Частное лицо - Андрей Матвеев 5 стр.


(Интересно, что поделывает сейчас Александр Борисович? Ал. Бор. выпил достаточно водки, чтобы просто спать. Спать и видеть сны. Даже если они и занимались любовью, то это уже позади. Кончила ли Марина, спит ли она удовлетворенной и оплодотворенной? Как ей хотелось, чтобы я поцеловал ее там, внизу, когда мы спустились с веранды. А может, это мне только привиделось? Эта женщина меня волнует, давно ни одна женщина так не волновала меня, но есть заповеди, и их надо соблюдать, Раньше все было по–другому, раньше я плевал на все заповеди и жил так, как живется. Сейчас все иначе, и Ал. Бор. может спать спокойно, его жена в безопасности, ее крупное тело обойдется без моих объятий, лишь бы он сам не забывал делать это, слишком уж странный блеск иногда появляется у нее в глазах, и тогда я начинаю фантазировать и выстраивать некую жутко романтическую историю, но что греха таить — меня тянет к этой женщине. Что она будет делать в Бостоне? А в Брисбене? Тоже займется программированием? Работница детского сада со специальным педагогически–логопедическим образованием. Мальчик, скажи: рыба. Соответственно: селедка. Ролан Быков, играющий логопеда с «фефектом» речи. Очень смешной фильм. Мальчик, скажи «ыба». На языке сплошь неприличные рифмы, интересно, как ведет себя Марина в постели? Крупные женщины стесняются, как правило, меньше, чем миниатюрные, хотя бывает наоборот. Вот уж по кому я специалист, так это по миниатюрным. Спица, игла, заноза. Только сейчас не больно, вода теплая и ласковая, и сердцу не больно. Казанова, Дон — Жуан и Синяя Борода. Великие развратники прошлого, любимцы замужних дам и юных, непорочных девушек. Констатация: хуже всего — это лишать девушку девственности, никакого удовольствия, сплошная ответственность. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. Сегодня на весь вечер, если уж въелось, то не отпустит. На сколько он меня старше? Больше, чем на десять лет. Десять лет, съешь обед, дай обет на десять лет. Если бы я мог, то влюбился бы в Марину, плюнул на Ал. Бор., дарил ей цветы, простаивал вечера под балконом и сочинял сонеты. Признание в сонете, спасение в искусстве. И лучше бы, если бы эта любовь была чистой и без эротики. Но сие невозможно, да и потом…)

Да и потом вот он, этот молодой человек, так и не успевший утонуть там, за буйками. Проносится обратно все тем же мощным кролем, с фырканьем и страстью погружаясь в воду. Стало зябко, пора поворачивать, вечерний моцион, прогулка рядышком с лунной дорожкой. Он отпустился от буйка и поплыл обратно, молодые люди и их не менее молодые спутницы уже вылезли на берег и сейчас бегали вдоль всего пляжа, то ли стараясь согреться, то ли просто играя в идиотские пятнашки, символ отпускного слабоумия. Вот и дно, можно достать ногами, хотя еще достаточно глубоко, по шею, а дно каменистое, с какими–то булыжниками, так можно и перелом заработать. Он представил, как ломает сейчас ногу, с хрустом, с дикой, адской болью и — соответственно — таким же диким, адским воплем. Тут, по идее, должна появиться Марина, но это было бы совсем смешно, и он проплыл еще несколько метров, пока живот не уперся в гальку — гарантия того, что перелома не будет, а Марина может спокойно спать рядом с мужем. На берегу стало холодно, полотенца он не взял, ведь купаться не собирался, просто пошел на берег, прошвырнуться, побыть одному среди множеств, поперебирать толпу глазами. Пришлось уподобиться молодым людям и их молодым спутницам и поиграть в пятнашки с самим собой. Вдоль пляжа в одну сторону и обратно. Недалеко, каких–то сто метров. Сердце учащенно забилось, стало перехватывать дыхание, но он согрелся и, одевшись, вновь пошел на набережную. Откуда–то доносилась музыка, контингент гуляющих сменился, теперь стало еще больше праздных, веселых, оттягивающихся, вышедших на ночную охоту. Он прошел мимо модного кафе, расположенного в небольшой красивой шхуне, стоящей прямо на берегу. Жена все хотела провести там вечер, но никак не удавалось — слишком большая очередь, нужен блат. Блат, он же талб, стол, тол, толь, таблетка. Одно слово сразу тянет за собой другое, лучше всего, когда они как бы высыпаются горстью, вразброс, можно взять любое (любое–другое), посмотреть, бросить обратно и потянуться за следующим. Еще совсем недавно он был такой же молодой человек и с ним была такая же молодая спутница. Теперь спутницы нет и ему почти тридцать. Точнее, тридцать будет на будущий год. Когда он впервые был здесь с женой, то ему было намного меньше. Когда в сердце появилась спица, то ему еще не исполнилось семнадцати. Подсчет богатств, скупой рыцарь, чахнущий над сундуком с драгоценностями. Что толку считать время? Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. Он миновал кафе–шхуну и свернул в ближайшую аллею, с кипарисами, платанами, пирамидальными тополями и живой изгородью, судя по всему, только сегодня обстриженной.

(Но самое смешное, если я действительно влюблюсь в нее, а они уедут. Одна игла сменится другой. Тип–топ, прямо в лоб, а потом идет хлоп–хлоп. Револьвер по–прежнему в районе подкроватной недосягаемости. Ощущение такое, что и я сегодня пил, хотя это неправда, вот уже почти два года, как это полная неправда. Но пока ни гу–гу. Ни гу–гу и ни га–га. Саша человек способный, уже знает бэйсик, фортран и паскаль, будет зарабатывать много денег, и они купят дом. Дом и две машины. Марина будет сидеть дома и рожать детей, у нее для этого очень уютные бедра и живот, такую женщину приятно делать беременной и приятно заниматься с ней любовью в этом ее состоянии. Она лежит на боку и нежно прижимается к тебе спиной, а ты любишь ее, поглаживая рукой большой, наполненный ребенком живот. Вот чего–чего, а этого в моей жизни не было. Жена отказалась наотрез. Если бы она согласилась, то сейчас многое было бы по–другому, но она отказалась наотрез и сказала, что ей хватает в семье одного идиота, то есть меня. И глотала таблетки перед тем, как лечь в постель. Две маленькие розовые таблетки, а то и три. По схеме. Когда же таблеток не было, то только с презервативом. Надо знать, как я ненавижу презервативы, никакого ощущения живого тела, не любовь, коитус, механически–резиновое удовлетворение, с таким же успехом она могла бы делать это просто с искусственным членом. Надо было ей подарить на прощание, где–нибудь взять и подарить. Но даже если не влюблюсь — а этого я точно не сделаю, — мне все равно их будет не хватать. Так что, может, тоже: Бостон, Брисбен и прочие красивые топонимы? Из этой страны не убежишь, она все равно настигнет тебя и вонзит кинжал под левую лопатку. Без предупреждения, со спины, кончик выйдет в районе сердца. Предательское убийство на ялтинской набережной. Он убит при попытке к бегству. Мы все ненавидим эту страну, и мало кто из нас может обойтись без нее. Ниоткуда с любовью. Ниоткуда — это значит отсюда, для меня это отсюда, хотя для Бродского нет. Мы на разных географических полюсах. Скоро станет еще хуже, и на дверях ресторана «Кара–голь» появится табличка: Все ушли на фронт. В Крыму опять заведутся партизаны, в наших лесах — тоже. Боже, за что Ты напустил эту напасть, в чем мы провинились перед Тобой? Кипарисы, платаны и пирамидальные тополя…)

Кипарисы, платаны и пирамидальные тополя то выступали из ночной тьмы, то снова скрывались в ней. Аллея была освещена еле–еле (так и хотелось срифмовать с елеем, а может, и с елью) и совершенно пуста. Совершенная пустота, пустота абсолюта, некто по фамилии Торричелли. Уже на самом выходе из этого странного места он наткнулся на сидящую в тени большого развесистого дерева парочку, самозабвенно целующуюся под пятипалой сенью платановой листвы. Он миновал парочку и стал подниматься в гору, туда, где находилось его временное пристанище и большой дом, в одной из комнат которого спали сейчас его новые друзья. Лестница, уходящая в небо, земля, смешанная с камнем и небесной чернотой. Почти триста ступенек — как–то на днях он поднимался и считал: раз–два–три–четыре и так далее, первая сотня, вторая, обрывается, чуть не доходя до третьей. Потом поворот, надо миновать тенистый, уютно обвитый виноградом дворик с развешанным бельем и тряпками отдыхающих, пхырк–пхырк, фьюить, дикие голуби и неведомые ночные птахи, в ярком свете редких фонарей кружатся бабочки, бесшумными тенями проскальзывают летучие мыши и стрекочут, стрекочут цикады! Вот дворик, а вот и улочка, теперь еще метров сто крутого подъема по грубой брусчатке мостовой, мимо дверей маленького магазинчика, закрытых на ночь большим висячим замком, а вот еще один подъем, а там — уже дома, ибо если сейчас живешь здесь, то здесь и дом. Дом–домик, летовка–кладовка, малуха–развалюха, так никого и не подселили, ребята попросили хозяйку, и та решила быть великодушной, пусть, мол, один живет, хороший человек, чего бы ему не пойти навстречу?

Все окна в доме были погашены, он прошел в свою комнатку, зажег свет у входа и подумал, что да, сегодня ему исполнилось двадцать девять, но именно сегодня почти весь день он об этом практически не вспоминал. В хозяйском окне вспыхнул и вновь погас свет, звуки ночного отдыхающего города сюда не доходили, лишь цикады, сверчки да голубиное пхырканье. «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря», опять вспомнил он и подумал, что уже устал от всего этого, этой южной поддельной роскоши, слишком уж зеленой зелени, солнца, тепла, тоски, предчувствий, и что если чего и хочется, так это снега. Очень много свежевыпавшего рождественского снега.

«А вот сейчас она уйдет, — думает он, — соберет шмотки–монатки и покинет сей кров. Тот самый, под которым мы должны были быть счастливыми. Или счастливы. Они были счастливы. Жили долго и умерли в один день. Черт бы тебя побрал, — думает он, — какого дьявола мне показалось, что ты на нее похожа? Такое могло привидеться только спьяну. Сейчас заберет шмотки–монатки, встряхнет напоследок лаковой шкуркой и сделает ноги. Гуд бай, дарлинг, катись колбаской по малой спасской. Малой Спасской, надо с прописных, то бишь с заглавных, то бишь с больших. Курва…» Жена зачем–то входит на кухню: — Ну и что ты собираешься делать? — Жить, — раздраженно отвечает он.

— И какого черта я вышла за тебя замуж? — с сухим треском выстреливает (продолжается уже знакомая игра «ст–ст») законная половина.

— Это тебя надо спросить, — но уже без раздражения, просто с равнодушием далеко не постороннего человека. — Выпить хочется, — внезапно говорит жена. — Тут я пас, — и разводит руками.

Она смеется: — Даже этого не можешь. — Достает из шкафчика початую бутылку вина, наливает полный стакан. — Чтоб мне тебя больше не видеть!

Он удовлетворенно кивает головой. Не видеть, так не видеть, плакать не будет. Друг и дружочек, кум и кума — одна голова. Выйдя за него замуж, получила все, что хотела. Прописку, квартиру, работу, соответственно, вполне устраивающее ее бытие. Ее ее ие. Одна буква выпадает, полной «е» гармонии не получается. Бытие же, как известно, определяет сознание, и не только в этой стране. Так что до поры, до времени в ее сознании он был ее мужем (от «ие» не осталось и следа). Муженек и женушка, птенчик и пташечка. Муж и жена — одна сатана. Муж объелся груш. До сих пор не может понять одного — что принесло ее тогда в общагу. Правда, она была с подругой его сокурсницы, правда, с сокурсницей к тому времени у него уже ничего не было. Он увидел ее, и ему показалось, что она похожа на нее (слишком много «ее», но поделать с этим ничего нельзя). Спица, игла, заноза потихоньку начинает выходить из сердца. Сам в тот вечер оказался в общаге случайно — надо было увидеть знакомого по–соседству, но того не оказалось дома. Пришлось зайти к сокурснице — убить время. Она сидела в (опять же) ее комнате, забравшись с ногами на кровать и свернувшись клубочком. Вновь де жа вю. Зрелище, которое не могло оставить его равнодушным. — Знакомься, — сказала сокурсница. Он познакомился, улыбнулся, хищно клацнув при этом зубами. — Р–р–р, — огрызнулась она в ответ, — Пить будем? — деловито осведомилась сокурсница. — Да, — ответил он и достал из сумки припасенную для отсутствующего знакомого бутылку водки.

Через час за сокурсницей зашел новый близкий приятель и увел в эмпиреи. Они же остались наедине. Вдвоем. Тет–а–тет. Водка была допита, потребляли отыскавшийся в тумбочке у сокурсницы портвейн. Почти ничего не говорила, лишь смотрела на него, время от времени облизывая язычком губы. Это возбуждало, это заставляло предпринять некоторые шаги. Он их предпринял: сел рядом, обнял и запустил руку за пазуху. Она не возражала, так что когда вернулась сокурсница с новым близким приятелем, все уже было тип–топ, по обочине, соответственно, хлоп–хлоп. На следующий вечер он опять пришел в общагу, она уже была там. Повторим: на седьмой день знакомства, под утро, он сделал ей предложение. Она согласилась, приятель сокурсницы расщедрился на заначенное пиво, и они сбрызнули помолвку. Через десять дней она повезла его знакомиться со своими родителями.

Они жили в маленьком промышленном городишке соседней области. (Нет ничего чудеснее, чем заниматься перечислением дней и сюжетов различной арматуры и фурнитуры.) Она была моложе его на несколько лет и вот уже целый год училась в педагогическом институте того самого города, где он родился, учился и жил (дальнейший словарный ряд можно заполнить самому), хотя это как раз и несущественно. Ее отец (допустим) был мастером литейного цеха, мать (допустим) работала в дошкольном учреждении. Еще была сестра, которая заканчивала школу, но это тоже несущественно. Она сама купила билеты и сама заехала за ним по дороге на вокзал.

Билеты были в купейный вагон, ехать надо было целую ночь, в купе, кроме них, никого — сезон давно кончился, да и едут они в середине недели — не было, так что время использовали не только для сна. Вектор, биссектриса, постоянное желание, совпадающее с возможностями. Пусть до свадьбы еще далеко. Уснули часа в три ночи, поезд на нужную станцию приходит в шесть утра, стоит представить их помятые, невыспавшиеся лица, слава Богу, что стоял промозглый, октябрьский туман. Встречал отец, на машине, на новой собственной «волге», посмотрел на дочь, перевел взгляд на предполагаемого зятя, ничего не сказал, кроме «Здравствуйте, здравствуйте, рад познакомиться», а потом к дочери: — Привет, как дела? — Они бросили сумки в багажник, сели в машину и поехали, а ехать от станции до городка километров пятнадцать, если мне не изменяет память.

Большой дом на центральной улице. Один из самых больших и благоустроенных в городе (сантехническая рифмовка «б» и «б», неполностью залетевшая из предыдущей главы. ББ, Но к настоящему времени Бриджит Бардо мало кто знает). Машина заезжает во двор, легкость и незатейливость письма давно сменились неуклюже обработанными изделиями массового пользования. У подъезда встречает сестра, что же, довольно похожа, только не такой еще розанчик, бутон, пупсик, но у сестры все впереди. Он знакомится с сестрой и подымается следом за дружным семейством по лестнице, ощущая себя, что называется, не в своей тарелке. Правда, за язык никто не дергал и предложения делать не заставлял. Ее мать, открыв дверь квартиры, ждет на лестничной площадке. Здравствуй, дочь, ты прекрасно выглядишь, а это, значит, и есть, да, это, значит, и есть я, что же, хорош, хорош, говорит мать. Они заходят в квартиру, раздеваются, оставляют сумки в коридоре, и его проводят в залу.

Это действительно зала, в подобных квартирах бывать ему еще не приходилось. Полезная площадь всех комнат не менее восьмидесяти метров, да это и то на глазок, так, с прищуром, до точности ой как далеко. В зале уже накрыт стол, так и хочется написать «на пять кувертов». Но поступим проще: в большой комнате стол накрыт на пять персон, пять приборов, пять мест, заливное из поросенка, грибки, рыбка, дымящаяся картошечка в блюде, солененькие помидорки с огурчиками и естественно, что запотевшая бутылочка водки прямо из холодильника. Так, легкая закуска с утра, настоящий обед, само собой, днем. Он просит разрешения принять душ, его очаровательная (хотя и с дороги) невеста тут же говорит, что и она не прочь сделать это, он великодушно уступает дорогу — совместные помывки в их жизни и в будущем не привились, — а сам идет покурить на кухню. Большую, светлую, из окон виден черный осенний двор с тусклым пятном «волги» около подъезда. Мы с матерью в отпуске, говорит вошедший вслед за ним отец, — так что вечером можно поехать на дачу, если, конечно, не возражаешь. (Еще в машине они перешли на «ты».) На денек, завтра, прямо к поезду, и вернемся. — Он не возражает, ему хочется в душ, хочется есть и спать, а потом будь что будет, хоть на дачу, хоть куда, пластмассовая штамповка разового пользования для массового потребления.

Его будущая жена, а пока что еще невеста, уже приняла душ, путь свободен, ему вручают чистое полотенце. Процедура занимает совсем немного времени, вот он уже за столом, ему накладывают заливное из поросенка, огурчики, помидорчики, грибки, рыбку, все еще дымящуюся картошечку, наливают водки — с дороги, да не выпить: это не по–русски! Не по–русски, соглашается он, пьет, ест, снова пьет, и вот уже готов к тому, чтобы лечь и соснуть, отрубиться, задрушлять часиков шесть–семь, это ничего, что один, ничего, что она ложится спать в комнате сестры, надо соблюдать приличия, не правда ли? Правда, отвечает ее матери ее будущий зятек.

Вечером они едут на дачу, и он понимает, какое богатое приданое ему достанется. На даче есть камин и водопровод, на даче есть большой участок с двумя теплицами, на даче есть даже гараж. Он попался, его загнали в угол, но поделать ничего нельзя. Побег не удастся, периметр хорошо пристрелян, у часовых снайперская точность. Ужин проходит внизу, у камина, вместо водки они пьют, как это и положено при таком раскладе и в такой ситуации, коньяк, будущая теща нажарила большую сковороду мяса, за окнами завывает ветер, и где–то вдалеке повис тоскливый собачий лай. Его спрашивают о планах на будущее, он отвечает, что придет в голову, про себя–то он понимает, что они не в восторге от предполагаемого зятя, что им хочется для старшей дочери что–нибудь ненадежнее, с перспективами роста, с возможностью карьеры, да и дочерью, надо сказать, они не очень довольны, решила перебраться в большой город, нет, чтобы остаться дома или, по крайней мере, поступить учиться где–то поближе — ведь такая квартира, такая дача, чего не жить? Но они люди вежливые и интеллигентные (насколько в этих местах понимают интеллигентность), и этого ему никогда не скажут. Они и не говорят, они просто спрашивают его о планах на будущее, да еще интересуются тем, насколько он уверен в своих чувствах к их дочери. — Уверен, — отвечает он, поглядывая на нее (сидящую за столом по правую от него руку), — иначе бы не предлагал, — хотя ведь знает, что это не так, ну да сказав «а», негоже останавливаться, порой бывает проще утонуть, чем выбраться.

После ужина они втроем — он и обе сестры — поднимаются на второй этаж, там еще две комнаты, в одной постелено ему, в другой — девочкам. Их комната побольше, в ней–то они и решают еще посидеть перед сном, открывают припрятанную бутылочку домашнего винца, болтают и попивают, попивают и болтают, собачий лай давно растворился в наступившей полночи. Он уходит к себе, его будущая жена проскальзывает следом. Сестра не выдаст, да, на всякий случай, утром она переберется к ней в комнату, ты не против? — Нет, — говорит он, печально поглаживая ее ласковое межножье.

Свадьба состоялась через три месяца, накануне посещения загса они впервые сцепились не на шутку. Девочка–провинциалочка слишком многое взяла на себя, стала поучать и командовать, терпеть уже не было сил. Они пошли в салон для новобрачных покупать кой–какую оставшуюся мелочь. Она решила, что ему необходим галстук. Вон тот, видишь? Галстук ему не понравился, но ему вообще не нравились галстуки, надевал их лишь несколько раз в жизни. Нет, не надо, надо, упрямо долдонит она. Галстук купили, потом она решила купить ему хлопковые трусики голубого цвета. Нужного размера не оказалось, ну и что, возразила она, есть поменьше. Неудобно, сказал он, натру яйца. Это ерунда, нет, не ерунда, слово за слово, но трусики так и не купили. Когда же вышли из магазина, то посадил ее в такси и отправил домой (родители невесты сняли квартиру, в ней они и жили последний месяц), а сам поехал к матери, решив, что все, с него хватит, сколько можно, пусть идет в загс с кем угодно, он–то тут при чем?

Но сердце не выдержало, мягкое, слабое, измученное сердчишко. Помаявшись дома, избегая взглядов и вопросов матери, пошел на ночь глядя на улицу. Приехал вовремя: уже собиралась глотать снотворные таблетки, целую дюжину зараз, только этого не хватало. Пришлось успокоить, приласкать и — соответственно — все же пойти в загс.

Через полгода застукал ее в первый раз. Вернулся домой внезапно, оказалась не одна. Напарник быстренько удрал (схилял, свинтил, сделал ноги), пришлось всю ночь выяснять отношения, а утром он перебрался к матери. Длилось это недолго, пусть отдаленно, но приближалась пора ее распределения (он к этому времени уже закончил университет), и родители внятно объяснили его законной подруге, что лучше оставаться с таким мужем, как он, если, конечно, она не хочет ехать в какую–нибудь тьму–таракань. В тьму–таракань ей не хотелось, и они опять стали жить вместе. Потом был Крым, она получила диплом, потом он пошел работать в издательство (перечисление набирает скорость), издал свою первую книжицу (но вскоре придет пора ее сбрасывать), и уже поговаривали о том, чтобы принять его в Союз (остановка посредством точки). У них появилась своя отдельная квартира, они не любили друг друга, но им было очень удобно вместе. Он хорошо относился к ее родителям, прекрасно — к сестре (у нее была твердая и задорная попка, по такой хорошо шлепать ладонью со всего размаха, твердая, задорная попка, напоминавшая такое же место у еще не возникшего в его жизни Томчика), она ладила со своей свекровью, у них не было детей, он позволял ей все, что она хотела, она, соответственно, позволяла ему, и когда–нибудь это должно было кончиться.

(Но в чем все–таки дело? Неужели ни одной чистой и яркой краски нет в палитре, девочка–монстр, и больше ничего? Он не знает, он затрудняется с ответом, он настороженно — две сухопарые «н» слились в давно ожидаемом экстазе, позабыв про собственное одиночество, — втягивает ноздрями терпкий морской воздух. Ему так проще, видимо, именно это он и должен сказать. Привык рисовать жену одним лишь цветом. Черным, в крайнем случае — коричневым. Конечно, поначалу она его любила. Да–да, в самой завязке, тогда, когда лишь познакомились. Но это продолжалось недолго, — разводит руками, присев на ближайший к воде булыжник. Александр Борисович курит, присматривая за женой Мариной, вольготно расположившейся на полотенце неподалеку. — Видимо, мы просто оказались разными людьми, знаешь, такое бывает. — Скороговорка, набор привычных фраз, труднее всего говорить правду. — Беда в том, что она быстро поняла, что я‑то ее не люблю, что тогда, в самый первый раз, она просто напомнила мне одного человека. — Машинально прикасается правой рукой к левой стороне груди. — И я попался. — Тип–топ, прямо в лоб. Лоб–жлоб, жлоб–гроб. Можно перейти на смысловую рифмовку «гроб–грабь», но делать этого не хочется. Море покорной собакой лижет ноги. Александр Борисович с тревогой посматривает на жену Марину — к той подсел человек с ярко выраженной кавказской внешностью, судя по всему, армянской национальности. Но тревога быстро улетучивается, Марина в таких случаях беспощадна и говорит все, что думает. — Знаешь, — обращается он к Ал. Бор., — поначалу мне частенько бывало жаль ее, но она так себя вела, что вскоре от этой жалости ничего не осталось. Все же, мы действительно разные люди, а эти ее нравоучения! — И картинно вздымает руки к небу. Оно ясное и безоблачное, каким ему и положено быть именно здесь и именно сейчас. Александр Борисович закуривает еще одну сигарету, видимо, разволновался, вот только отчего? — Она всем была недовольна, я имею в виду — во мне. Она была недовольна мной. Мною она была всегда недовольна. (Фраза никак не может сложиться в ту изящную конструкцию, какую ему хочется видеть.) Ей не нравилось, как я одеваюсь и как сижу за столом. Как держу вилку и нож, как орудую ложкой. Что я принимаю душ два, а то и три раза в день — от этого, мол, сохнет кожа. Как я общаюсь с ее родителями. Как разговариваю с друзьями. Как веду себя с ее подругами. То, что не люблю ходить в кино. То, что занимаюсь странным и малопонятным для нее делом. Хотя нельзя сказать, что она глупа. Житейски она очень даже умна, просто неразвита интеллектуально. — Он берет крупную гальку и бросает в воду, ласковая собаченция, отпрянув, вновь кидается лизать ноги. — Выросла в таком окружении и таком месте, а потом сразу попала в большой город. — Второй камень устремляется вслед за первым, Марина переворачивается на живот, подставляя солнцу и так уже загорелую спину. Человек армянской национальности пересел к Марининой соседке по пляжу, та, должно быть, настроена намного благожелательней. — Хотя и это все не то и не так, достаточно приблизительно и эфемерно. Когда я смотрел на нее, у меня перехватывало горло. Начинались спазмы, и я не мог дышать. А бывало, что и до рвоты. Боль возникала в сердце и распространялась от желудка до горла. Хуже всего — это иметь дома двойника. — Он уже не говорит, просто проговаривает про себя, многочисленные «пр–пр» оглушают воздух автоматной очередью. — Ей всегда хотелось чего–то особенного, с первого дня нашего знакомства. Ей хотелось красивого замужества и не хотелось иметь детей, я слишком молода, говорила она. Пыталась заставить меня ревновать и прибегала для этого к самым разным способам. В первый же раз пришлось объяснить, что все это зря, она может спать с кем угодно, ревновать я все равно не буду, и по очень простой причине. — С очереди автомат переходит на два одиночных «пр» — щелчка. — Наверное, нам надо было развестись именно тогда. Но мы оба смалодушничали, впрочем, я — раньше. С годами же пообвыклись и перестали друг другу мешать, — С годами–возами. Еще азами, вязами и вазами. Вяз в вазе, вязаный вяз, толстый язь, плеснувши, сходит с крючка. Марина лениво садится и машет рукой, Александр Борисович надевает на голову смешную белую кепочку — напекло. — И это могло продолжаться очень долго. Но в конце концов ей стало со мной неуютно, я стал ей безразличен, а потом и омерзителен. — Камушки летят в воду один за другим. — Но чистые и яркие краски должны найтись, вот только не у меня. Ее беда в том, что мы встретились, и она успокоила мою боль. Ненадолго, на несколько недель. Потом боль возобновилась, но было поздно. Тогда, в первый раз, она уже была не девушкой, но не в этом дело, я все равно должен был сдержать свое слово, — как бы говорит он Александру Борисовичу, хотя того и след, что называется, простыл: соскучился по своей жене Марине и давно уже возлежит с ней рядом. — Но по рукам она пошла уже при мне. Пустила себя по рукам. Сама себя пустила по рукам, — зацикливается он, чувствуя, как собачьи ласки сменяются неприятным покусыванием. — Так что чистых и ярких красок у меня нет, курва недотраханная, — говорит он, сокращая фразу на одно слово. «Я могу быть неправ, — думает он, — хотя какая сейчас разница!» Марина идет в воду, Александр Борисович с видом верного цепного пса занимает ее лежбище. «И совершенно естественно, что все это должно было кончиться, вот только намного раньше…» — Ну и что ты собираешься делать? — спрашивает он. — У меня есть, куда идти, — спокойно произносит та, ставя пустой стакан в раковину, — Не сомневаюсь, но все же куда? — Ну, — смеется жена, — не в церковь же!

Он ничего не отвечает, берет чайник, наливает в него воды и ставит на плиту. «В Крым хочется, — думает он, — Господи, до чего мне хочется в Крым!

Елку они поставили лишь за день до Нового года, была она скромной, невысокой, не очень–то и пушистой, но все равно принесла в дом ощущение праздника. За елкой он пошел сам, сразу после школы, был на одном елочном базаре, но там уже ничего не осталось, пришлось идти на другой — опять ничего, и только уже часов в пять вечера, промерзший и голодный, нашел то, что искал. В небольшом тупичке стояла крытая машина и двое бесформенных мужичков продавали елки прямо с кузова. Рубль, два, три, все зависит от размера, за три была слишком большой, и он купил невысокое двухрублевое деревце, не очень–то и пушистое, но уже не было сил искать дальше — до Нового года один день, и можно остаться ни с чем, проще говоря, с носом, с искусственным пластиковым сооружением, от которого ни вида, ни запаха.

Убирали елку вдвоем с матерью, делали это молча, даже как–то торжественно. Игрушки были старыми, еще из его раннего детства. Судя по всему, они что–то напоминали матери, по крайней мере, пару раз она выходила из комнаты курить на кухню, а может, просто показалось, обстановка действительно нервная, перед праздниками всегда так, а тут не просто праздник, тут Новый год, очень хочется, чтобы хоть что–то, да изменилось, но холодно, очень холодно, за окном свищет ветер, мать говорит, что давно не было таких холодных новогодних праздников — под тридцать.

Он укрепил верхушку, длинную, стеклянную иглу с лампочкой внутри, отошел, полюбовался своей работой и зажег одновременно с гирляндой. Елка ожила, неказистость исчезла, славная, можно сказать, даже красивая елочка, украшенная шарами, игрушками, увешанная дождем и серпантином. — Молодец, — сказала мать, возвращаясь из очередного похода на кухню, — я всегда знала, что ты у меня молодец. — Да уж, — усмехнулся он, — что–что, а елку украсить могу. — Ужинать будем? — спросила мать. — Можно, — ответил он. Они быстро перекусили, все так же молча, вечер вообще выдался на удивление молчаливым. То, что он молчит, — это понятно, опять пропала Нэля, как ушла тогда, так больше и не показывалась, и не звонила, а у матери, видимо, свои причины, не хватало еще, чтобы он ими интересовался, каждый человек имеет право на личную жизнь, не так ли, спросил он сам у себя и сам себе ответил: да, так.

— Спасибо, — сказал он матери. — Пожалуйста, посуду я помою. — Отлично, — и он пошел к себе в комнату, Новый год завтра, значит, завтра он должен идти туда, в эту комнатку неподалеку от железной дороги. Его зазнобило, он как знал, как чувствовал, что ничего из всего этого не получится, и никакой Новый год он встречать не будет, точнее, будет, но дома, один, мать уже сказала, что уходит в гости и придет домой только первого, даже предложила ему кого–нибудь позвать, но он лишь хмыкнул в ответ, а расшифровывать не стал. Он лег на кровать, взял какую–то книжку, но читать не смог: завтра уже совсем рядом, вот–вот, как оно наступит, и ничего еще не известно, абсолютно ничего. Хотелось кричать, хотелось взять что–то потяжелее и запустить в стену, разгрохать телефон, разломать мебель на мелкие кусочки. Ярость, внезапно охватившая его, так же внезапно прошла, ее сменила слабость, книжка тихо выскользнула из рук, а поднимать ее было лень. На часах уже десять, если она не позвонит до одиннадцати, то сегодня звонка не будет, после одиннадцати она не пойдет на улицу, пусть даже автомат совсем рядом, у соседнего подъезда. А может, она не дома, а может, дома, да не одна? Но тогда зачем все это, зачем приманивать его к себе, какой в этом толк? Она старше почти на десять лет, она женщина, а он мальчик, и с этим пока ничего не поделать, вот если бы он уже потерял невинность, тогда он был бы смелее, но как–то не удавалось, проще говоря, просто не с кем было это сделать, ведь просто так, собраться и потерять, достаточно сложно: для этого нужен кто–то еще. Он почувствовал, что краснеет, встал, включил в комнате свет и подошел к окну. В доме напротив светились окна, сейчас зима и плохо видно, что происходит там, за ними, иное дело весной или летом. Когда он был помладше, то частенько весной или летом брал большой отцовский полевой бинокль, с которым тот ездил на охоту, выключал в комнате свет, подходил к окну и приставлял бинокль к глазам. Конечно, прежде всего ему было интересно выискивать женщин, вечерних, полуодетых, каких–то странно расслабленных, но не только это привлекало его к подобному занятию. Можно было представить себе гораздо большее: все, что он видел там, в молчаливых и чужих окнах, было как дверь в иную, неведомую жизнь, и ему оставалось немного — досочинить ее, наделить эти мужские, женские и детские фигуры с плохо различимыми даже при предельном увеличении лицами именами, характерами и судьбой. Прелестная, столь захватывающая игра, так отчаянно щекочущая нервы и распаляющая воображение.

Но сейчас бинокля не было под рукой — отец забрал его с собой, когда уходил из дома, да и зима, окно замерзло, ничего не видно, лишь смятые желтые точки в обрамлении черных провалов. Уже половина одиннадцатого, если пройдет еще полчаса и она не позвонит, то остается одно — лечь в постель, накрыться с головой одеялом и разреветься. От несправедливости, от того, что он один и никому не нужен, от того, что он любит, а его нет, и снова мелькнула мысль, что жизнь не представляет из себя ничего хорошего, что она слишком тяжела и только и делает, что разрушает людские судьбы, как, к примеру, это получается с ним. Но если еще неделю назад, думая о таких вещах, он ощущал холодок в груди и отчаянную слабость в коленках, то сейчас отнесся к этому как к чему–то должному, уже знакомому, ощущение перешло в знание, а знание принесло с собой уверенность в том, что так и должно быть и что это навсегда…

— Иди, — сказала мать в приоткрытую дверь, — тебя к телефону… Голос Нэли в трубке был далеким и слабым, ему приходилось переспрашивать, это ей не нравилось, и поговорили они совсем немного, минуты две, не больше. Но главное, что завтра она ждет его, в девять вечера, не раньше, можно и позже, но не позже, чем в десять, ладно? — Я не опоздаю, — сказал он, — я приду в девять. Она повесила трубку, а он обернулся и увидел, что мать так и стоит в коридоре и смотрит на него пристально и тревожно. — Ты куда это собрался?

— Меня позвали в гости, — как можно спокойнее ответил он, — встречать Новый год. — Кто? — Одна знакомая.

— А что это за знакомая? — въедливо продолжала выспрашивать мать.

— Какая разница? — грубо ответил он и пошел в свою комнату. — Ах, так, — послышалось вдогонку, — тогда… Он знал все, что она сейчас скажет, но ему было все равно. Он пойдет завтра к ней, чтобы ни случилось. Пусть его закроют на ключ, пусть отберут одежду. Впрочем, для этого он уже слишком большой. Просто мать волнуется, ее можно понять. — Мама, — сказал он, вновь выйдя из комнаты, — прости меня, я погорячился. — Она стояла и плакала прямо тут, в коридоре. — Ну же, — и он начал ласкаться к ней, и она наконец засмеялась, провела ладонью по его волосам и сказала: — Урод! — А потом, еще через мгновение: — Дурак!

— Урод и дурак, — согласился он, — но ты только меня ни о чем не спрашивай, ладно?

— Я же волнуюсь, — совершенно резонно ответила мать. — А-а, пустяки, — и он махнул рукой. — Скажи одно: она тебя старше? — Да, — мотнул он головой.

Лицо матери изменилось и стало каким–то жестким: — Смотри, — вздохнула она, — это может плохо кончиться!

— Да ты что? — засмеялся он и вдруг схватил ее на руки и закружил по коридору.

— Оставь… Сумасшедший… Поставь на место! — Наконец мать вырвалась и, красная и растрепанная, дав ему шутливый подзатыльник, ушла к себе в комнату. Через полчаса, когда он уже лежал в постели, она снова вошла в его комнату и спросила как о чем–то чрезвычайно важном: — Сына, а в чем ты пойдешь? — Не знаю, — засмеялся он, — в чем–нибудь. — Ладно, — сказала мать, — подумаем.

И она подумала, по крайней мере, она собственноручно выгладила ему серый костюм–тройку, надетый им всего раз или два, приготовила рубашку и галстук, и вечером следующего дня, когда он стоял у зеркала и смотрел на то, как это новое обличье изменило и лицо его, и фигуру, она стояла рядом, тихая и торжественная, сама уже, впрочем, нарядившаяся, накрасившаяся, не по–домашнему красивая. — Ты забыл купить цветы, — вдруг сказала она. Он молча посмотрел на мать и растерянно улыбнулся. — Ладно, — махнула она рукой, — у тебя все еще впереди. Иди, мне тоже пора.

Он поцеловал ее в щеку и вышел на улицу. Правую руку приятно оттягивала большая сумка с тортом и бутылкой шампанского: сам бы он, конечно, никогда не догадался, сумку собрала мать. Сейчас она тоже пойдет в гости, неизвестно, куда и к кому, дом будет встречать Новый год без света, елка так и останется незажженной, а завтра вечером они ее зажгут, да, это будет всего лишь завтра вечером, но это будет уже другая жизнь и другой год, другое время и другой он, хотелось смеяться, тяжесть сумки не чувствовалась, мешал только галстук, в школе их уже второй год — старшие классы, так положено — заставляли ходить в галстуках, темных и мрачных, каких–то похоронных, но сейчас он был в ярком, красивом, вот только плотно затянутый узел тер шею, но ничего, придет, распустит узел, расстегнет воротничок у рубашки, ведь это прилично, не так ли?

Он ехал в трамвае, тоже каком–то праздничном, с праздничным и смеющимся людом. Через одну уже пора выходить, за окнами темень, а когда вышел, то попал в самую круговерть только что начавшейся метели, и пришлось одной рукой придерживать шапку, а другой плотно прижимать к себе сумку. Но все это чепуха, да, все это самая настоящая чепуха, если ты в первый раз идешь встречать Новый год не дома, да и не с одноклассниками, а с самой красивой женщиной на свете, самой нежной, самой доброй, самой умной — кто хочет, пусть подбавит банальностей, ему же не хватает слов, фраз и словосочетаний, не хватает места в груди, чтобы вместить туда все, что чувствует, ощущает сейчас, снег залепил глаза, ветер бьет прямо в лицо, но это чепуха, да, самая настоящая чепуха, ведь остается совсем немного: пройти через подворотню, черную, мрачную, страшную ночную подворотню, пройти бегом, пробежать, миновать на бегу, вот так, одна нога здесь, другая — там, там–сям, сям–хлам (самое смешное на свете — вот так соединять слова в пары, на ходу, на бегу), выйти на еле освещенную улицу и идти по ней целый квартал, в конце которого и будет ее дом. С уютными окнами, с фонарями, что горят у подъездов.

Он посмотрел на часы. Без пяти девять. Двадцать пятьдесят пять. Стряхнул с себя снег, отдышался, вошел в подъезд и подошел к двери. Дз–и–и-нь.

Дверь открыла Нэля, она была в облегающем, черном, очень открытом и коротком платье, черном и в то же время каком–то переливающемся, то кажется оно черным с золотом, то — с серебром. Волосы собраны вверх, лицо удлиненное, чужое, да еще ярко накрашенные губы, серебристо–фиолетовые тени на веках и тонкой черной нитью подведенные глаза. Он стоял в коридоре, смотрел на нее и думал, что он совсем еще маленький и навряд ли ему стоило приходить сюда, в гости к этой красивой, такой взрослой и чужой женщине,

— Какой ты точный, — засмеялась она, взглянув на маленькие часики, ладно обхватившие запястье. — А это что?

Он достал из сумки торт и шампанское, снова засмеялась, куда–то убежала и прибежала опять, но с пустыми руками: — Чего стоишь не раздеваясь? Давай быстрее!

Назад Дальше