Частное лицо - Андрей Матвеев 8 стр.


— Хочешь выпить? — спрашивает он.

— А ты?

— Я же не пью.

— А мне одной не хочется.

— Не ломайся, — грубо говорит он, — я же тебе от чистого сердца предлагаю.

У Томчика в глазах появляются слезы. Она сейчас повернется и уйдет. Ну его к черту, этого пижона, будет она еще пить за его счет! — Прости, — говорит он, — я не хотел тебя обидеть. (Я не хотел тебя обидеть, да и не надо было мне вновь запускать тебя в сюжет. Но сделанного не воротишь, так что остается одно: свернуть с набережной и пойти вглубь улочек, поискать глазами заманчиво открытую дверь какой–нибудь распивочной и нырнуть туда. Слава Богу, на дворе 1981 год и подобных распивочных великое множество. А может, что и самому плюнуть на все и вновь поднести к губам стакан с крепким, тягучим, чуть щекочущим горло вином? Выпить граммов четыреста сухой крымской мадеры и забыть про все, что было. Старое, неоднократно испытанное лекарство. Опять страшно жить, небо над головой слишком безоблачно, но глаза так и шарят по нему в поисках вбитого крюка. Крюк–круг, револьвер, раскоряченной лягухой шмыгающий под кроватью. Прыг–скок, на лужок, а с лужка на бережок, с бережка на камушек, с камушка на другой камушек, а с другого еще на один камушек, вот и снова бережок, вот идет — другой — лужок, повторяется прыг–скок, разгорается восток, ок, ек, мужичок с ноготок, ищущий крюк, вбитый прямо посередине неба… Но ты–то тут при чем, плотный, пупырчатый, шоколадный огурчик в слегка шуршащем коротеньком платьице? Все ищешь своего прынца и столько лет не можешь найти? Надо бежать, надо уносить ноги от этой безысходности, этой вековой тоски. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. Зря я затеял поворот сюжетца, слишком многое нас разделяет, Томчика и меня, чтобы с легкостью можно было предаться плотским утехам. Да и потом: игла, спица, заноза, вечно кровоточащее сердце…) — Ладно, — говорит Томчик, — так и быть, пойдем. Они сворачивают с набережной и идут по узкой, петляющей улочке пока, наконец, не видят широко распахнутую дверь с рюмкой, нарисованной на небольшой вывеске.

— Зайдем? — спрашивает он. Томчик покорно кивает головой. В маленьком и прокуренном зальчике одни мужчины. Стоит тихий гул голосов, кто–то матерится, кто–то просто бубнит что–то неразборчивое. Он берет мадеры, это все мне, удивляется Томчик, ведь много, а мы возьмем с собой, хорошо, говорит она, но можно было и в магазине, там нет мадеры, отвечает он. Томчик выпивает стакан, он с жадностью смотрит, как она это делает, ощущение такое, что это в его горло сейчас с приятным бульканьем вливается горьковато–терпкая жидкость. Как бы он хотел быть на ее месте, пусть и знает, что это все, конец, дважды вернуться с того света не дано никому, но слишком уж тоскливо, игла, заноза, спица, опять немыслимое жжение в сердце. Что, пойдем, спрашивает Томчик, вытерев губы аккуратненьким белым платочком, пойдем, только куда, поехали в Никиту, предлагает она, времени еще много, погуляем по парку, искупнемся, отлично, отвечает он, три «о» растворяются в продымленном воздухе забегаловки, бутылку возьмем с собой? Как и было обещано в самом начале абзаца, они берут бутылку с собой. Томчик плотно затыкает горлышко пробкой, свернутой из газеты («Крымская правда», номер от пятого августа 1981 года), он убирает ее в пляжную сумку. Когда они вновь оказываются на набережной, то горизонт уже затянут сплошной черной полосой. Шторм идет, говорит Томчик. Не поедем, спрашивает он. Отчего же, и она тянет его в сторону катеров. Шальное, дурашливое настроение, сюжетец надо вытягивать, хватит плутать по лесной дороге, тип–топ, прямо в лоб, чайки низко пролетают над волнами, серо–белые, драчливые черноморские чайки, так, значит, тебе здесь скучно, спрашивает он. Томчик смотрит на него в недоумении, а потом обиженно говорит: — А куда податься, здесь же выросла? — Катер начинает заваливаться на волнах, Томчика бросает на него, и он ощущает ее молодое, податливое, разгоряченное стаканом мадеры тело. Все идет так, как и должно идти. Народу на катере почти никого, черная полоса мгновенно распугала отдыхающих, шторм ждут давно, несколько дней, правда, никто не знал, что сегодня, а впрочем, может еще пронесет, не так ли, Томчик, так, так, отвечает она, только что будем делать, если катера перестанут ходить? Останемся жить там, будем дикарями в Ботаническом саду. Ну уж, ворчливо отвечает она и позволяет себя поцеловать, губы толстые и влажные, липкие от мадеры, хотя и вытирала их платочком. Томчик, Томчик, ну зачем ты вновь возникла на этих страницах?

— Не знаю, — вполне серьезно отвечает Томчик, облизывая губы после затяжного поцелуя. — Но кто же мог предположить, что ты именно сегодня придешь завтракать в наше кафе?

Катер подходит к Никите, штормит уже не на шутку. Они поднимаются на палубу. Матрос, стоящий со швартовым в руках, печально смотрит на пляшущий пирс. — Идем обратно, — говорит в мегафон капитан, — а то потом можем и не отчалить. — Вот и съездили, — прыскает Томчик, — что, обратно в Ялту? — Очередной поворотец сюжетца, — отвечает он и предлагает Томчику спуститься в бар.

— Хочу шампанского, — говорит она, взгромоздясь на табурет у стойки.

— Шампанского нет, — отвечает бармен. —

— Тогда коньяка.

— Коньяк кончился.

— А что есть? — сердито спрашивает Томчик.

— Портвейн, только ординарный. Ему этот разговор что–то мучительно напоминает, но он так и не может вспомнить, что. Томчик уже пьет свой ординарный крымский белый портвейн, а ему приходится лезть в карман за деньгами. «Девчонка не дура выпить, — думает он, — вся–то ее жизнь, выпить за счет курортника да потрахаться». Катер швыряет по волнам, и портвейн из Томчикова стакана плещется на стойку. «… мать», матерится плотный, пупырчатый, шоколадный огурчик в слегка шуршащем коротеньком платьице. Он утомленно закрывает глаза. Еще седьмой час вечера, а день уже достал. Марина уехала, и день погас сразу же, как начался, не мог даже представить, что так будет. Любви не вышло, а Томчик пьет прртвейн и матерится. — Подходим, говорит бармен, с ненавистью глядя на нашу парочку. Томчик ставит на стойку пустой стакан и идет к выходу из бара. Он еле успевает подняться на палубу следом. Ветер бьет в лицо, бьет в затылок, ветер лупит со всех сторон, катер то возносится высоко–высоко, то с гулким урчанием проваливается вниз, почти уходя под воду. Они мокры с головы до ног. Прилипшее платье обрисовывает все Томчиковы прелести. Держи меня, просит она, и он крепко обнимает ее за талию. Осталось немного, сейчас матрос кинет швартовый, они сойдут на берег, и можно будет выровнять сюжет. Сюжет–сюжетец. Взять резинку и стереть то, что не вписывается. Тип–топ, прямо в лоб. Матрос кидает канат (все тот же матрос все тот же канат), второй матрос, на пирсе, в мокром дождевике, вцепляется в него, как вратарь в сильно пущенный мяч. — Приехали, — говорит он Томчику, спрыгивая на пирс и подхватывая ее на лету.

(Надо попрощаться. Ты что, не зайдешь, спрашивает она, прибегая к опосредованно–прямой речи. Нет, отвечает он, этот шторм меня доконал, мадеру тебе оставить? Она смотрит на него презрительно и высокомерно, он видит, как яростно ходят под мокрым платьем ее большие груди. «У Марины тоже большие груди, — думает он, — это, наверное, такая местная порода, у всех здешних девочек, девушек, девок, женщин и даже старух большие груди». Он протягивает Томчику недопитую бутылку мадеры. — Болван! — говорит она ему на прощание и хлопает дверью. Он улыбается, честь спасена, удалось отделаться затяжным поцелуем. Сюжетец окончательно сменяется сюжетом, ноги сами собой несут дальше по лесной дороге, оставив позади девочку–карацулочку, этот плотненький, пупырчатый, такой, по всей видимости, похрустывающий на зубах огурчик шоколадного цвета.

— Сама ты коза, — говорит он ей вслед и отправляется к себе в малуху, думая о том, что главное — это всегда уйти вовремя.)

Вот и библиотека, июньское солнце отмечает полдень, сердце отчаянно колотится в груди, он чувствует, что невидимая рука уже начала вгонять в его тело эту чертову иглу, спицу, занозу, с треском прорвалась кожа, острие прошло сквозь жировой слой и потихоньку стало входить дальше. До середины еще достаточно долго, может, час, может, два, но это все равно случится, и тогда волна боли захлестнет его с головой, и он погибнет, перестанет существовать как личность, как то самое «я», каким осознал себя совсем недавно, в ночь на Новый год, еще полгода не минуло с тех пор. Ноги замирают перед выщербленной мраморной лестницей, надо сделать шаг, затем другой, но это практически невозможно, ведь главное сейчас — отсрочить замах руки с остро отточенным топором. Перевел дух, рука вздрогнула, качнулась, дала момент передышки. Можно собраться с силами и проскользнуть под этой неумолимо падающей тенью. Мышкой, маленьким зверьком, беспорядочно перебирающим лапками. Шур–шур, шур–шур. Он проскальзывает к самым дверям, осталось немного — взяться за ручку и потянуть створку на себя. Опять тень топора, вновь жаркое и мстительное дыхание в затылок. Он распахивает дверь. Топор со стуком падает прямо за спиной, на первый раз пронесло, хотя игла, спица, заноза вонзается в тело все глубже, не мытьем — так катаньем, не так ли?

Абонементный зал тих и залит безмятежным июньским светом. Он со свистом вдыхает и выдыхает воздух: паровоз, трактор, бульдозер, атомный реактор за несколько секунд до взрыва. Ее коллега, пожилая, интеллигентного вида женщина с возмущением смотрит на него: надо же, какой невоспитанный. Да, он невоспитан, он это прекрасно знает, но ведь на границе жизни и смерти не до правил приличия, и плевать ему сейчас на эту книжную даму. — Что вам угодно? недовольно спрашивает дама, глядя на то, как он яростно и потерянно обшаривает зал глазами. — Где Нэля? — Вопрос, не нуждающийся в комментариях, — Пройдите в ту дверь, — смилостившись, говорит дама и показывает рукой в светлый прямоугольник на задней стенке. Он превращается в стадо бешеных буйволов, топот множества ног, все сносящих на своем пути. Пот и бешенство застилают глаза. Дверь открывается наружу, и он едва успевает притормозить, поняв это. Опять замаячила палаческая рука с остро отточенным топором. Теперь ее можно рассмотреть и заметить, что она загорелая, потная и волосатая, потная, волосатая, загорелая, мускулистая рука с едва видимой заколкой у запястья. Топор тяжелый, и рука подрагивает, удерживая его в воздухе. Он рывком открывает дверь на себя, топор снова падает вниз, опять мимо, в спину раздается безразличное ругательство.

— Ты откуда такой взмыленный? — спрашивает Нэля, прижимая рукой к уху телефонную трубку. Она сидит на столе, волосы небрежно повязаны платком, вокруг беспорядочно разложены высокие и низенькие стопки книг. Ему нечего ответить, и он смотрит на нее, пот заливает глаза еще больше, она начинает двоиться, троиться, вот ее уже четыре. Четыре Нэли на него одного, слишком много. Он переводит дух и тихо закрывает за собой дверь, скучающий палач остается ждать его с той стороны, готовый в любой момент вновь взмахнуть топором. — У меня была Галина, — говорит он, наступая на нее. — Я перезвоню, — спокойно произносит она в трубку и кладет ее на рычаг. Поворачивается к нему: — Ну и что? — Она сказала, что ты выходишь замуж.

— Да? — И Нэля начинает смеяться. Она делает это задорно и очень легко, закидывая голову так, что платок сваливается с волос и они небрежно рассыпаются по плечам. — Ну и что, — продолжает она, отсмеявшись, — даже если и так, то отчего трагедия?

Он смотрит на нее и понимает, что сейчас начнет ее убивать. Возьмет за горло и сдавит, оно хрустнет, изо рта вывалится язык, а глаза выскочат из орбит. Он хорошо знает этот язык и эти глаза, эту шею и эти волосы, этот лоб и этот подбородок, что, впрочем, не помешает ему сейчас сделать шаг вперед и сдавить горло этой хрупкой женщины так, что из нее выйдет дух. Впрочем, если он в ней есть, сейчас он сомневается в этом, ибо убийца не он — она, она убила и его, и свою подругу, жаль, что он так обошелся с Галиной, она ни при чем, она сама страдает не меньше его, за ней тоже маячит тень палача с огромным топором в руках.

— Ты обалдел? — испуганно спрашивает Нэля, соскальзывая со стола и пятясь к окну. А потом кричит на него в полный голос: — Сядь на стул!

Он чувствует, как тело его обмякает, голову захлестывает отвратительно жаркая волна красного цвета, и он мешком падает на стоящий возле стола некрашеный деревянный стул. Нэля идет к двери и выглядывает в зал, а потом, удостоверившись, что коллега спокойно маячит в дальнем углу, ничего не подозревая, закрывает дверь и поворачивает в ней ключ.

— Ты дурак, — говорит она ему, — знать бы мне только это раньше. Неужели ты думаешь, что я должна все время якшаться только с тобой, не думая о том, как мне жить? Видишь ли, — продолжает она более мягким тоном, — между нами слишком большая разница в возрасте, если бы она была меньше, ну, хотя бы пять лет, то я, вполне возможно, могла бы выйти за тебя замуж, а что? — И она подмигивает ему, волна вновь накатывает, красный, отвратительный, кровяной жар, палач начинает колотить в дверь, намекая, что пора бы и честь знать, негоже топору так долго оставаться без работы.

— Ты ведь пока даже не зарабатываешь, — продолжает Нэля, вставляя сигаретку в мундштук и подходя к открытому окну. — И еще будешь лет пять учиться, а я к тому времени стану совсем старая. Мне уже будет тридцать один, ты понимаешь, — кричит она, повернувшись к нему, — тридцать один! — Ему хочется заткнуть уши и исчезнуть, раствориться, стать воздухом, забиться в щель между половыми досками. — Да и потом, — начинает говорить она вновь тихим, спокойным тоном, — у тебя все это пройдет, ты просто любишь меня как свою первую женщину, не больше. Но ведь это невозможно: постоянно любить женщину на десять лет старше, ведь так? — И она вновь подмигивает ему.

Он ничего не соображает, сидит и смотрит на нее, не понимая, что эта женщина говорит ему. Красивая женщина, в его понимании даже очень красивая женщина. Она ему хорошо знакома, она бреет подмышки и чуть подбривает лобок, и сзади на шее у нее большая и, к сожалению, неопрятная родинка. Глаза же чуть косят, особенно это видно, когда она сердится. Сейчас она не просто сердится, сейчас она в ярости, и ему хочется сказать что–то утешительное, чтобы она успокоилась, и он снова вспомнил, кто она и как ее зовут, хотя они знакомы, да, они очень хорошо знакомы!

— Не расстраивайся, — говорит Нэля, — мы ведь все равно останемся друзьями, не правда ли?

Долгожданная фраза, во всех книжках она звучит обязательно. Часть героев после этого идет и стреляется. Пиф–паф, ой–е–ей, умирает наш герой. Игла, спица, заноза окончательно устраивается в сердце. Первый, еще робкий фонтанчик крови. Чтобы застрелиться, нужен револьвер. Пистолет, наган, на худой конец винтовка или охотничье ружье. Засовываешь дуло в рот и босым пальцем правой (почему так лучше, чтобы правой?) ноги нажимаешь на курок. Если патрон заряжен крупной дробью, то можно представить, что будет с головой. У его отца есть ружье, даже целых два. Одно шестнадцатого калибра, ижевская двустволка, другое — двенадцатого, бельгийское, «зауэр три кольца», Пишется, наверное, вот так: «Зауэр о–о–о». Он знает, что у отца есть и патроны. Но это все не здесь, так что он не может среагировать на фразу так, как положено, то есть встать и пойти стреляться. Да и потом: стоит ли? Палач все равно сделает свое дело, голова откатится от тела, палач возьмет ее за волосы и пристально всмотрится в оскаленный, помертвевший рот. Видимо, позавидует тому, какие у него были зубы. Белые и крепкие, совсем не то, что у палача — желтые, прокуренные, гнилые, да и то немного, остальные давно покоятся в мусорном баке зубоврачебного кабинета.

— А что? — удивленно спрашивает Нэля. — Ты разве против того, чтобы мы и впредь оставались друзьями? — Она продувает мундштук, перед этим тщательно затушив окурок и завернув его в чистую белую бумажку. Он не будет ее убивать, но не будет убивать и себя. Убивать ее так же не за что, как и ее бывшую (ну, в этом еще надо разобраться) подругу. Просто они такие и другими быть не могут. Банальная мудрость, осенившая его залитую кровавым жаром голову. А себя убивать жалко. — Ну что, — обращается к нему Нэля, — мир? — Зачем ты мне врала? — спрашивает он, вставая со стула, — В чем? — очень удивленно и искренне. — У тебя с Галиной была не просто дружба.

— Боже! — и она опять начинает смеяться. Он чувствует, что она расслабилась, что напряжение оставило ее, самый подходящий момент для того, чтобы все же сжать эту гордую шейку своими грубыми лапами и дождаться тихого, сдавленного, последнего всхрипа. — А тебе не кажется, что я просто жалела ее, это чудовище? — И она в отчаянии роняет голову на грудь, как бы подавая знак, чтобы он подошел и утешил ее. Стоит не двигаясь, ожидая начала и конца легенды. Так и есть, не дождавшись утешения, вновь поднимает голову и начинает говорить сладким, вкрадчивым, как и положено в таких случаях, голосом.

Они познакомились год назад, как раз тогда, когда она разводилась с мужем. Да (вздыхает), это было страшное для нее время, она даже подумывала о самоубийстве, но, конечно, не решилась (снова вздыхает). Галина работала на ее прежней работе фотографом. Они общались. Сначала на службе, потом — домами. Месяца два все шло нормально (к этому времени она уже развелась). Но потом как–то раз засиделась у нее в гостях, было поздно, а идти ночью домой страшновато, пусть и живут, как он знает, поблизости. Галина предложила остаться, они еще долго сидели, пили кофе, распили на двоих бутылочку сухого вина, потом стали ложиться спать. Галина постелила ей вместе с собой на диване, она легла и сразу заснула, а проснулась от того, что ее кто–то целует. Ну и… Да, она не устояла, но ведь ее просто совратили, он–то должен понимать, что она абсолютно нормальная женщина, а такое может случиться с каждым, неужели он никогда не грешил с мальчиками?

— Пока еще не успел, — ответил он, и это была чистая правда. А потом добавил: но ведь ты–то не девочка!

— В этом все дело, — грустно ответила Нэля, — Галина просто воспользовалась тем, что я осталась одна, без мужа и ласки, подкралась ко мне как змея и обвила своими кольцами…

Он видел, что ей самой стало себя жалко. Сейчас заплачет, решил он. Так и есть. Несколько раз она плакала при нем, и это всегда вызывало и жалость, и нежность, и какую–то странную грусть. Так случилось и сейчас. Он провел рукой по шее: все на месте, голова пока что не отделена от туловища, но палач ждет за дверью. Да и игла уже прошла сквозь сердце и вот–вот да выйдет со стороны груди. — Врешь ты все, — бесстрастно заметил он.

— Конечно, — говорит, вытирая слезы, — ты можешь не верить, но если бы ты знал, что она начала меня шантажировать! Ведь она фотограф и десятки раз снимала меня голой, да еще ставила аппарат на автоспуск и снималась вместе со мной. Думаешь, мне хочется, чтобы кто–нибудь увидел эти фотографии? — А сейчас?

— Я выкрала негативы, — бесцветным и усталым голосом объясняет Нэля, — несколько дней назад. Я знала, что Галины не будет ночью дома, она уезжала к матери, в другой город, а у меня был ключ. Пришла вечером и рылась до утра, но нашла. — Где? — зачем–то спросил он. — На кухне, в банке с гречневой крупой.

Он представил, как Нэля обшаривает ночью квартиру своей подруги по интимным радостям, и ему захотелось сказать, что место ей в дурдоме. Какое–то идиотство, плохо закрученный шпионский роман. Сцена, которую стоило бы вычеркнуть из рукописи. Он ничего не понимает, он знает лишь одно: все кончено, со временем палач сделает свое дело и отправится к окошечку кассы получать честно заработанные деньги. Но друзьями они не останутся. Они просто не смогут остаться друзьями, ведь как забыть ее тело и все то, что оно давало ему. — Что ты сделала с пленками? — деловито спросил он. Она покорно взяла сумочку, открыла и протянула ему две завернутые в серебряную фольгу катушки: — Посмотри, если хочешь.

Он покраснел, но катушки взял. Развернул одну и начал смотреть на свет. Галинино тело было в чем–то даже красивее, крупнее и рельефней. Нэлино не вызывало в нем никаких чувств. Он смотрел на эти маленькие кадрики и понимал, что почва окончательно уходит из–под ног, ему надо было отказаться, надо было дать ей пощечину, обозвать распутной дурой и блядью. А он стоит и рассматривает то, как его любовница (надо набраться смелости перед самим собой и произнести это слово) занимается любовью со своей же подругой. Судя по всему, увлеченно и со смаком. Практически так же увлеченно и со смаком, как и с ним. Галина совратила Нэлю, Нэля заволокла его к себе в постель. Он был невинен, теперь же заляпан грязью, если чего и ждал, так это совсем другого. Он ждал любви, а оказалось, что это только постель. Причем — на троих. Пусть попеременке, но на троих.

— Возьми, — сказал он, брезгливо протягивая ей негативы обратно. Тела на них были черными, белая простынь тоже получилась черной. — Вы как две негритянки. — Нэля плотоядно захохотала. Опять захотелось сдавить ей шею и делать это так долго, сколько понадобится. До последнего вздоха. Он любит ее, но должен ее убить. Любимая оказалась ведьмой–перевертышем, если он убьет ее, то она возродится вновь во всей своей чистоте. — Ты их сожжешь? — спросил он.

— Зачем? — удивилась Нэля. — Галина мне сейчас не страшна! Ему стало противно, он ощутил комок тошноты в желудке, но смог его удержать.

— Мальчишка! — как–то презрительно сказала Нэля. — Ты что, думаешь в этом мире можно как–то иначе? Все только и делают, что пытаются нагреть друг друга, подставить ножку, попользовать. Не я первая, не я последняя. Любовь и чистота хороши в романах девятнадцатого века, постарайся о них забыть. — Лицо у нее осунулось, зубы оскалились в непристойной гримасе. — Я ведь тоже лишилась невинности в шестнадцать лет, и тоже любила, и даже вышла замуж. Но… — и она махнула рукой. — Сначала употребили меня, потом я употребила тебя, сейчас твоя очередь!

Ему стало страшно, ему захотелось бежать. Он никогда не видел Нэлю такой циничной, опустошенной, очень и очень злой. Нет, убивать ее нельзя, подумал он, ее надо жалеть, хотя страшно, хотя хочется бежать. Он обнял ее и начал целовать в губы, глаза, щеки, шею, волосы. Нэля покорно подставляла лицо, мокрое от слез, ему казалось, что все — и спица, игла, заноза, и топор палача, и держащая его потная, мускулистая, волосатая рука — лишь какая–то неясная тень на этом чистом и солнечном дне. Как жаль, что они не у нее дома, а здесь, в этой дурацкой маленькой комнатке, из которой выход ведет прямо в зал книжного абонемента, и там сидит милая интеллигентная дама, цербер на страже Нэлиного тела. Только тише, шепнула Нэля, расстегнула ему брюки и опустилась на колени. Он почувствовал ее влажный, засасывающий рот, страх прошел, хотелось кричать. Вот мокрая шершавость язычка сменилась острым покусыванием, вот вновь влажное и шершавое прикосновение. Он изгибался на стуле, прикрывая ладонью рот, а Нэля пыхтела, зажав голову между его колен, пока, наконец, кожица перезрелого фрукта не лопнула и ее рот не заполнился густой солоноватой (впрочем, на это есть разные точки зрения) жижицей, Нэля оттолкнула его колени и смачно вытерла сперму с губ рукой. Сперму с губ. Сгуб. В одно слово. Сгуб–сруб, сгубленный сруб, сгубленный–загубленный (можно и срубленный), как срифмовал бы он годы спустя. — Доволен? — каким–то севшим, тихим голосом спросила она. Он не мог говорить, сидел и тяжело дышал. Нэля быстренько подкрасила губы, грудь ее учащенно вздымалась под сероватым рабочим халатиком. Надо посмотреть на себя в зеркальце, надо снова повязать волосы косынкой, улыбнуться, подойти к дверям, повернуть ключ, тихо, чтобы никто не слышал, приоткрыть дверь, выглянуть в зал и спокойно перевести дух.

— Ну? — она оборачивается к нему. — Кончил дурить? Он сдался, ему нечего сказать, он оказался слаб и вместо убийства готов совершить очередное самоубийство. А может, и не готов. А может, уже. Очередное. Безо всякого «Заура о–о–о». Отцовские патроны остались невостребованными. На солнце набежала тучка, полдень давно миновал, интересно, сколько он торчит здесь?

Назад Дальше