Такой оживленной он ее еще не видел. Разделся, повесил пальто и шапку на вешалку и посмотрел на себя в большое, почти в человеческий рост, зеркало. Не так уж и юн, солидный молодой человек, красивый костюм–тройка, красивый галстук, белейшая, читейшая рубашка, молодец мать, постаралась.
— Боже, — всплеснула руками Нэля, в очередной раз выбежав в коридор и с удивлением рассматривая его в новом обличье. — Да ты чертовски мил! Пойдем в комнату.
Она взяла его за руку и прямо–таки втянула в комнату, верхний свет погашен, горели торшер да свечи на уже убранном к празднику столе. — Знакомься, — сказала она ему, — это Галя, Гала, Галочка, — и опять засмеялась, отпустила его руку и вновь куда–то скрылась из комнаты.
Незнакомая Галя сидела в кресле, стоящем у включенного телевизора, вполоборота к нему. Она улыбнулась и встала, сделав шаг навстречу. Нэля говорила ему, что Галя старше, что ей за тридцать, но сейчас он просто не видел этого. Перед ним была интересная (абсолютно фригидное слово) брюнетка с волевым подбородком и большим ртом. Интересность эту портили узкие, хищные губы и бесцветные глаза. Ростом почти с него, то есть намного выше Нэли, в каком–то светлом, почти прозрачном, свободном платье, ворот которого застегнут большой и, судя по всему, дорогой брошью. Галя делает еще шаг, протягивает руку, он берет ее холеную длинную ладонь, но вместо легкости и бесплотности чувствует жесткое, мускулистое пожатие сильного и, вроде бы, уверенного в себе человека.
— Вот вы какой, — улыбается ему Галя, широко открыв рот, и он замечает чуть желтоватые, неровные, мелкие зубы. — Садитесь, вы курите?
Властный голос, да еще это «вы» — и он, не выкуривший в жизни ни одной сигареты, послушно берет из протянутой ему картонной коробочки с золотым тиснением длинную белую сигарету с черно–коричневым фильтром. Галя пристально и без всякого стеснения смотрит на него, в этом взгляде есть снисходительность, превосходство, какое–то очень холодное и брезгливое любопытство, то есть все, кроме стеснения, но ему очень трудно прочитать этот взгляд, он сидит и курит первую в жизни сигарету, голова сразу начинает кружиться, к горлу подкатывает тошнота. Боже, как это отвратительно — курить. И опять ему кажется, что он пришел сюда зря, эта женщина, в принципе, могла быть ему матерью, она явно старше его раза в два, и какие у нее сильные руки, где же Нэля, отчего она не идет, да вы курите впервые, не так ли, внезапно то ли спрашивает, то ли утверждает Галина (именно так, не Галя — Галочка, а Галина, сразу подумалось ему). Он смущенно кивает головой. Она улыбается: — Бросьте, никогда не делайте того, чего лично вам не хочется. — Он послушно тушит сигарету и подходит к открытой форточке: вдохнуть воздуха, сглотнуть морозца, освежить нутро.
— Давайте садиться за стол, как бы нежно пропевает опять впорхнувшая в комнату Нэля, — уже все готово, так что можно начинать. Ты водку пьешь?
Он признается, что никогда еще этого не делал, что же, говорит Нэля, надо попробовать, если в меру, то это ничего, только на пользу, и наливает ему рюмку, наливает Галине, наливает себе, — Все, садимся!
Стол скромный, какие–то салатики, бутербродики, единственное, что сразу же бросается в глаза, так это стоящая в самом центре тарелка с красной рыбой (семга? кета? кижуч? чавыча? скорее всего, горбуша…), посыпанной зеленью.
— Ну, будем, — говорит Галина и залпом выпивает свою водку. Нэля смотрит на него, смотрит очень хитро, будто посмеиваясь, а он смело подносит рюмку к губам и опрокидывает ее в рот. Что же, горько, противно и жжет, но это лишь первые мгновения. Нэля кладет ему на тарелку один салат, другой, третий, кусочек колбаски, ломтик ветчины, пайку рыбы, закусывай, говорит она, обязательно закусывай, тогда ничего не случится. Голос ее доносится как бы издалека, в голове немного позванивает, он послушно ест один салат, другой, третий, бросает в рот кусок колбаски, за ним следует ломтик ветчины, туда же отправляется пайка рыбы, рюмки опять налиты, Галина что–то долго говорит, обращаясь непосредственно к нему, но он не слышит, он просто знает, что ему очень хорошо сидеть здесь, пить водку с этими женщинами и — вполне возможно, — что он попросит у Галины еще одну длинную белую сигарету с черно–коричневым фильтром. Вот пройдет немного времени, и он сделает это, а сейчас надо еще выпить водки, и он берет рюмку и пьет. Нэля опять накладывает ему в тарелку один салат, другой, третий, опять появляются в ней кусочек колбаски, ломтик ветчины и пайка рыбы, а он смотрит на Нэлины руки, такие белые и тонкие, ему очень хочется, чтобы эти руки обняли его, прямо здесь, сейчас, немедленно, но хочется–перехочется, всему свое время, и он просит у Галины сигарету, та смеется и опять что–то говорит, но сигарету дает, и он прикуривает, а Нэля опять ускользает из комнаты и вновь появляется с подносом, на котором стоят чистые тарелки. Галина включает проигрыватель, в телевизоре убавляют звук, но совсем не выключают — скоро двенадцать, надо не пропустить, открыть шампанское, налить в фужеры и дождаться момента, когда пробьют кремлевские куранты.
Они встают за столом, в фужерах пенится шампанское, кто–то из правительства говорит с телеэкрана какие–то праздничные слова, вот куранты начинают бить, вот уже девятый удар, вот десятый… Одиннадцать… Двенадцать… С Новым годом, товарищи! Нэля залпом выпивает шампанское, тянет Галину из–за стола, и он с непонятной тоской смотрит, как: две женщины кружатся, обнявшись, посредине комнаты, но вот ему становится весело, совсем весело, он тоже пьет шампанское, Новый год, новая жизнь, все новое, Галина, отпыхиваясь, возвращается к столу, а Нэля зовет его, и они соединяются в плотном, тесном, облегающем, как ее черное с переливами платье, танце.
Он вернулся домой поздно вечером, разбитый, с больной головой (тип–топ, прямо в лоб, прыг–скок, на лужок), долго поднимался к себе на пятый этаж, не хотелось подходить к дверям, нажимать кнопку звонка, не хотелось, чтобы мать открыла дверь и сказала: — Ну что? — Да ничего, — ответил бы он, хотя вот это совсем неправда, как раз чего, но говорить об этом…
Но говорить об этом, но вспоминать об этом, но думать об этом ему не хочется и сейчас, когда прошло уже столько лет (очень смешная и совершенно не литературная рифма на «лет» — «котлет», можно подпустить еще и прилагательное: каких котлет? — отбивных котлет, каких котлет? — паровых котлет, каких котлет? — куриных, рыбных и так далее). Получается забавный зачин — когда прошло столько лет, он все еще не мог… Да, не мог, что–что, а такое попросту не забывается, ведьма, сучка, дьяволица, что ты со мной сделала, вся жизнь с тех пор наперекосяк, и только засунешь руку под кровать, как она шарит и шарит там в поисках револьвера (дорога совсем растворилась в чаще, тип–топ, вот циклоп, хлоп–хлоп, дай–ка в лоб), большого, черного, тяжелого, многозарядного (открой каталог и подбери модель), постоянно вышмыгивающего из рук нелепой и раскоряченной лягухой.
«Счастлив?» — думал он ночью, належавшись до одурения, до тошноты в горячей ванне, напившись крепкого чаю, пожелав матери спокойной ночи (она, как почувствовав, не стала его спрашивать, только улыбнулась и сказала «привет», сама, видать, недавно пришла, разомлевшая и послепраздничная, елку, впрочем, все–таки зажгли), он юркнул в свою комнату, быстренько забрался в постель и погасил свет. «Вроде бы счастлив, хотя кто может сказать, что это такое?» Спать не хотелось, собственное тело было невесомым, он знал, что с этого дня он другой, повзрослевший сразу лет на десять, да даже не повзрослевший, просто ставший взрослым за какие–то сутки, неужели все в этой жизни зависит только от одного? Ему стало стыдно, не от чего–то конкретного, а стыдно вообще, очень странное чувство, никогда до этого не ощущал ничего подобного — когда хочется скрыться, зарыться в землю или траву, урыться (чем плохое слово?) в одеяло или что–то подобное, в общем, сделать так, чтобы тебя никто не видел и не слышал. И ни на какую–то одну минуту, ну, две или три, нет, намного больше, сейчас, по крайней мере, ему хотелось неделю сидеть дома, запершись в своей комнате (а отчего бы так не сделать? Ведь каникулы еще только начались, еще только вечер первого января, в школу одиннадцатого, значит, десять дней — десять, а не семь, неделя и еще плюс три дня — можно просидеть вот так, закрывшись и урывшись, не поднимая глаз, не отвечая ни на чьи вопросы, лишь бы никто не видел тебя и ты не видел никого), в своей квартире, в своем подъезде, в своем доме. А главное, что уже сейчас мучительно хотелось увидеть Нэлю.
Ему хотелось увидеть Нэлю и спросить, не шутка ли это, а если шутка, то зачем ей это было надо. Зачем ей было надо постоянно танцевать с ним, прижимаясь к нему всем телом? Да, кончается одна пластинка, он садится к столу, подносит к губам очередную рюмку (вместо водки они пьют сухое вино, но тоже рюмками), Нэля чуть заплетающейся походкой идет обратно к проигрывателю: — Ты еще не устал? Разве о таком спрашивают?
Где–то через час после Нового года в комнате запахло грозой. Он не знал, как сформулировать это точнее, не то что слова, но и чувства, ощущения уже не поддавались ему, но он понимал, что что–то не так. Праздник стал лихорадочным, сплошная неопределенность, невнятица, что–то, где–то, как–то, большего сказать он не мог. (Мог–дог, дог–ног, ног–рок, рок–грог, грог–смог.) Внезапно обиделась Галина. Она как раз начала их снимать, достав из кожаной сумки черно–блестящий, странноватого вида импортный фотоаппарат, стояла и возилась с камерой, а он все танцевал с Нэлей, прижимаясь к ней и чувствуя, как — в очередной раз — кружится голова и мягкими, ватными становятся ноги. Послышался щелчок. Галина сделала первый кадр. Нэля кружила и кружила по комнате, вслед им раздавались щелчки. — Хватит, — раздался Галинин голос, — остановитесь, посмотрите на меня! — Нэля как–то очень зло сжала его и продолжала танец. — Нэля! — во весь голос, с грубыми, истеричными модуляциями. Они все продолжали танцевать, он ничего не понимал, да и не хотел этого делать, он здесь, они танцуют, что надо еще?
— Нэля, я ухожу! — почти выкрикнула Галина. Нэля отпустила его и посмотрела на подругу: — Что же, если ты хочешь испортить мне праздник… — Я не хочу, я просто плохо себя чувствую. — Ляг, поспи. — Да нет, лучше дома.
— Как хочешь.
Он сел в кресло и почувствовал, что уже совсем пьян. Пьян, и ему хорошо. Он любит всех: Нэлю, эту странную Галину, мать, отца, он любит весь мир и эту новогоднюю ночь. Они ссорятся, значит, так надо. Гроза все равно пройдет стороной. — Вдрызг напился, — сказала Галина. — Я тебя провожу? — полуутвердительно спросила Нэля. — Конечно, как иначе.
— Ты полежи немного, — сказала ему Нэля, — я вернусь через полчаса. Он лег на ее нерасправленную кровать, от этого ему стало еще лучше. За окном из ракетницы пустили ракету, зеленоватый, холодный свет на замерзшем окне. Она придет, она скоро придет, хлопнула дверь, свет в комнате погашен, из открытой форточки идет свежий воздух, дышать стало легко. Он решил, что ему надо выпить еще сухого вина и попытался встать, но не мог, полежу, решил он, и провалился в моментальный сон. Когда же проснулся, то на часах было шесть утра. Нэли все еще не было, и он испугался. И того, что с ней могло что–то случиться, и того, что она могла забыть про его существование. Голова болела, во рту было погано от выпивки и сигарет, он спал не раздевшись, скинув только пиджак, так что и брюки, и жилет, и рубаха были мятыми. Он решил пойти умыться и услышал, как во входной двери поворачивается ключ. наверное, соседка, отчего–то подумал он про старушку, почти никогда не выходившую из своей комнаты. — Спишь? — спросила из коридора Нэля. — Ты где была?
Она засмеялась: — Галке стало плохо, потом началась истерика, пришлось успокаивать. Ну да ты все равно спал. Зевая, она подошла к столу и налила себе сухого вина. — Я, наверное, пойду, — смущенно сказал он.
Она пристально посмотрела на него, будто соображая, кто он такой и что здесь делает, а потом опять засмеялась и вновь зевнула. — Куда в такую рань? Ты на меня не обращай внимания, сейчас приму душ и приду в себя, да и тебе бы душ не мешало принять, а то лицо совсем мятое.
Он вспыхнул, но ее уже не было в комнате. Нет, надо домой, сейчас встану, надену пиджак, надену все остальное и пойду домой. Шесть утра, трамваи уже пошли. Он представил, как едет один в утреннем промерзшем трамвае, ранним праздничным утром, абсолютно один — ведь все остальные еще празднуют, и ему стало тоскливо. Домой не хотелось. Болела голова, мутило, он посмотрел на стол, заставленный грязными тарелками, полупустыми бутылками, в остатках благородной рыбы торчал длинный бычок со следами помады. За окном шумела припозднившаяся компания, опять грохнула ракетница, только уже тихо и бессмысленно, как и все, что происходит после своего часа.
— Совсем затосковал? — спросила Нэля, входя в комнату. Она приняла душ и переоделась, на ней был длинный, в пол, халат, краску с лица она смыла, вид усталый, самоуверенный и домашний. — Иди в душ, полотенце висит слева. — Он послушно кивнул головой и вышел из комнаты.
(В ванной комнатке уютно и тесно, бабкиных вещиц не видно, только шампуни, кремы, дезодоранты, все Нэлино, Нэлино, Нэлино. Снять брюки, снять жилет, снять галстук и рубашку, снять плавки, открыть горячую воду, открыть холодную воду, направить душ на себя, горячо, горячо, но так надо, головная боль и тошнота уходят, я молод, я здоров, я впервые встречаю Новый год с женщиной, я люблю эту женщину, знает ли она об этом? Она только что принимала душ в этой же ванне, в этой же ванне и этой же ванной, вытиралась этим же полотенцем, оно еще влажное, большое, желто–красное, махровое полотенце, у нас дома есть такое же, только не желто–красное, а желто–синее, закрыть горячую воду, закрыть холодную воду, насухо вытереться, надеть плавки… — Ты закончил? — спрашивает из–за двери Нэля. — Возьми, — и протягивает ему тренировочные брюки и свитер, — твои вещи надо погладить, — Он опять краснеет. Боже, сколько можно краснеть от всего и везде, ни дня без покраснения, красный как рак, красный вареный рак в большом эмалированном тазу. Свитер маловат, но это ничего, трико же коротковато, но и это тоже ничего. Затереть за собой пол, и все. Он выходит из ванной. Нэля смотрит на него и начинает смеяться.)
Нэля смотрит на него и начинает смеяться. Абзац начинается с того же, чем кончается предыдущий. Тип–топ, прямо в лоб, прыг–скок, на лужок. Стол накрыт заново. Как она быстро все делает. Быстро и красиво. Две чистых тарелочки да две чистых рюмочки. Початая бутылка водки. Жареная картошка прямо на сковороде. Свеженарезанный хлеб.
— Продолжим спаивание малолетних, — улыбается Нэля и разрешает: — Можешь выпить две рюмки. — А ты? — И я выпью две рюмки.
Она хорошо улыбается, у нее такая славная, добрая улыбка. Халат плотно затянут в талии, волосы еще не просохли после душа. Долой прическу, долой черное, переливающееся платье. Новый день, и все по–новому. — Ну что, — спрашивает она его, опустошив вторую рюмку водки, — будем спать? — Встает, идет к кровати, расправляет постель. Он сидит, смотрит на нее и чувствует, что все тело цепенеет, а сам он опять залит красной краской, все тот же дурацкий, красный вареный рак в эмалированном тазу. — Выключи свет, — не поворачиваясь, низко склонившись над кроватью, просит Нэля. Он на негнущихся ногах подходит к выключателю и щелкает им, а потом, не раздеваясь, идет к кровати. — Ты хоть разденься, дурень, — грубым голосом говорит Нэля. Он снимает трико, стягивает тесноватый свитер и садится на край постели. Слышно, как Нэля снимает халат. — Дай руку, — просит она. Он дает ей руку и чувствует, как она кладет ее себе на голую грудь. Наступает пауза.
Наступает пауза. Все остальное вспоминать запрещено! Большая табличка и на ней череп со скрещенными костями. Колдун племени арапешей накладывает инициационное табу. Гриф на папке: «Совершенно секретно! После прочтения сжечь!» Все давно прочитано, а значит, уже сожжено. Невинность теряют один раз, «Вот ты и мужчина», — тихо шепчет на ухо Нэля. Что ответить на это?
Они засыпают. Сколько себя помнит, всегда спал один. Теперь это время прошло, теперь он мужчина. Он спит рядом с ней, она голая и теплая, от нее пахнет любовью, потом, алкоголем, шампунем от свежевымытых волос и чем–то еще. Он не знает, чем пахнет от него, будем считать, что тем же и так же. Засыпает быстро, но сон слаб и некрепок. Мешает спать ее тело, мешает спать то, что только что было между ними. Раз–два–три-четыре, считать слонов, как в детстве. Один слон, два слона, три слона, четыре слона, так надо хотя бы до ста. Нэля спит, похрапывая, посвистывая, крепко прижимая его голову к своей груди (можно описать эту картинку в подробностях, но лучше опустить). От ее руки затекают шея и затылок, но он боится потревожить ее, вспугнуть похрапывающий и посвистывающий сон. Пять слонов, шесть слонов, семь слонов… На восьмом он наконец–то засыпает, а просыпаются они ближе к обеду и долго смотрят друг на друга в глаза. Пауза повторяется, через полчаса она опять гонит его в душ.
— Вот ты и мужчина, — тихо говорит ему Нэля, когда они садятся пить чай перед его уходом. — Ты счастлив? Ты будешь любить меня?
(— Зачем тебе это надо? — спросил бы он сейчас. — Ведь ты же просто ненормальная шлюха, шлюха и нимфоманка, гетера с бисексуальным уклоном. Женщина с далекого греческого острова. Избалованная порочная кукла, от тоски и безделья затащившая меня в постель. — Зачем ты притащила его? — спрашивала в коридоре рассвирепевшая подруга. — Мне назло? — Ты рассмеялась, нагло и громко рассмеялась, а потом дала ей пощечину. Я же сидел одуревший и пьяный в кресле, и мне казалось, что я самый счастливый мальчик на свете. Да, тогда я еще был мальчиком. Мальчик–с–пальчик. Мальчик с пальчиком. Тебе нравился мой пальчик, большой, твердый и крепкий. Ты так и говорила: дружок, где твой пальчик? А потом начинала стонать, долго и протяжно и всегда на один мотив: у–м–м-м! — Ты меня не любишь, — говорит тебе подруга. И ты опять смеешся, беззастенчиво и глумливо, а потом уходишь к ней домой и ложишься в ее постель. Когда я узнал об этом, то не мог понять одного: зачем это надо? — Как зачем? — удивилась ты. — А если это доставляет удовольствие?
Что же, могу сказать одно: я любил тебя, чертова сука, полгода я был счастлив, как никто и никогда (то есть все хотя бы раз в жизни). Я верил тебе, а ты развлекалась со мною, играя непонятную жрицу прекрасного, оставленную мужем–жлобом и поссорившуюся с единственной подругой (вы встречались в свободное от меня время). Ты читала мне стихи. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. Впрочем, эти тогда еще не были написаны. Если в руках будет камень, то кину его в тебя? У пророка Осии жена была блудницей, но он любил ее и терпел, а значит — прощал. Но кому и судить об этом, то не мне, ведь кто был твоим самым верным рабом? Ты права, но знай, как больно сейчас вспоминать об этом. После того дня ты сразу установила регламент наших встреч — два раза в неделю, попросив всегда заходить прямо и никогда больше не провожать тебя из библиотеки. Я подчинился, да и что мне оставалось делать? Когда же я приходил к тебе, то мы всегда были одни, да я бы сошел с ума, если бы кто–то хоть раз помешал нам, ведь мы всегда занимались любовью. Даже тогда, когда по своим женским причинам ты не могла этого, ты всегда находила способ ублажить меня. А потом, деловито приняв душ, один за другим, ты первая, я второй, мы начинали разговаривать, и ты читала мне стихи и показывала книги, принесенные — как ты говорила — друзьями. Спасибо тебе, до сих пор говорю тебе за это искреннее спасибо, ведь хоть за что–то я должен быть тебе благодарен! А кончилось все ранним летом, в июне, уже начались экзамены, я сдал литературу устно, как помнится, на пять, Галина ждала меня у школы, в глазах у нее был страх, она совсем не походила на ту вальяжную женщину, с которой я встречал Новый год. Точнее — мы. С которой мы встречали Новый год. — Тебя можно? — с какой–то хрипотцой спросила она.
— Что–то с Нэлей? — Она посмотрела на меня загадочно и спросила: — Ты что, ничего не знаешь? — А что я должен знать? — Нэля бросила и тебя, и меня. — И она начала жутко хохотать, мы стояли неподалеку от школы, мои сокашники (производное от однокашников и сокоешников), как раз в этот момент проходящие мимо, недоуменно смотрели, как я стою рядом с интересной и отчаянно хохочущей женщиной достаточно серьезного для меня возраста — повторю, ей было за тридцать. Да, тебе было двадцать шесть, мне — почти семнадцать, а Галине — за тридцать. — Ты идешь? — спросил меня бывший сосед по бывшей парте. — Нет, — ответил я, — у меня дела. — Пойдем куда–нибудь, — сказала Галина, Неподалеку от школы был сквер, в него мы и пошли. Нашли скамейку в местечке поукромнее, с одной стороны заросли акации, с другой — разросшиеся, нестриженые тополя. — Она выходит замуж, — сказала Галина, — тебе она ничего не хочет говорить, это ее манера, сделать все потихоньку и смыться. Блядь! — Ты что? — грубо спросил я, чтобы хоть что–то спросить. — А ничего, просто самая натуральная, стопроцентная блядь! — И Галина начала плакать, да так, что мне пришлось дать ей пощечину, не сильную, но достаточно звонкую. Она замолчала, посмотрела на меня и стала рассказывать о том, что значила ты в ее жизни, и как все изменилось, когда ты спуталась со мной, а сейчас… — Я потерял нить, слова не доходили до меня, плевать на то, что ты выходишь замуж, главное в другом, ты лгала и изменяла мне, пусть не с мужчиной, пусть с женщиной — мне отчего–то очень захотелось хоть разок увидеть, как вы делали это, — но изменяла. В этом главное. Я был игрушкой, так, заменителем сильного транквилизатора или чего похуже. Рюмкой водки с похмелья. Ты делала со мной все, что захочешь, но делала это без любви, а я любил тебя. Я смотрел на Галину, долго и пристально. Она замолчала. — Я убью тебя, — сказал я, — я сделаю это прямо здесь и сейчас, ты дрянь, ты сама развратила и испортила ее, ты сломала мое счастье! — Боже, как высокопарен и одновременно искренен я был. Я действительно ощущал в себе силы взять и убить эту, честно говоря, ни в чем не виноватую женщину. Она посмотрела на меня: — Ты хочешь меня убить? Знаешь, тебя я боюсь меньше, чем ее, но попробуй! — И она картинно распахнула свою блузку, выставив напоказ большие и обвислые, но все еще симпатичные груди. — Убей меня, прямо здесь и сейчас!
— Тьфу! — он сплюнул на землю и, не попрощавшись, пошел вон из сквера. Он шел и чувствовал, что по щекам текут слезы, что ему все равно, что может случиться с ним. Он шел по направлению к дому, но ноги понесли его на трамвайную остановку, потом он вспомнил, что ведь день, а значит, она в библиотеке, и решил пойти туда, побыстрее закрыв за собой скобки, чтобы навсегда оставить в них самый страшный час своей жизни!)
Замкнутый круг. Они все еще сидят и говорят о смерти Романа. Тип–топ, прямо в лоб, по обочине хлоп–хлоп. Машина потеряла управление, ее занесло на повороте, и все, кранты, птичье фьюить, только с металлическим скрежетом, Фьюить–фьюить, курлы–курлы, августовский клин журавлей, мерно помахивающих крыльями. Равномерно сеет дождь. Мерно–равномерно, ерно, зерно. Онре, онрез, онрем, онремонвар. Зовите меня Онремонвар. Перевернутый мир перевернутых слов. Улыбающийся Александр Борисович машет рукой из окна тещиной комнаты. Заходи, заходи, скорее, есть дело. Что же, остается встать из гамака, затушить сигарету и сделать десяток–другой шагов, Раз–два–три, раз–два–три, рифма следует «внутри». Равномерно сеет дождь, августовский клин журавлей, мерно помахивающих крыльями. Никогда не был на хозяйской половине, всегда встречаются во дворике, зеленая сень зеленой листвы винограда. Виноградная сень зеленой листвы. Дверь открывается туго и, естественно, со скрипом. Крутая лестница с некрашеными ступенями. Прыг–скок, прыг–скок. Милейший Александр Борисович один, тещи нет. Марина с Машкой на пляже. Итак: — Здравствуйте, Александр Борисович! — Мы уезжаем, — говорит Саша, — что поделать, но нам надо ехать, звонил вчера в Москву…
И он машет рукой в сторону многоточия. Да, надо ехать, говорят, что вскоре получать визы. Это просто прекрасно. Крысы бегут с корабля, соответственно, корабль тонет. Впрочем, чем сам не крыса? Большая, толстая, серая крыса, готовая сбежать сразу же, как появится возможность. Мерзкий голый хвост, тоненькая хищная мордочка. Холодные пуговки глаз. Глаз–таз, таз–раз, раз — к примеру — унитаз. — Жаль, — искренне говорит он, — знаешь, я ведь к вам привязался. — Взаимно, — отвечает Александр Борисович и подмигивает. Как–то нехорошо, как–то странно подмигивает. — Если хочешь, приезжай, проводишь в Шереметьево. Или боишься?
— Нет, — мотает он головой, — я давно уже ничего не боюсь. Чему быть, того не миновать и прочая народная мудрость. Да и потом, кто боится, вернувшись с того света? — Что ты имеешь в виду? Он смеется и стукает себя по горлу.
— Прости, — говорит Ал. Бор. и спрашивает: — Так что, приедешь? — Конечно, — соглашается он и чувствует, как заноза опять впивается в сердце. Замкнутый круг, и конца этому не видно. Чуть что, так боль, И капает кровь. Очень картинно, но капает. Как говорила врачиха в клинике: ваши алкоголизм и наркомания всего лишь следствие вашей жизни. Ну–ну, оспаривал он, не моей, скорее уж нашей. Выдерживает паузу. Жизни общества. Это банально, возражала Ирина Александровна (так ее звали, крупная, красивая, рыжеволосая женщина с парфюмерно–парным запахом), все хотят свалить на общество. Что тут ответишь?
Он спустился по лестнице, оставив радостного Александра Борисовича наедине с бутылкой марочной крымской мадеры — надо же отметить приятное известие. Была бы дома Марина, Ал. Бор. бы себе этого не позволил. Но Марина отсутствует, нежится сейчас на пляже в лучах августовского солнышка. Время бежит быстро, только был июль и уже — август. Человек чувствует себя увереннее, когда способен на такие банальные умозаключения. А Марина нежится на пляже и отгоняет от себя падких до сладкого мужчин. Любви не будет. Жаль, что не поцеловал ее тогда, в свой день рождения. Было бы что вспомнить. Поцелуй у женского туалета. Полные руки, обнимающие твою шею. Шею–выю. Выя, перси, ланиты. Предки — странные существа, как можно было говорить на таком непонятном языке. Зеленая сень зеленой листвы винограда. Фьить–фьить, курлы–курлы, щекочущее голубиное пхырканье. Жаль, что не поцеловал ее тогда, и жаль, что они уезжают. Так хотелось рассказать Марине обо всем. Идти вдвоем по вечерней набережной и предаваться сентиментализму. Спица, заноза, игла в сердце. Снять рубаху и показать нагноившуюся рану. Нагноившуюся и постоянно кровоточащую. Зачем вы пришли, спросила врачиха в первый же его визит, вам нужен не нарколог, вам нужен психиатр. Сказать, что с похмелья трещала голова, значило просто промолчать. Он был избит, унижен, облеван, он обмочился во сне, ему не хотелось жить. Ты скотина, заявила ему утром жена, я и дня не пробуду здесь, если ты сегодня же не пойдешь к врачу. Говорить не было сил, он умоляюще смотрел на жену, думая об одном: как бы отсрочить все то, что она ему предлагает. Впрочем, слово не то. Не предлагает и даже не требует. Железная необходимость. Ночью он почувствовал, что у него останавливается сердце. Кровать под ним вращалась, и он стал проваливаться. Был ли это тот свет? К счастью, он обмочился, и жена поволокла его в ванну — засунуть в душ и заодно промыть желудок. Три литра теплой, хлорированной водопроводной воды. Китайцы не додумались до такой пытки. Стоишь над унитазом и сам же рвешь свое горло. Коктейль: вода с кровью. Вода водопроводная, кровь своя. Кровь и желчь. Он блевал водой, кровью и желчью. Сердце вернулось на место, валерьянка, корвалол, валокордин. Устойчивый запах больничной палаты. Отделение интенсивной терапии, посторонним вход воспрещен. Руки и ноги подключены к датчикам, датчики выведены на экран. Тоненькая зеленая ниточка показывает, что ты все еще жив. Обо все этом Александру Борисовичу не расскажешь, Марине тоже. Об этом вообще никому не рассказать, это просто надо пережить и постараться забыть, хотя счастлив тот, кто сумеет это сделать. Ты скотина, говорит жена, ты облевал и обмочил ночью всю постель, ты сегодня же начнешь лечиться. Он смотрит на нее, и в глазах появляется тоска, ибо иначе… Да, та давняя, детская мечта: пойти на кухню, найти крюк и затянуть на собственной шее ремень. Вызови такси, говорит он жене, иначе мне не доехать. Поедем вместе, отвечает жена, один ты не доберешься, опять запьешь. Возразить нечего, один он действительно не доберется и, скорее всего, опять запьет. Жена вызывает по телефону такси, а он лежит и смотрит в потолок, потолок вращается, потолок цветной, сердце опять грозит остановкой, в желудке что–то болезненно пульсирует и собирается лопнуть. Еще вчера он принадлежал себе, а сегодня все, конец. Смерть личности. Он делает то, чего никогда не хотел — он начинает себя ломать. Смешно. Ни одной рифмы в голове. Единственная: врач–рвач. Будем надеяться, что это не так. Одевайся, говорит ему жена. Одевайся и не вздумай курить, опять блеванешь!
— Привет, — машет рукой Марина, возвращаясь с пляжа. — Ты уже знаешь, что мы завтра уезжаем?
— Знаю, — отвечает он, а потом вдруг со смехом добавляет: — Да, любви не будет!
Марина краснеет и тоже начинает смеяться. Машка кидает в него переспелой сливой и показывает язык. Покажите язык, просит врачиха, начиная осмотр. Он старательно высовывает язычище, и врачиха брезгливо отстраняется. Еще бы, потрескавшаяся лопата желто–зеленого цвета, великолепный образчик уже начавшегося разложения. Одевайтесь, говорит она, закончив осмотр, ну-с (странно слышать этот земский оборот из уст нарколога), и как давно вы пьете?
Тут он вдруг начинает плакать, ибо ему становится жалко. Себя, свое израненное сердце и изнахраченную душу, жену, вынужденную терпеть его и его выходки (курва, блядь недотраханная, вновь сказал он ей вчера вечером), врачиху, эту крупную, статную, красивую рыжеволосую женщину с отчетливым парфюмерно–парным запахом, обязанную возиться с такими, как он (меня зовут Ирина Александровна, представилась она ему сразу же, как он вошел в кабинет. Я буду вашим лечащим врачом). Вот это совсем лишнее, сказала ему врачиха, вот в таком случае не нарколог нужен, а психиатр, ну–ка, возьмите себя в руки, мужчина же! И она стукнула своей пухлой, но, по всей видимости, достаточно сильной ладошкой (странное соединение — сильная ладонь) по столу, да так, что какие–то бумажки упали на пол. В кабинет заглянула его жена. Выйдите, грубо сказала Ирина Александровна, мы здесь сами управимся. Жена испуганно закрыла дверь, и он нашарил в кармане пиджака платок (свежий, жена сунула перед выходом из квартиры) и вытер слезы.