не встал, не пошел, так что остается одно: передать свечи к распятию и послушно стоять в толпе, слушая, как хор поет очередной канон.
— Все помышление мое и душу мою к тебе возложих, хранителю мой; ты от всякия мя напасти вражия избави… — Царские врата открыты, но не в них, ни у алтаря он не видит отца Иоанна. Может, его сегодня просто нет в храме и он пришел зря? Службе идти еще около часа, хотя он может и ошибаться, не очень–то большой знаток правил богослужения. Впереди мелькает фигура церковного старосты — крепкого мужчины с большой, окладистой бородой. Лик Спасителя с алтаря пристально смотрит ему в глаза. Становится неуютно, становится не по себе. — Враг попирает мя и озлобляет, останови мене погибающа… — Из царских врат выходит отец Владимир, его он знает благодаря отцу Иоанну. Вышел, перекрестил всех, сейчас обратится к пастве. — Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа… — Глаза Спасителя все так же пристально смотрят на него. — Аминь. Слава Тебе, Боже Наш, Слава Тебе!
Он дожидается конца службы, вместе со всеми выходит из храма. Старики и старушки, пожилые и не очень пожилые, среднего возраста и достаточно молодые спокойно и неторопливо идут к выходу, а он садится на кучу строительного теса, лежащего на церковном дворе еще с весны, видимо, пока так и не успели пустить в дело, или же остатки, то, что не пригодилось при летнем ремонте, когда подкрашивали купол, подмазывали стены, вновь вызолачивали крест.
По ступеням, шурша рясой и о чем–то разговаривая с дьяконом, спускается отец Владимир. Он встает и делает несколько шагов навстречу, ожидая, пока его заметят. Заметил, привычно улыбнулся, вспыхнула и погасла на солнце одинокая золотая коронка.
— Здравствуйте, батюшка, — говорит он священнику, — а отец Иоанн где?
— Домой на пару недель уехал, — отвечает, глядя ему прямо в глаза, отец Владимир. — А что, может, я его могу заменить?
— Нет, батюшка. — А потом добавляет: — Служба сегодня была хорошая, спасибо вам!
— Это Господу спасибо, — спокойно отвечает отец Владимир и на ходу благословляет его: — Идите с Богом, сын мой!
(«Вот так, — думает он, — вот и еще одна ниточка оборвна. Я думал, что расскажу все и спрошу, что мне делать. Но отец Иоанн уехал домой. На пару недель. Он уехал домой на пару недель, а я хотел встать на колени, припасть губами к его загорелой — отчего всегда это именно так? — руке и сказать, что я полон сомнений и мне тяжело жить. Говоря же проще, что я затрахался. Да, сказал бы я, обращаясь к батюшке, я верю, отец мой, но я не могу заставить себя думать только о Боге и уповать лишь на него, вера моя несовершенна и мне тяжело жить… Вот только отчего? Впору задуматься над всем этим еще раз, но уже просто не хочется… — Гордыня, — мог бы ответить мне отец Иоанн, и еще бы он добавил, что надо стремиться к совершенству, то есть надо любить, Но я‑то не люблю, я ненавижу, и мне было бы нечего ответить…», — думает он, идя через церковный двор и пытаясь понять, стало ли ему легче. Без абзаца. Может быть. Наверное. Чуть полегче. Чуть–чуть. А может, и нет. Ничуть не легче. Тип–топ, прямо в лоб. Ему стало/не стало полегче/не легче. Но он все равно может идти домой, ведь роман подходит к концу. Далее следуют освоз и освод, то есть общество спасения на водах. Спасение утопающих — дело рук самих утопающих, не так ли, обращается он к ближайшему нищему, сидящему у храма. Тот ничего не отвечает и лишь смотрит на него равнодушными и холодными глазами. В церковный двор заезжает автокатафалк, кого–то привезли отпевать. Чья–то душа простилась с телом, и вот сейчас отец Владимир совершит последнюю службу. — Еще молимся о успокоении души усопшего раба Божия (имярек), и о еже проститися ему всякому прегрешению, вольному же и невольному… — Он тоже имярек, так, частное лицо, вот уже полдня толкущееся на церковном подворье. Пора и честь знать, раздать оставшуюся мелочь и идти восвояси. С Богом, как сказал ему отец Владимир.
Храм остается за спиной, он вновь минует скверик и пересекает шоссе. Сделал все, что мог, до последней минуты пытался хоть что–то предпринять. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. Если идти быстрым шагом, то дома будет минут через десять. Отец Иоанн тоже уехал домой, на пару недель. Большая рыжая кошка лениво перебежала тротуар. Вспомнился московский приятель, специалист по Джону Каблукову. Тип–топ, прямо в лоб, по обочине хлоп–хлоп. Лесная дорога подошла к концу, вот и последние деревья остались за спиной. «Интересно, — думает он, — что было бы, если бы я все–таки убил ее? Нэля, — думает он, — что было бы, если бы я убил тебя?» Нэля не отвечает, она ждет возвращения сына из школы и даже не вспоминает о том, что они когда–то были знакомы. А если и вспоминает, то это еще ничего не значит, все мы чего–то и как–то вспоминаем, сень–тень, тень–сень, пересвист птиц за далеким крымским домиком. Он провожает кошку глазами и убыстряет шаги. Возле утренней продавщицы толпится народ, почти все помидоры распроданы. Ни одной рифмы нет в голове, разве что Маринка–малинка, но это уже было. Было, но прошло, он не думает об этом, он просто повторяет, автоматически, как заклинание. И не надо думать, что если бы он встретился с отцом Иоанном, то рассказал бы все. История должна быть неполной, затерялись бы многие страницы и целые главы. Например, Маринка–малинка. Ему никогда больше не увидеть ее, не побывать ни в Бостоне, ни в Брисбене. Они с Сашей спустятся к воде и вспомнят, что да, был у них такой знакомый. Он еще в Москве к нам заходил, перед самым отъездом, скажет Марина, даже не поворачиваясь к Александру Борисовичу. Скажет спиной. Как бы скажет как бы спиной. Тип–хлоп. Вот уже виден фасад собственного дома, можно замедлить шаги и отдышаться.
У подъезда его ждет жена. Он не удивляется этому, просто смотрит на нее и говорит: — Привет. — Чем–то надо заполнить оставшееся время. Жена похорошела за те месяцы, что они не виделись. — Ты получила мою телеграмму? — спрашивает, вспоминая, что отправил ее из Ялты. — Да, — отвечает жена, ты, как всегда, чудак на букву «м». — Он даже не смеется, они поднимаются по лестнице, он открывает дверь и пропускает жену вперед. — Чем обязан? — спрашивает он.
— Подурили, и хватит, — говорит жена. — Мне с тобой, оказывается, было не так уж и плохо. — Да? — удивляется он. — Что–то не заметил. — Ладно, — говорит жена, — давай обсудим все спокойно. — Что? — спрашивает он. — Да и зачем тебе это надо? — Ладно–ладно, — говорит жена, — кончай дурью маяться, ты что, не рад?
Он пожимает плечами. — Знаешь, просто все достаточно неожиданно. — Что? Уже кого–то себе нашел?
— Нет, — смеется он, — никого я себе не нашел, но вот тебя увидеть так быстро не ожидал. — Смотри, — говорит жена, — передумаю. — Прости, — просит он ее, — я немного не в себе, устал что–то.
(Сень–тень, тень–сень, что и остается, так это вспоминать когда–то черный, а ныне буро–коричневый столик, за которым они сидели и говорили о смерти Романа. Роман умер, Романа больше нет. Они сидели и говорили, и казалось, что все еще впереди. Что. Еще. Все. Впереди. Марина была в одном купальнике, Сашу он называл Александром Борисовичем. Еще с ними была Томчик, и что и надо было сделать, так это с самого начала не выпускать ее из сюжета. Все могло пойти по–другому, и все могло кончиться совсем по–другому. У–м–м-м, говорит Томчик, бесстыдно скашивая глазки. У–м–м-м, говорит Томчик, бесстыже скашивая глазки. Поехать обратно в Ялту, найти Томчика и предложить выйти замуж. Сделать Томчику предложение. Поднести букет орхидей, а еще лучше — анемонов. Жена ушла на кухню и стала хлопотать у плиты. Лесная дорога осталась позади, впрочем, это касается и асфальтового шоссе. Курва, говорит он про жену, блядь недотраханная. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. Колокола на церкви когда–нибудь и зазвонят, но что уж было совершенно напрасно — так это желание встретиться с отцом Иоанном. Если кому Господь и поможет, то он не войдет в их число. Он. Не. Войдет. В. Их. Число. Все бесполезно, последняя капелька крови давно засохла на загоревшем теле. — Ты будешь обедать? — спрашивает жена так, будто ничего не произошло. — Чуть позже, — отвечает он и проходит в свою комнату.
Скобки не закрываются. Он проходит в свою комнату. Сень–тень, вот плетень. Ему надо было убить Нэлю и убить самого себя. Давно, очень давно, давнее, чем просто давно. Но он этого не сделал, не взял на себя грех. Он остался жить и превратился в частное лицо. Имярек, некто, анонимная мужская плоть. Ему двадцать девять лет, и в нем не осталось ни капли крови. — А чего ты хотел? — спрашивает палач, окончательно расположившись на его кровати. — Выкарабкаться без единой царапины? — Он смеется и подмигивает палачу, тот начинает поигрывать топором. Жена входит в комнату и смотрит, как он лежит на кровати, бесцельно глядя в потолок. — Что с тобой? — не на шутку пугается она, — Ничего, — отвечает он, — я же тебе сказал, что со мной что–то не то. — Иди обедать, — вновь зовет его жена, — остынет, — Нет, — твердо отвечает он, все так же продолжая смотреть в потолок. Жена обижается и уходит, он закрывает глаза.
Он закрывает глаза, скобки все еще остаются открытыми. Сень–тень, где плетень? Ставим знак вопроса и идем дальше. Слово за слово, день за днем. Он лежит на кровати, закрыв глаза, и пытается уснуть, но у него это не получается. У. Него. Это. Не. Получается. Отчего–то кажется, что в комнату вошел уехавший на пару недель отец Иоанн и пытается сейчас объяснить, что он не прав, что жизнь его — в руках Господних, и если что и остается, то лишь смириться и ждать. Но он не может и — более того — не хочет. Отец Иоанн уходит, плотно закрыв за собой дверь. «Брисбен и прочие <<Б» — топонимы, — думает он. — Какой черт принес жену?» Он не знает, но явно видит в этом чей–то умысел. Хотя должна была уйти совсем, то есть навсегда. Так обещала, и он привык к этой мысли. Но она не сдержала слово и вот теперь обижается, что он не идет есть обед. Обед стынет, а он все продолжает лежать и бесцельно глядит в потолок. «Нэля — Нэличка, — думает он, все так и не закрыв скобки, — единственное, чего бы я хотел, так это вернуть тот проклятущий день, когда меня занесло в библиотеку, где я и увидел тебя. Я обошел бы эту библиотеку за сто километров, я бежал бы от вида одних ее дверей, как черт от ладана, но ведь это невозможно, — думает он, — а значит, наша встреча была предопределена. Освоз, освод, — думает он, — общество спасения на водах, спасение утопающих — дело рук самих утопающих, а ведь я не видел тебя уже столько лет. Не видел, и больше не увижу». Хлопает дверь, это уходит жена, даже не попрощавшись. Ясно, что не насовсем, один раз сделала глупость, больше никогда не повторит. Наверное, в магазин, может, что и в парикмахерскую, может, в женскую консультацию, черт ее знает, куда она может сейчас пойти, но не в этом суть, скрылась с глаз, хлопнула дверью, палач протягивает пачку печенья: — Перекусить хочешь? — Нет, — отвечает он. — Напрасно, — говорит палач, — от всего сердца предлагаю. — Не сомневаюсь, — отвечает он, — ты ведь добрый парень. — Конечно, добрый, — соглашается палач, — а как иначе с моей–то работой? — Ладно, — говорит он, — давай сюда печенье.
Они сидят рядышком на койке, он лежит, все еще не открывая глаз. Едят печенье из одной пачки, надо подкрепиться, впереди тяжелая работа. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. «Спица, игла, заноза, — думает он, насколько привычнее было мое существование, пока все оставалось невысказанным, и это жгло, саднило, ранило сердце. Кровь текла, я чувствовал, что жив, и я был спокоен. Но все это позади, впереди лишь чернота да неизвестность. Неведомая неизвестность, неизвестная неведомость. Неведомость–ведомость, корявые росчерки в графе получения зарплаты». — Совсем плох? — участливо спрашивает палач. — Подожди, немного осталось, скоро страница кончится. — Начнется другая, — аккуратно дожевывая последние крошки, возражает он. — Ну, это мы еще посмотрим, — говорит палач, — все в наших силах. — Уйди, — просит он, оставь меня одного. — Ненадолго, — отвечает палач. — Конечно, — соглашается он и закрывает глаза. Скобки наконец–то закрываются.)
Он садится на кровати и видит, что в комнате стало темно. Пролежал неизвестно сколько, может, час, может, два, может, три. Хлопнула дверь, значит, вернулась жена. Надо спешить. Он склоняется с кровати и сует под нее руку: пыльно, пол давно не мыт, лягухи что–то не чувствуется. Начинает шарить под кроватью, пока ладонь не накрывает влажное, корячащееся, пучеглазое тело. «Все!» — думает он, вытаскивая лягуху из–под кровати и чувствуя, как она давно ожидаемым металлическим предметом спокойно устраивается в ладони. Вдалеке, где–то в середине последней страницы, мерцая, появляется маленькая, пока еще плохо различимая точка.
Конец