Частное лицо - Андрей Матвеев 11 стр.


Он объясняет, что, точнее, кого ему угодно. Сожалеют, что помочь ничем не мотут, так как нужный человек давно здесь не работает. Что делать? Ну, нам–то откуда знать, впрочем, может вам обратиться в справочную?

Он прощается и спускается обратно. Вот здесь могла лежать его голова. Дом с привидениями, гулкое и таинственное уханье в давно не топленном камине. Выходит на улицу, решает позвонить домой, потом соображает, что делать ему это просто незачем. Возле Главпочтамта есть киоск горсправки, надо идти туда. Ветер все усиливается, с утра вышел без шапки, было тепло и солнечно, но утро было так давно, что и не помнится. Пешком доходит до киоска, тот, как назло, закрыт. Сегодня все против него, сегодня день полного облома. Видит у входа в почтамт двух знакомых, переходит на другую сторону и убыстряет шаги. Необходимо найти еще один киоск, иначе остается лишь идти по ее старому адресу, а ему этого не хочется. Он не знает, почему, хотя не исключает, что она все еще живет там. Надо отсрочить, пусть на какое–то время. У центральной площади находит еще один киоск, на этот раз работающий. Платит то ли двадцать, то ли тридцать копеек и заполняет бланк. Такая не проживает. Минутное отчаяние, потом понимает, что у нее может быть новая фамилия. Остается ехать к ней, прямо сейчас, наплевав на все приличия. Правда, можно найти Галину и узнать у нее, он знает ее рабочий телефон, знает и домашний адрес, две копейки есть, а вот и телефон–автомат.

Очень долго идут гудки «занято», потом он, наконец, прорывается. Такая у вас работает? Да. Ее можно к телефону? Низкий приятный голос: я слушаю. Обращается к ней по имени и говорит, что это звонит именно он, и сразу же, не давая ей вставить слова, выпаливает свою просьбу: ему надо увидеть Нэлю, срочно, не знает ли она, где та работает и как ее найти? В трубке пауза, затем короткие гудки. Ему становится жарко, чувствует, как с кровью уходят и силы. Надо плюнуть, надо поехать домой, лечь в кровать и закрыться с головой одеялом. Старый, испытанный способ. Еще лучше сказать — средство. Старое, испытанное средство. Только вся штука в том, что домой не хочется. Можно пойти в общагу и выпить водки, только этого тоже не хочется, не хочется ничего, кроме того, что… Да, кроме одного: ему надо увидеть Нэлю, все остальное трын–трава. Поэтому придется ехать к ней домой, пусть это и нельзя, пусть он не знает, кого там встретит, но больше ничего не остается. Он идет на трамвай.

К Нэлиной двери он подходит уже часов в пять. Ветер принес с собой снег, голова вся мокрая, уши пылают. Нажимает кнопку звонка и со страхом ждет, что произойдет. Правда, к страху примешивается любопытство. Дверь открывает незнакомая женщина и пристально смотрит на незваного визитера. Он тушуется, но все же, экая, мэкая и бэкая, спрашивает, живет ли здесь Нэля. Нет, отвечает незнакомая женщина, но потом продолжает: она недавно переехала и есть адрес. Где, спрашивает он с нетерпением. Женщина захлопывает дверь, а открыв через некоторое время, протягивает ему бумажку. Спасибо, говорит он, сбегая по ступенькам. Его не удостаивают ответом, и дверь вновь захлопывается.

Он смотрит на бумажку. Незнакомая улица, это новый район, но как туда добираться, он знает. Правда, пока доберется, будет совсем поздно, но это сущая ерунда. Реальности для него больше не существует, как не существует и ветра со снегом, и города вокруг — есть лишь потребность увидеть Нэлю, пусть на минуту, на какое–то мгновение, все остальное рассыпается как неловко построенный карточный домик. Он проверяет, что с пластырем, и обнаруживает, что тот почти сухой — видимо, кровь опять перестала идти.

Вновь добирается до трамвая, через несколько остановок выходит и пересаживается на автобус. Заметая следы, скрывается от преследования. Тип–топ, прямо в лоб, по обочине хлоп–хлоп. Автобус идет долго, хочется спать, голод опять дает себя знать. Выходит в какой–то аэродинамической трубе с двумя рядами бетонных коробок. Длинными рядами. Двумя длинными рядами. Ни деревца, ни одного черного, оголенного зимой ствола. Смотрит на бумажку с адресом, до нужного дома надо проехать еще одну остановку, ничего, дойдет и пешком. Ветер бьет в спину, снег сыплет полными пригоршнями, кажется, что палач вновь замаячил за спиной. Нужный дом, вход в подъезд со двора. Проходит сквозь арку, быстро находит искомое и нажимает кнопку лифта. Пахнет кошками, табаком и чем–то еще, большая бетонная громада, усыпальница душ и сердец. Выходит на пятом этаже, оказывается, что надо подняться еще на один. Опять взмок, нет сил нажать кнопку звонка. Весь день двери, весь день серость и сырость, сырость и тлен. Дверь открывает Нэля и замирает в освещенном дверном проеме.

По замыслу положено отточие. Дальше идет фраза: у нее странно испуганные глаза. Это, пожалуй, единственное, что как–то отличает ее сегодняшнюю от той, что ушла два года назад, весело помахивая сумочкой. Боится? Но чего? — Проходи, — говорит шепотом. В тренировочных брюках и свитере, домашняя и очень обыденная. О-о. Он проходит в прихожую, она прикрывает дверь в комнату и сердито спрашивает: — Ты зачем пришел? — Он пытается что–то сказать, но в горле лишь клокочет и булькает, левая сторона груди вновь становится влажной, пора менять пластырь. — Что–то серьезное? — Он кивает головой. — У меня дома свекровь, — объясняет Нэля, — так что подожди на улице, — Он выходит на площадку, в спину подгоняет детский плач, «Что же, — думает он, спускаясь обратно в лифте, — так и должно было случиться, все идет так, как и должно идти. Она замужем, у нее ребенок. Ненавидеть и любить ее больше нет смысла. Она стала другой, пусть, вроде бы, и не изменилась. Хотя, впрочем, откуда мне знать, как она изменилась?» Лифт останавливается на первом этаже, и он вновь оказывается на улице. Вновь ветер и снег, и он понимает всю бессмысленность своего желания. Побыть рядом. Просто побыть рядом. Вопрос: зачем? Ответ: незачем. Нэля выходит из подъезда минут через десять, он уже снова успел замерзнуть и стоит, подпрыгивая на одном месте.

— Ты чего так замерз? — Объясняет, что утром было тепло, а сейчас уже семь вечера и… — Ладно, — говорит она, — пойдем, посидим где–нибудь в кафушке, деньги–то у тебя хоть есть? У него было рубля три, может, и четыре.

— Как всегда, — говорит Нэля и проверяет, взяла ли с собой кошелек. Кошелек она взяла, и они короткими перебежками — ветер все усиливается — добираются до стеклянных дверей кафе. Народу, на удивление, немного, и им сразу же удается сесть. Столик в углу зальчика, почти у окна, она заказывает по второму, бутылку вина и кофе. — Как ты живешь? — спрашивает он, отогревшись. Она поднимает лицо от тарелки: — Что, ты только за этим меня и вытащил?

Он краснеет и сбивчиво начинает рассказывать, что произошло сегодня с утра. Нэля маленькими глотками пьет красное сухое вино, ее лицо становится холодным и равнодушным.

— Ну и дурак, — говорит она, когда он заканчивает рассказ. — Надо было сразу им все рассказать, тогда бы они от тебя быстрее отстали. — Достает из сумочки сигареты и мундштук, собирается закурить. — Курят только в холле, — бросает на ходу официант с подносом, идущий к соседнему столику. Нэля что–то бормочет и предлагает ему выйти покурить. Он сдался, он опять убит и раздавлен, все бесполезно, этот крест надо нести одному. В безвыходной ситуации нашел самое бесполезное решение. Гусь свинье не товарищ, Богу — богово, а кесарю — кесарево и прочая, прочая, прочая. Впрочем, чего он хотел? Что она зальется слезами и бросится ему на шею? Что скажет, что он был прав, снимет с него все грехи и возьмет на себя? Что пожалеет его, погладит по головке, обласкает и уложит спать? Что она просто способна понять его?

Вновь холодная волна ненависти. Тонкая шея, которую так хорошо можно сдавить своими крепкими и сильными пальцами. Еще недавно юношескими, а теперь мужскими. Восемнадцать лет, достиг избирательного ценза. И отсиживать будет во взрослой зоне. За что, пацан? За убийство. Дай спичку, просит Нэля, садясь на подоконник. Он зажигает ей спичку и смотрит, как она ровно и ладно прикуривает, аккуратно склонив свою стриженую голову. Только сейчас он замечает, что она подстриглась, что груди ее стали больше и круглее, да и сама она как–то округлилась и стала еще женственней, чем два года назад. Значит, изменились не только глаза, значит, она действительно изменилась и сейчас рядом с ним просто другой человек.

— Ты дурак, — продолжает Нэля, пижонски пуская дым из ноздрей. — Какого черта ты вообще связался с этой компанией? — А что мне было делать? — с недоумением отвечает он. — Ну конечно, — смеется она, — сейчас ты скажешь, что это я виновата, бросила тебя, вот ты и пустился во все тяжкие…

«А ты права, — думает он, — это я и собирался сказать», но говорит совсем другое, вновь пытается объяснить, что ничего страшного и недопустимого ни он, ни кто–либо из его друзей не сделал.

— Конечно, не сделал, — отвечает Нэля, — но ведь это никого не …т (цензура выбрасывает три буквы: две орально–генитальные «е» и увязшую в интромиссии «б»). Им нужен план, вот они и взяли вас на заметку. А чего ты еще хочешь в этой стране? — А потом продолжает: — И ты думаешь, что все, отмазался? Так ведь сейчас за тобой всю жизнь будет хвост тянуться, тебя и дальше будут мордовать, а ты еще ко мне приперся!

Она вновь матерится, спокойно и деловито, потом достает новую сигарету, разминает ее и вставляет в мудштук. — Я‑то тебе зачем понадобилась?

— Не знаю, — искренне отвечает он, — сейчас просто не знаю… — Боже, ну и дурак же ты, — опять говорит она и вдруг каким–то совершенно материнским жестом гладит его по голове. Он отшатывается, она вздрагивает, будто читает в его глазах все то, что он так никогда и не скажет ей.

— Так получилось, — очень тихо и умиротворенно говорит она, — я знаю, что здорово тебя помучила, но так получилось, прости меня, если можешь.

Он мог бы сказать, что прощать ее не ему, что если кто и простит, то лишь Господь, но вместо этого он опускается на колени прямо здесь, в грязном, давно не мытом холле небольшого окраинного кафе, берет ее руку и целует.

— Встань сейчас же! — испуганно командует она. — Этого еще не хватало! — На ее щеках появляются красные пятна, видимо, разозлилась не на шутку. — Пойдем за столик, — говорит она, приканчивая вторую сигарету.

Они возвращаются за столик. Вина еще больше, чем полбутылки, не оставлять же, так что посидим, допьем, ладно? Он кивает, хотя ему хочется одного: встать и уйти, дойти до автобуса, потом пересесть на трамвай или на другой автобус, зайти домой и рухнуть спать. Устал, дьявольски, нечеловечески устал, да и пластырь пора менять, весь намок от крови, да и мать беспокоится, ушел в восемь утра, а уже почти девять вечера, все же надо было позвонить. — Так как ты живешь? — равнодушно спрашивает он Нэлю.

Она говорит, что все нормально, что сыну уже год, муж сейчас в командировке, помогает свекровь, сама только вышла на работу, хотя декрет еще не кончился, но нужны деньги, работает секретарем–машинисткой, так что вдвоем с мужем зарабатывают нормально. Нельзя сказать, чтобы много, но хватает. Треп, говорение просто так за недопитой бутылкой красного сухого вина. Двое старых знакомых, которые давно не виделись. Двое коверных, белый и рыжий, одного зовут Бим, другого — Бом. — Здравствуй, Бим! — Здравствуй, Бом! — Что это у тебя с головой, Бим? — Да ничего, Бом, ее просто нет. — А куда она делась, Бим? — Ее отрубил палач, Бом. — А где ты его взял, Бим? — По блату, Бом! — Дружный хохот восторженных зрителей, цирковой оркестр играет туш.

— Как зовут сына? — спрашивает он.

Она отвечает. Нормальное, простое имя, то ли Паша, то ли Миша, то ли Алеша. Мать, гордая своим дитятей, сучка, готовая отдать жизнь за своего сученыша. Ее лицо становится ему неприятным. Лицо, плечи, руки, голос, дыхание, само ее присутствие и то, что останется от нее в памяти. Слава Богу, что бутылка подходит к концу. Слава Богу, что скоро можно будет встать и уйти. Правда, еще придется проводить ее до подъезда. «Как я мог любить ее, — думает он, смотря, как Нэля торопливо подбирает хлебом с тарелки кусочки мяса и так же торопливо отправляет их к себе в рот. — Я любил этот рот, я целовал его множество раз. Сейчас из него дурно пахнет, он жирный и неопрятный. Время войне и время миру, время любить и время ненавидеть…» — Еще покурим? — спрашивает Нэля.

— Нет, — отвечает он, — мне пора.

Она смотрит на него с насмешкой, понимая, что он ожидал от этой встречи совсем другого. — Что же, мальчик, — говорит она, собираясь расплачиваться, — пойдем…

Они встают, он пропускает ее вперед, бережно подает пальто, открывает дверь на улицу. Ветер стих, снег кончился, но теплее не стало. Внутри опять пустота, полная, абсолютная, опять появляется некто по фамилии Торричелли. Опять–опять, давно пора спать. Ему всего восемнадцать, а кажется, что на века больше. Ноги едва ступают по грязно–снежному месиву, глаза ничего не хотят видеть. Опять–опять, пять–вспять, вспять–спать. Все кончается одним словом, одним желанием. Лучше, если с храпом и без сновидений. Часов десять подряд. В крайнем случае, девять.

Они подходят к ее подъезду. Нэля поворачивается к нему и говорит: — Все, дальше не провожай.

Он пристально смотрит на нее и вдруг понимает, что если изменилась она, то изменился и он, но это ничего не меняет. Тонкая шея должна хрустнуть под его пальцами. Она покорно прижимается к нему и отвечает на поцелуй.

— Все, — повторяет она, облизав языком губы, — иди. — Поворачивается и заходит в подъезд. Он стоит, смотря, как она закрывает двери. Странно, дверь закрыта, но он видит, как она поднимается по ступенькам, подходит к лифту, нажимает кнопку вызова, устало расстегивает пальто, зачем–то проводит ладонью по карманам, поднимает одну руку, снимает шапочку, другой проводит по волосам, открывается дверь лифта, входит в кабину, нажимает свой этаж, лифт трогается, она смотрит на щиток с кнопками, по привычке считая, сколько их в ряду, вот пора выходить, тут зрение отказывает ему, наваливается чернота, он поворачивается, растерянно смотрит на неясное пятно ближайшего фонаря. Уже одиннадцатый час, ему давно пора быть дома, что он делает здесь, на этой улице в новом районе?

Деньги, которые у него были, так и остались лежать в кармане брюк, а значит, нечего связываться с общественным транспортом. На такси удобнее и быстрее. Он ловит машину, садится на заднее сиденье и закрывает глаза. Бессмысленный, бестолковый день, все с самого утра пошло наперекосяк. В пиджаке есть несколько таблеток седуксена, самое простое сейчас — принять парочку. Он лезет в карман, но внезапно раздумывает. То ли боится, то ли что еще, но отдергивает руку от кармана, будто в нем раскаленная печка. Да, он на что–то надеялся эти два неполных года, потому и боль была непостоянной. То она есть, то проходит, сегодня плохо, завтра, наверное, будет лучше. Но больше завтра не будет. Точнее, привычного завтра, такого, как все это время. Неизвестное, неведомое, еще множество слов с частицей «не». Это так же ясно, как и то, что он все–таки ненавидит ее. Он. Ненавидит. Ее. И он больше ее никогда не увидит. Это тоже ясно. Такси подвозит к самому дому, он дает шоферу трешку и выходит, не дожидаясь сдачи. Спица, игла, заноза привычно ноет под давно не сменяемым пластырем. Вот и дверь в подъезд, он на секунду останавливается и смотрит через плечо на улицу: безмятежно горящие люминесцентные лампы создают полную иллюзию того, что прошлое, должно быть, окончательно погребено.

Он спустился по трапу, повесил сумку на плечо и быстро зашагал к выходу с поля. Багажа не было, так что можно сразу идти на экспресс. Все время только и делает, что куда–то летает. Совсем недавно вернулся из Симферополя, а теперь вот снова. Впрочем, это значит, что он увидит ребят. Еще до того, как. Да, правильно, до того, как Шереметьево‑2 — аэропорт имени Кеннеди, Москва тире Нью — Йорк, СССР — США (и все это через Италию). Он соскучился по Марине и совсем не против увидеть Александра Борисовича. Милейший Александр Борисович, скажет он, вы чудесный человек, а жена ваша просто гений чистой красоты. Летите один, милейший Александр Борисович, скажет он, а жену оставьте здесь, можете и с дочерью, в Бостоне найдутся получше, это я вам обещаю!

(— Здравствуй, Саша, — говорит он в телефонную трубку, вольготно расположившись в любимом кресле своего давнего приятеля, о котором вспоминает только тогда, когда необходимо посетить столицу. Приятель не обижается, приятель все понимает и сваливает на него заботу о своих кошках — у него их три. Сам же сидит и пишет диссертацию. Выдуманный образ Джона Каблукова в нереализованном произведении российской словесности. Именно российской, а не советской, именно словесности, а не прозы. Впрочем, все остальное еще более загадочно. Но побоку приятеля, мелькнул и исчез, в окружении кошек и с ненаписанной диссертацией в руках. Оставим лишь кресло, пусть он все еще сидит, вольготно расположившись, в старом, добром, еще дореволюционного изготовления монстре, и говорит в телефонную трубку: — Здравствуй, Саша…)

Саша не удивился. Более того, Саша даже обрадовался. У Саши грустный голос, а почему — не совсем ясно. Марины с Машкой нет дома, но если хочет, то может приезжать прямо сейчас. Нет, нет, говорит он, рассматривая коллекцию трубок, которую собирает приятель, сегодня я никак не могу, а завтра и послезавтра у меня дела, так что… Да, говорит Саша, давай, договоримся на послепослезавтра, мы тебя будем ждать к обеду. Он кладет трубку и думает, что сделает приятель, если он сейчас разобьет (расколотит, расколошматит) парочку наиболее ценных экспонатов.

(Трудно объяснить, почему отказался ехать сегодня же. Может, просто гордость провинциала. Или же — что будет точнее — провинциальная гордость тайного поклонника чужой жены, причем без пяти минут/пяти — предположим — лет, необходимых для получения Грин–карт, подданной другого государства. Все это не суть, главное, что сам отсрочил на два дня. Будто знает, что все бессмысленно, бесполезно, напрасно и прочие наречия отрицания. Тип–топ, прямо в лоб, по дороженьке хлоп–хлоп. А можно — топ–топ. По дороженьке топ–топ. Интересно, будет он выглядеть жлобом, если привезет Марине цветы? А Саше — водку или шампанское? А может, и то, и другое? Подумав, решил, что жлобом выглядеть не будет, а потому надо остановиться на бутылке хорошего шампанского и букете роз. Провинциальный шик провинциального поклонника. Столичная дива благосклонно принимает подарки, но не более. Продолжения нет, и никогда не последует. Роман подходит к концу, и навряд ли им еще придется сидеть вокруг когда–то черного, а ныне буро–коричневого столика и говорить о смерти Романа. Роман — Романа. Анамор–намор. Зовите меня Онремонвар.)

Шампанское он купил в «Российских винах», так называемое «Золотое», ценою в двенадцать рублей бутылка. Зависть цыган и кавказцев. Аура опять стала странной, два предыдущих дня пробыл как в лихорадке, такого с ним не случалось… Да, правильно, с неполных семнадцати лет. Будто забыл, что если чему–то очень радуешься, то кончается это, как правило, более чем печально. Или просто печально, без всякого «более». Без «более», но с болью. Знание улетучилось, как эфир или слезоточивый газ, пусть каждый выбирает то сравнение, которое ему ближе. Столица мила и симпатична, и он чувствует себя в ней так же вольготно, как и в любимом кресле неупоминаемого приятеля. Частное лицо, имярек, некто без лица, но с явно различными признаками пола. Пришел не как завоеватель/покоритель, а как случайный, может, что и нежданный визитер. Его собственное путешествие на край ночи, путь в поисках очередного ближнего. С бутылкой дорогого шампанского и с еще не купленным букетом роз. Надо долго ехать в метро, выйти на станции «Каширская», цветы можно купить прямо у входа/выхода. Что он и делает, с удовольствием жмурясь на сентябрьском, не очень–то жарком солнышке. Покупает букет роз у входа/выхода из метро, ожидая, пока подъедет Сашин «жигуленок».

(Будто год не виделись, а может, что и больше. Может, что. Что может. Александр Борисович достаточно утомлен московской жизнью, под глазами круги, лицо не очень здорового цвета. — Ты что такой? — спрашивает после обоюдного рукопожатия. — Дел много, — загадочно отвечает Александр Борисович, трогая машину с места и выезжая на Каширское шоссе, — приедем домой, расскажу.

Что же, в этом он не сомневается, — расскажет. Если они нужны ему, то и он нужен им. Взаимные поверенные, души и сердца раскрываются навстречу друг другу. Случайные конфиденты на большой дороге жизни. Сказать банальнее будет затруднительно, но в банальности есть своя правда. Ал. Бор. лихачит так же, как в Крыму, но здесь это выглядит естественно. Спрашивать ни о чем не хочется, сидит на заднем сиденье, посматривая то в одно, то в другое окно. — Дела сделал? — спрашивает Саша. — Лаледс алед, — отвечает он, думая, что, может, надо было купить не розы, а пионы. Или астры. Или герберы. Или… До орхидей он не успевает добраться, так как машина въезжает во двор длинного и скучного, обыденно многоэтажного и серо–непритязательного дома.)

— Подымайся, — говорит ему Саша, — заходи в этот подъезд, садись в лифт и трогай до шестого этажа. Думаю, что тебя уже ждут. — А ты куда? — спрашивает он.

— Машину поставлю, — мрачно изрекает Ал. Бор. и опять трогает с места.

Он делает все согласно инструкции. Устной, по исполнении забыть. Его действительно ждут на плащадке. Марина стоит у открытой в квартиру двери, причесанная, наманикюренная, но в чистом и цветастом, видимо, гостевом фартуке. Из дверей соблазнительно пахнет какой–то изысканной гастрономией, но не будем повторять описание обеда в ресторане «Кара–голь», тем более что утка с яблоками — это вам не олень, тушенный в двадцати восьми травах по–восточному.

— Проходи, — говорит Марина, подставляя ему щеку для поцелуя. Странная аура все продолжает свое действие на его подкорку, ему хочется прямо тут, на площадке, подпрыгнуть, взмахнуть в воздухе ногами и преподнести букет в свободном падении на выложенный битым кафелем пол.

Он проходит за Мариной в квартиру и видит, что та почти пуста. Раскладушка, табуретки, дерьмовенький столик, и все это в трех просторных комнатах. Розы ставятся в бутылку из–под молока и водружаются на подоконник.

— Распродали все, — извиняясь, говорит Марина. — Саша с ног сбился, но почти все сумел распродать, а остальное запаковано и сдано в камеру хранения. — Хорошо, когда умеют читать твои мысли, пусть даже не во всем.

Назад Дальше