Частное лицо - Андрей Матвеев 9 стр.


— Уже два часа, — говорит Нэля, поглядев на свои маленькие часики, — мне пора обедать.

Он послушно встает со стула, на котором незаметно для себя оказался во время фелляции. — Ширинку застегни, герой, — уже спокойно и уверенно, с ощущением собственного превосходства, говорит Нэля. Его бьет током. Я все же убью ее, не сегодня и не здесь, может, годы спустя, но я сделаю это, думает, идя вслед за ней через зал книжного абонемента. Здесь он впервые увидел ее. Это было меньше года назад. Меньше года. Меньше. Года. Он увидел ее меньше года назад и стал гадом. Года–гада. Дальше слово награда. Каждому гаду своя награда. Но это тоже — годы спустя. Она снимает халатик, о чем–то ласково говорит с коллегой–библиотекарем. — Я пойду поесть, — доносится до него. — Конечно, Нэличка, конечно. — Она выходит из дверей первой и начинает спускаться по лестнице. Он испуганно оглядывается по сторонам: следов палача не видно, но лучше поостеречься, отсрочить, отложить, отдалить на какое–то время. Сладостно и мучительно ноет натруженный пах. Нэля быстренько сбегает по лестнице, ее крепкие ягодицы заманчиво круглятся под черной шелковой юбкой. Если выстрелить сейчас в нее, то попадешь прямо в спину, пуля засядет в крестце, и она рухнет в самом низу лестницы с долгим и отчаянным криком. Но можно и ножом, вот он летит, посверкивая на солнце, вонзается меж лопаток и следует все тот же крик. Долгий и отчаянный. Солнце окончательно скрывается за облаками, он берет ее голову и целует в холодеющие губы. Сирена милицейской машины. Я любил тебя, Нэля, говорит он, протягивая руки и ожидая лязга наручников. Палач выходит из незаметной двери в соседней стене, бережно прижимая к себе черно–красный футляр с топором: — Что, уже пора?

— Ты в какую сторону? — спрашивает Нэля, весело помахивая сумочкой.

Он показывает в сторону автобусной остановки. — Не сердись, миленький, я бегу, — и она быстренько целует его в щеку. — Забеги как–нибудь, только на работу, домой не надо. — Ресницы делают резкий и решительный взмах, а потом томно падают, как бы говоря, что отныне они — он и она — одна шайка, соучастники, повязанные на мокром деле. — Думаю, еще увидимся, — решительно заканчивает Нэля и энергично идет вниз по улице, в противоположную от автобусной остановки сторону.

Увидимся, — запоздало говорит он в пустоту и чувствует, что игла, спица, заноза окончательно проткнула грудь и вышла из нее на добрых два сантиметра. Проводит рукой по рубашке и смотрит на красные кончики собственных пальцев. «Вот и свершилось, — думает он, — но мы обязательно увидимся».

Сень–тень, все так же, только расклад другой. Он сидит за круглым, когда–то черным, а ныне буро–коричневым столиком и уплетает прощальные абрикосы. Последние–прощальные, последние в этом году, запоздалые, отошедшие, прощальные в этом сезоне, то есть отвальные, на уезд, напоследок. Круг вновь замыкается. Последние–напоследок. Послед. По следу. Совсем недавно они сидели здесь втроем и говорили о смерти Романа. Прошло каких–то двадцать с небольшим дней. Пора брать новый след. Сень–тень, вот плетень. Вместо плетня аккуратный каменный заборчик. Заборчик–забор. Он летит за борт. Обвитый виноградом, плющом, хмелем и еще неизвестно чем. Летит один и уплетает прощальные абрикосы. Ребята уже в Москве, вчера вечером звонили хозяйке. Ехали три дня. Через Симферополь (слишком много пирамидальных тополей, сухо и пыльно, день еще не разгорелся), Джанкой (все то же, только день успел разгореться), Мелитополь (маленький, уютный и сытый город с множеством мух), Запорожье (дымящиеся трубы как отрыжка индустриализации), Константиновку и Лозовую (скользящий прочерк ночи), Харьков (непонятный город харчей и хорьков, харчащихся хорьков, если точнее), Белгород (пауза на смену колеса), Курск (Курская магнитная аномалия, Курская дуга, курские яблоки), Орел (отчего–то запавшие в память никогда не виденные орловские рысаки), Тула (естественно, что самовары, пряники и оружейных дел мастера, да еще пьяный гармонист, играющий на тульской трехрядке), Серпухов (ближе), Подольск (совсем близко), Москва (атлас можно закрыть и убрать на полку, а грязную и умаянную машину поставить в гараж). Он как раз пил у хозяйки чай, и ребята попросили, чтобы он тоже взял трубку. Далекий голос Александра Борисовича. Далекий голос Марины, Связь плохая, приходится кричать. Почти. Почти кричать. То есть еще не крик, но что–то около. Повысив голос. На повышенных тонах. Форсируя речь. В горле начинает сохнуть от напряжения. Как доехали? (Связь по радио, связь по радио.) Хорошо. (Связь по радио, связь по радио.) Как погода? Продолжается все та же связь все по тому же радио, механический женский голос с металлическими модуляциями. Повесили трубку, пожелав спокойной ночи. Хозяйка тоже желает спокойной ночи, а он идет пройтись. Вниз по лестнице и в парк. Неясные, бесшумные тени летучих мышей. Какая–то парочка выгуливает черного пуделя. Подбежал, обнюхал, облаивать не стал. (Марина уже вымыла Машку и стала готовить ванну Александру Борисовичу. Прекрасная хозяйка, о себе думает в последнюю очередь. Моросит дождь, самый конец Каширского шоссе, тьму–таракань, большой, нахохлившийся, многоэтажный дом, Сначала жили в Кунцево. Хотя лучше сказать «вначале». Вначале жили в Кунцево. Я — кунцевский, смеясь, говорил про себя Саша. Семером в двух комнатах. Потом построили кооператив. Построили–купили. Вот здесь, на этой чертовой окраине. Вода в ванне достаточно чистая, надо налить пены и повесить чистое полотенце. Машка пьет чай и ест печенье. Пьет печенье и ест чай. С дороги ум заходит за разум. Сейчас Машка ляжет спать, потом вымоется и ляжет спать Саша. Потом наступит ее черед. Разбирать вещи — завтра, сегодня просто нет сил. Завтра стирка, магазины, разборка вещей, только в обратном порядке. Разборка вещей, магазины, стирка. Ал. Бор. с утра уедет по делам. Дел много, и его не будет почти весь день. Надо узнать, как с визами, в подробностях. Вызов пришел сразу после Нового года. Идиотская страна, прежде чем ее покинешь, потеряешь последнее здоровье. Впрочем, страна — не родина, родину она любит, только что ездила с ней прощаться. С ней и с дедом, с морем, сентиментально говоря, с собственным детством. Я хочу есть, говорит Александр Борисович, проходя в ванную. Нечего, отвечает Марина. Хотя бы яичницу, укоризненно говорит из–за прикрытой двери Ал. Бор. Яйца должны быть, машинально отвечает она и идет на кухню. На кухне срач. Срам. Содом и гоморра. Не были почти два месяца. Слой пыли в палец. Это, конечно, преувеличение, но пыли много. Сиротливая, неприбранная кухня. В мойке чашка с засохшими следами кофе. Саша пил еще перед выездом, естественно, что не помыл. Они с Машкой уже были в машине, закрывал квартиру Александр Борисович. Смешно, но и она стала частенько называть его так, по имени–отчеству. Как новый крымский знакомый. Очень славный крымский знакомый. Отчего–то глаза становятся влажными. Чайник горячий, не успел остыть после Машки. Зараза, нет, чтобы пыль стереть, попила чай и спать! — Марина, — зовет из ванной Ал. Бор., — помой мне спину!)

Ему остались сутки. Завтра, в это время, он уже будет в воздухе. Если все будет благополучно. Е. Б.Ж. Ежели Бог Желает. Ежели Будем Живы. Е. Б.Ж., как говаривал граф Толстой. Тот, что Лев Николаевич. В миске осталась последняя абрикосина, время перепуталось, перед отъездом всегда так. Отчего–то ноет левая сторона груди. Пхырканья голубей почти не слышно. Пхыр–пхыр, восемь дыр. Вчера он лег поздно, гулял до полуночи, уже парочка с пуделем отправилась восвояси (отправился оправившийся пудель), а он все ходил и ходил между клумбами, в тени кипарисов и прочей южной прелести. Ночь была прохладная, пришлось надеть свитер. Ходил и курил, пытался что–то сочинять. К примеру, сонет. Опять признание в сонете, опять спасение в искусстве. Сонета не получалось, выходили какие–то частушки. Он бросил эту затею и продолжал просто ходить, пугая летучих мышей. Когда вернулся, то в доме все спали, разделся, не зажигая свет, закрыл дверь и нырнул под одеяло. Уснул сразу же и спал крепко, без сновидений. Безо всяких снов и видений. А утром пошел есть прощальные абрикосы, сейчас вот остался последний, он сидит и задумчиво смотрит на него. (Марина моет Саше спину. Саша крякает и пыхтит. Плотоядно и более того — по–животному, Он крякает и пыхтит, когда ест, когда занимается любовью, когда Марина трет ему спину и во многих других подобных ситуациях, случаях, событиях. — Еще? — спрашивает Марина. — Три–три, — с наслаждением отвечает Ал. Бор. Она знает его почти одиннадцать лет. Уже десять, как они женаты. Соответственно, Машке девять. Время идет, возникает банальная мысль, что она становится не моложе, а старше. По крайней мере, сейчас ей себя жалко. Ей даже не хочется в Бостон. Более того, ей не хочется и в Брисбен. В Бостонобрисбен и Брисбенобостон. Ей хочется обратно в Крым, причем — на одиннадцать лет назад. Жаль, что нет машины времени, она бы настроила ее на одиннадцать лет назад и посмотрела бы на молодую себя. И подумала бы, стоит ли ей выходить за Сашу замуж. — Хватит, — говорит Александр Борисович, пропуская ее «бы» мимо ушей. — Хорошо, — соглашается Марина, споласкивает руки от мыла и идет жарить ему яичницу.) — Вы как поедете? — спрашивает его хозяйка. — В Симферополь? — уточняет он. — Естественно, — удивляясь его непонятливости, говорит Маринина мама. — На троллейбусе, на автобус не было билетов. — Успеваете? — Конечно. — Он благодарит ее за абрикосы, встает из–за стола и выходит со двора. Надо прощаться. Ощущение, что он здесь в последний раз. В предпоследний он был здесь с женой, и в предпредпоследний тоже. Тогда все было по–другому, и он больше уставал, чем отдыхал. Жена действовала ему на нервы, впрочем, он ей тоже. Самая большая глупость в его жизни — это женитьба. И еще то, что он родился в этой стране. Хотя родину не выбирают. Родину — да, а страну? Все это от Бога, думает он, вскакивая в переполненный автобус. Потные, липкие отдыхающие едут на пляж. Они переругиваются и совсем не похожи на отдыхающих. Скорее, на рабочих, опаздывающих на смену, или на очередь, боящуюся, что не хватит товара. Но товара всегда не хватает. Он выходит из автобуса и думает, зайти ему на рынок или не стоит. В принципе, на рынке ему делать нечего, покупать он ничего не собирается, да и денег в обрез. Лучше пройти на набережную, может, он даже искупается в последний раз. Интересно, в последний ли раз он видел перед отъездом свою жену? Лучше оставить знак вопроса, в восклицательном он пока не уверен. Что было бы, если бы он родился в другой стране? Если бы он не женился? Если бы он не встретил Нэлю? Он не знает, он просто идет по направлению к пассажирским причалам. Раз–два, левой, раз–два, левой. Прыг–скок, на лужок, по дорожечке топ–топ. Поникшие, смятые розы совсем не похожи на то, чем они должны быть. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. Он трус, он знает это, поэтому всегда предпочитал быть частным лицом. Не был, не привлекался, не участвовал. Точнее говоря, его вынудили стать трусом, и поэтому больше всего на свете он хочет оставаться частным лицом, Имярек. Некто. Просто он. Он–слон, чемпион, не хватало еще добавить слово «хамелеон». Открытые двери почтамта обещают прохладу и хоть какое–то занятие. Ныряет в них и всматривается в толпу курортников. Над толпой висят два усталых портрета — основателя государства и нынешнего генерального. Два Ильича. С именем Ленина. Анинел менеми с. Лично Леонида Ильича. Ачи (мягкий знак пропускается) ли адиноел ончил. Любимая с детства игра. Ногав театобар зеб ароткуднок. Кондуктора. Без. Работает. Вагон. Надпись на изнаночной стороне бокового стекла трамвайного вагона. Вскакиваешь на подножку, трамвай плавно трогается с места. Усталые, запыленные портреты одновременно подмигивают, Он встает в очередь к окошечку для отправки телеграмм. Очередь двигается быстро, но ему хватает времени, чтобы полюбоваться лопатками стоящей впереди отдыхающей. Загорелые, чуть облезшие лопатки. Берет бланк и решает послать телеграмму жене. Нужен текст, но за этим дело не станет. К примеру. Я возвращаюсь, ку–ку. Или пхыр–пхыр. Пхыр–пхыр, восемь дыр. Он протягивает в окошечко заполненный бланк, в затылок ему неприятно дышит перегаром какой–то прыщавый юнец. Девяносто три копейки, говорит голос из окошечка. Он протягивает смятую рублевую бумажку и получает семь копеек сдачи. Пятак и двухкопеечная монета. На метро и на телефон–автомат.

(Александр Борисович начинает есть яичницу, а Марина идет в ванную. Все, теперь можно вымыться самой, смыть дорожные пыль и грязь. Как всегда, Ал. Бор. не помыл за собой ванну. Она борется с этим вот уже десять лет. Ей себя жалко, ей хочется на одиннадцать лет назад. Ванна становится чистой, она открывает воду, выливает из флакона остатки и закрывает дверь. Так и не успела переодеться, все еще в трикотажной майке и джинсах, глаза не накрашены, волосы грязные, страхилатина, да и только. Раздевается, бросает вещи в корзину для грязного белья, смотрит на себя в зеркало: круги под глазами, морщины на лбу, у висков и в уголках рта. Зато тело сильное и загорелое, только две белых полоски, на груди и на бедрах. Не было возможности позагорать голой, почти никогда не были с Сашей вдвоем, почти все время с матушкиным постояльцем, хотя ведь не сам навязался, это они его всюду таскали за собой. Непонятный человек, но ей с ним было легко. Марина залазит в ванну и, не удержавшись, стонет: вода слишком горячая, надо бы подбавить холодной. Надо бы, но лень, да и не собирается она отмокать целый час, минут десять, не больше, сердце здоровое, так что выдержит. Главное, чтобы ни о чем не думать, просто лежать и чувствовать, как снимается напряжение и отходит усталость. Она засыпает, а просыпается, когда вода становится прохладней температуры тела. Боже, думает она, надо же так устать, уже слишком поздно, а проспала я часа два. Открывает слив и быстро намыливает губку.)

Отправив телеграмму, он вновь выходит на набережную и, совсем уж целеустремленно, идет к пассажирскому причалу. Прыг–скок, тип–топ, топ-в лоб, в лоб–гроб, у причала стоит большой трехпалубный корабль одесского пароходства. Веселенький красный флаг с серпом и молотом реет над трубой, из которой валят клубы черного дыма. В последний раз подойти к причалу и посмотреть в синюю морскую даль. Вода у причала грязная, мазутно–серое море с Турцией за горизонтом. Естественно, что здесь он купаться не будет, это просто прощальный ритуал, что–то наподобие сегодняшнего тазика с абрикосами. Купаться надо чуть подальше, но лучше, не доходя до пляжа. Даже не купаться, так, обкупнуться, обмочить тело в серо–мазутной воде. Сделать небольшой заплыв на прощание. Надо было уехать раньше, пробыть здесь две недели, и все. Уехать, пока оставались ребята. Перебор времени и места, даже Томчик не смог помочь. Ау, Томчик, где ты? Он оглядывается по сторонам, но Томчика не видно. Голова пуста, на месте сердца зияет мертвая впадина. Не хватало еще начать думать о бесцельности собственной жизни. Он ухмыляется и уходит с причала, жизнь не бесцельна, он это знает точно. Вот только в чем ее цель, сказать не может. И никогда не мог. Сможет ли сделать это в будущем? Тут надо разобраться в том, будет ли будущее, оно в руках Бога, а потому разбираться в этом вопросе бессмысленно. Красивая мысль так же красиво закончена, осталось совсем немного: ритуальный заплыв напоследок, для чего можно выбрать местечко вот у этого самого пирса, на котором большими буквами написано: КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО. Два двоеточия в одном предложении. Несколько идиотов купаются с радостными воплями. Одним идиотом будет больше. Он раздевается и лезет в воду. Вода холодноватая и грязная, купаться запрещено, идиотом ему быть не хочется. Но он проплывает несколько метров и только потом возвращается на берег. Ритуал окончен, обряд совершен, жрецы могут воскурить благовония. Верховный жрец протягивает полотенце, он вытирается насухо и переодевается прямо здесь, позабыв про то, что не один. Точнее говоря, не обратив на это никакого внимания. Он — это он, частное лицо, имярек, стаскивающий с себя мокрые плавки. Надеть сухие, положить полотенце и мокрые плавки в сумку и поблагодарить жреца. Вежливо, кивком головы. Купался, даже не сняв с шеи крестик. Вызывающее купание с крестиком на шее. Жрецы медленной и торжественной походкой уходят в сторону Турции, а может, Греции или какой другой страны. Ниоткуда с любовью. На этот раз цитата обрывается на полуфразе. Теперь надо пройти чуть в сторону, сесть на камень и посмотреть на море, можно еще побросать в воду гальку. Раз камушек, два камушек, три камушек. Больше на берег он не придет, сейчас пойдет в сторону дома, зайдет пообедать в кафе–закусочную (работает ли Томчик, нет?) и пойдет в малуху. Собираться. Надо пораньше лечь спать, троллейбус в пять утра, самолет в девять, еле успевает. Встать надо в четыре, ничего не ходит, придется идти пешком. С чемоданом и подводным ружьем. Стрелять было почти не в кого, разве что в купальщиков и купальщиц, но он этого не делал, так и провалялось почти все время под кроватью. Еще пять минут, и все. Адье, гуд бай, и можно по–итальянски. Ариведерчи. Сделаем морю ручкой. Он опять так и не доплыл до Турции. И до Греции тоже. И ни до какой другой страны. Впрочем, он бы не смог этого сделать: слишком много серых силуэтов на горизонте. Великая страна крепко охраняет свои границы. Только с этой стороны крепче. Он встает и возвращается на набережную, затем, немного постояв у парапета, направляется в магазин. Покупает торт и бутылку шампанского. Еще надо купить цветов. Все это хозяйке. Она была добра к нему, у нее есть дочь, и зовут ее Марина. Марина — Маринка. Маринка–малинка. Лучше, если шампанское будет полусладким, полусухое любят молодые и длинноногие, быстро переходящие с шампанского на коньяк. (Марина выходит из ванной, на ней лишь махровый халат, и больше ничего. Спать она всегда предпочитает голой, если, конечно, она дома и если у нее нет месячных. Сейчас она дома и месячных у нее нет. Отлично помылась, отлично соснула прямо в ванне, отлично намазалась кремом. После воды и крема морщинки куда–то подевались, впрочем, может, это сейчас их просто не видно. Надо взглянуть в комнату к Машке и посмотреть, что у нее творится. Машка спит, разметавшись по кровати и скинув с себя одеяло. Накрыть, подоткнуть, осторожно, чтобы не разбудить, поцеловать в щеку. Все хорошо, только голова гудит после дороги. Три дня в машине — охренеть можно. Симферополь, Джанкой, Мелитополь, Запорожье, Константиновка, Лозовая, Харьков, Белгород, Курск, Орел, Тула, Серпухов, Подольск, вот и дома. Город с очень странным названием. Город «вот и дома». Ездят по этому маршруту последние пять лет, с тех пор, как купили машину. Туда и обратно. Обратно и туда. Детская загадка: туда, сюда, обратно, тебе и мне приятно. В большой комнате надо открыть форточку, естественно, что Саша этого не сделал. Теперь можно идти в спальню и ложиться в кровать. Александр Борисович занимает две трети, спит наискосок. Подвинуть спящего Александра Борисовича, скинуть халат и нырнуть под одеяло. Кружится голова, ноги, да и все тело, пребывают в невесомости. Тело пребывает, как сказал бы их новый крымский знакомый. Саша спросонья кладет ей руку на грудь, что поделать, машина времени еще не придумана. Подвинься, просит Марина. Саша мычит что–то нечленораздельное и подвигается к самой стенке, она поворачивается на живот, обнимает руками подушку, вытягивает свое голое тело и закрывает глаза. Завтра тяжелый день, надо разобрать вещи, сходить в магазины, постирать белье. Позвонить Машкиному репетитору по английскому. Снова начать заниматься самой. Сонный Саша лезет к ней с поцелуями и объятиями. Сквозь сон. Сонный Саша лезет к ней сквозь сон. Она переворачивается на спину и привычно чувствует, как на нее наваливается Сашина тяжесть.)

— Вот и все, — говорит он хозяйке, выкладывая на стол (круглый стол, когда–то черный, а ныне буро–коричневый) коробку с тортом и бутылку шампанского. — Решил вот вам маленький презент сделать.

— Что вы, зачем? — радостно удивляется хозяйка и спрашивает: — Обедать будете? — Да я в кафе хотел сходить.

— Ну зачем в кафе, — обижается хозяйка, — у меня борщ на обед и котлетки, поешьте перед дорожкой.

— Котлетки перед дорожкой? — мечтательно жмурится он. — Что же, не откажусь, — и идет мыть руки. Занавес опускается. Когда же он поднимается снова, то на сцене лишь регистрационная стойка зачуханного Симферопольского аэропорта и очередь таких же, как он, бедолаг, закончивших свой отдых. Вот билет, вот паспорт, чемодан ставится на весы, на чехол с ружьем привязывается квиток «ручная кладь», посадка уже в самом разгаре, еле успел, сердце отчего–то тревожно ноет, ну все, говорит довольная Марина, отодвигаясь от Александра Борисовича, давай спать!

Два года более или менее сносной жизни. От Нэли не осталось и следа. Как ушла тогда, весело помахивая сумочкой, так и растворилась в пространстве. Зажав кровоточащую рану в груди рукой, еле доволок свои останки до дому. Или «а». Дому–дома. Лучше не вспоминать, но так не получается, хотя редко, слава Богу, что редко. Впрочем, просто так два года прощелкивать нельзя. Прощелкивать–проскальзывать, про–скальзывать–пропрыгивать, про–про. Опр–опр. Лучше уж по порядку.

Зайдя домой, сразу же нацепил на левую сторону грудной клетки большой бактерицидный пластырь. Менять каждый день. Надо сходить в аптеку и сделать запас. Главное, чтобы ни о чем не догадалась мать. Еще сойдет с ума. Надо быть мужчиной, больше ничего не остается. Что толку плакать ночами, уткнувшись в подушку. Пустота внутри все равно есть и будет, так что залепить грудную клетку бактерицидным пластырем, надеть на лицо улыбающуюся личину и продолжать сдавать экзамены дальше. Стиснув зубы, до хруста, до белой, неприятно, костно пахнущей крошки. Улыбаться сокашникам и девочкам на улице, тихо вынашивая там, под пластырем, злобу и ненависть. Хотя это лишь слова, поманит пальчиком — сразу забудет все. Забудет, скинет личину, улыбнется оставшимися зубами и побежит навстречу. Навстречу — на встречу. Как собачка, как черный пудель, много лет спустя встреченный на крымском побережье, говоря же точнее — в городе Ялте. Подбежит, обнюхает, но облаивать не станет, только ласково завиляет хвостом. Но этого не происходит, потому что все, как в тумане. Равнодушном и белом. Злоба и ненависть существуют сами по себе, он и туман — сами, Улыбаться сокашникам, улыбаться девицам, стиснув зубы, сдавать экзамены. Хочется взять автомат и расстрелять всех подряд. Жизнь — препаскуднейшая штука, всегда об этом догадывался. Конец июня, последний экзамен, торжественный гром неслышных фанфар. Даже не позвонила, чтобы поздравить, черт с тобой, в лексиконе не хватает слов, чтобы оскорбить, унизить, показать той, какая есть. Мать делает праздничный обед. Ты очень изменился за последнее время, сын. Это я знаю. Засасывающая воронка одиночества. Безмерного, беспредельного. Но: с этим ничего нельзя поделать, поэтому буду принимать все так, как должно. Мать спрашивает: — Что собираешься делать дальше? — Спрашивает, будто не знает, будто сама все эти последние годы не долдонила одно: надо учиться. Да, надо учиться, и он подает документы в университет. Сначала на философский, но через два дня забирает. Потом — на журналистику. Забирает через день. Останавливается на филологическом, главное — чтобы не забрали в армию, учителем все равно не будет, а корочки получит. Тем паче литература — единственное, что интересует по большому счету, впрочем, разговор об этом — табу.

Как и все, что касается Нэли. На данный момент, день, час, минуту, секунду. На данный год и данный отрезок времени. Данная данность. Давняя данность. Неуклюжая игра слов и понятий. Остановимся на время, на два года, триста шестьдесят пять умножим на два и оставим пока в стороне, на обочине той самой лесной дороги, по которой он кружит вот уже неизвестно какую страницу и все не может выйти из заколдованного леса. Пусть сделает привал, разведет небольшой костерок, согреет в котелке водички и попьет чайку. Костерок, котелок, чаек. Ок–ек, с ноготок.

Первый курс промелькнул, как стрела. Развращающая свобода студенческого ничегонеделания. Через месяц после начала занятий научился пропускать лекции, совесть была спокойна, что же касается сердца, то бактерицидный пластырь надежно скрывал левую сторону грудной клетки. Мужиков на курсе мало, всего пять человек, преподаватели в них заинтересованы, так что на пропуски смотрят прикрыв глаза. Правда, еле сдал сессию, правда, еле получил стипендию. Впрочем, все это фигня по сравнению с мировой революцией. Со второго семестра стал ходить в общежитие, завел себе пассию с третьего курса. Или она его себе завела. Ответить на вопрос, кто кого завел — сложно, но занимались они этим три раза в неделю, если, конечно, она могла. Могла она не всегда, и в такие дни в общежитие он не ходил, предпочитая сидеть в библиотеке (опустим возникающую параллель). К концу его первого, а своего третьего курса пассия решила, что пора кончать трогать муму (тогда говорили еще так: «пестрить мульку»), и вышла замуж за пятикурсника, которого собирались оставить в аспирантуре. Каждый в этом мире устраивается, как может. Он не переживал, переживаний в его жизни хватало и без этого. В летнюю сессию завалил историю партии, так как на предэкзаменационном собеседовании сказал что–то не то. Его взяли на заметку и поставили неуд. И еще занесли кое–куда. Экзамен он через несколько дней пересдал на три, а про «кое–куда» просто не знал, так что — можно сказать утвердительно — все шло в общем–то благополучно.

Потом была дача, и про это надо чуть подробнее. Смысловое звено в цепи остальных смысловых звеньев. Трюизм, опирающийся на базис здравомыслия. На дачу они решили поехать в конце июня (прошел календарный год с того дня, как он впервые нацепил на грудь пластырь). Чтобы отметить окончание сессии. Восемь человек, пять девиц и три парня. А может, и девять, то есть пять девиц и четыре парня. Сейчас он уже затрудняется сказать, сколько их было: прошло много времени, каких–то подробностей и не упомнить.

Дача была ничья. Точнее, дачи просто не было, а был конец дождливого июня и много дач поблизости от города, любая из которых могла приютить их на ночь. Главным условием было то, чтобы дача была пустой. Не заброшенной — такого не могло быть в принципе, а именно пустой, то есть чтобы хозяева именно в этот вечер спокойно пребывали в городе, а они могли бы поразвлекаться в полный рост. Поразвлекаться и оттянуться, хотя последний глагол тогда в ходу не был, С их курса было всего трое: он, еще один парень, через несколько лет пустивший себе из пистолета Макарова (ПМ) пулю в висок на зачетных стрельбах в лагере военной подготовки, и одна девица, с которой он не очень–то общался в течение всего года (начало смысловой цепочки — эта девица была подругой его жены, то есть именно она передала его ей, то есть именно через нее он познакомился со своей будущей женой, то есть лишь благодаря ей угодил он через несколько лет, впрочем, обо всем этом уже не только сказано, но и рассказано, тут скобки закрываются, вот так:). Его же на дачу пригласил приятель с философского, пообещавший именно там, в сыром, ночном лесу прочитать им вслух «Письмо IV съезду писателей» Александра Солженицына и отрывки из «Размышлений» академика Андрея Сахарова. Ему уже почти восемнадцать, в этом возрасте приятно ощущать себя инакомыслящим. С приятелем был еще один философ, остальные девицы (не считая той, что познакомила его с его же будущей женой) были частью тоже с философского, частью с журфака. Преамбула закончена, начинается рассказ,

Они собрались вечером, затарившись в ближайшем магазине двумя трехлитровыми банками портвейна (это не гипербола, были такие сказочные времена, когда портвейн продавался не только в бутылках, но и в банках), парой водочных поллитровок, какой–то жратвой да блоком сигарет. Спокойно доехали до вокзала и плюхнулись в электричку. Один из философов знал станцию, в районе которой много дач, так что хоть одну пустую, да найдут. Ехали с полчаса, потом вышли на спокойной вечерней остановке с запамятованным названием. Было больше десяти, но еще совсем светло — темнело в это время в районе двенадцати, да и то часа на четыре. Станция была маленькой, привлекать к себе внимания не хотелось, и они, сойдя с электрички, перешли рельсы и сразу же углубились в лес. На станции тявкнула собака, ей ответила другая, тявканье затихло. Философ, хотя и говорил, что бывал здесь несколько раз, явно не знал, в какую сторону идти, и поэтому еще полчаса они бестолково кружили по лесу, пока, наконец, одна из девиц–журналисток не увидела какое–то темное пятно неподалеку за деревьями. — Кто пойдет на разведку? — спросил возглавивший их философ. Я — ответил он и сделал из шеренги два шага вперед. — Вольно, — скомандовал философ и начал высматривать следующего добровольца. — Я, — сказал другой философ, бывший его приятелем, и тоже сделал из шеренги два шага вперед. — Слушайте боевой приказ, — сказал философ–командир. Они выслушали боевой приказ, сделали под козырек и растворились меж сосен.

К темному пятну вела узкая, петляющая тропинка, усыпанная хвоей и шишками. Они шли, сосны наплывали на них и скрывались в уже наступивших сумерках. Было тихо, где–то вдалеке куковала кукушка. Изредка с шорохом пролетали ночные бабочки, чудный, теплый вечер, один из первых без признаков дождя. Внезапно черное пятно превратилось в бревенчатую стену с большим проемом закрытого ставнем окна. Они обошли дом и вышли со стороны фасада. Дача была двухэтажной, точнее — полутора: большой первый этаж, сделанный из деревянного пятистенка, и надстроенная вместо чердака мансарда. Небольшой палисадник перед крыльцом, дверь накрест забита досками, да еще закрыта на большой висячий замок. Приятель–философ перемахнул через заборчик палисадника и кошкой взобрался по столбам веранды на маленький балкончик, куда выходило окно мансарды. Послышался звон разбиваемого стекла, затем зажегся свет фонаря. В воздухе чувствовалось присутствие индейца Джо, вампиров, упырей и прочей нечисти. Приятель–философ высунулся из окна веранды и кинул вниз веревку. Путь был свободен, неизвестным оставалось только одно — смогут ли девицы воспользоваться этим путем.

Девицы смогли, и вот они уже спускаются с мансарды вниз, холодную и неживую комнату, с мертвыми и молчащими вещами. Философ–командир запаливает взятую с собой керосиновую лампу, предупреждая всех, что они должны быть осторожными и не устраивать пожаров. Именно пожаров, во множественном числе. Все молча кивают головами, всем несколько не по себе, одно дело собираться в чью–то собственность, другое — оказаться в ней. Дело поправляется портвейном, после второго стакана отчужденность и стыд пропадают, и они начинают скакать и сходить с ума так, как это и положено молодым людям — юношам и девушкам, не юношам и не девушкам — их возраста. Его приятель–философ требует, наконец, внимания, и они усаживаются вокруг большого обеденного стола, заставленного консервными банками, разломанными буханками хлеба, еще не опорожненными стеклянными банками, стеклянными водочными поллитровками, пачками сигарет. В самом центре стола стоит (ст–ст, вновь повторяющийся поцелуй согласных) керосиновая лампа, элегическая «летучая мышь», элегически–ностальгическая, ностальгически–романтическая и прочая, прочая, прочая. Приятель достает из внутреннего кармана брезентовой куртки пачку тонко сложенных листочков папиросной бумаги, разделяет на две неровные стопки, берет одну и начинает читать вслух. Приятель пьян и читает тихо и плохо. Да и все они уже пьяны, так что слушают только из чувства гордости и самолюбования: чтение это придает их эскападе характер чуть ли не политической сходки, да и потом — чтение это совсем не мешает им пить портвейн, водку, курить да есть консервы прямо из вскрытых банок. Ставя пустой стакан на стол, он замечает, что его однокурсник, тот самый, что несколько лет спустя отнюдь не случайно нажмет на спусковой крючок девятимиллиметрового пистолета марки ПМ, выщелкивает на ладонь из посверкивающей серебряной фольгой облатки несколько небольших белых таблеток и быстро бросает их маленькой кучкой себе в рот.

— Что это? — спрашивает он. — Седуксен, — отвечает сокурсник и протягивает облатку ему. Он повторяет ту же операцию, что наблюдал сколько–то секунд назад, и запивает добрым глотком портвейна. Несколько минут ничего не происходит, а потом он чувствует, как кровь ударяет в голову, тело как бы расползается в разные стороны, он перестает ощущать собственный вес, жар в голове проходит, она становится необыкновенно чистой и ясной, только воспринимает все, что вокруг, в измененных пропорциях. И потом — удивительная нежность, поселившаяся в нем вместе с этой маленькой горсткой небольших белых таблеток. — Что, забалдел? — спрашивает сокурсник. — Ага, — отвечает он и тянется за сигаретой. Руки не слушаются, пачка подпрыгивает и не дается в пальцы. Наконец он ловит ее, достает сигарету и жадно закуривает. — Колесами балуетесь? — спрашивает философ–командир и добавляет: — Еще есть? — Сокурсник достает из кармана непочатую упаковку того же снадобья, и вся их разведгруппа вместе с женским спецконтингентом глотает небольшие белые таблетки. После этого листочки тонкой папиросной бумаги куда–то деваются, а они начинают танцевать, хотя музыки нет, но на нет и суда нет, и не надо, и так хорошо, танцуем, братцы? танцуем, кто–то задувает ностальгически–романтический керосиновый огонек, темно, еще час до рассвета, хотя — вполне возможно, — что и меньше. Один из философов начинает петь, без гитары, без банджо, без мандолины, без балалайки, без лютни. Просто петь, громкое и сольное пение: — Раз пошли на дело я и Рабинович. — Взвизгивает девичьи–женский голос, взвизгивает и подхватывает: — Рабинович выпить захотел. — Громкое уханье, и вступает, мерно отбивая такт ногами, хор: — Отчего не выпить бедному еврею, если у него немного дел?!

Ему становится душно, он решает выйти на свежий воздух. С трудом находит дорогу из комнаты, зажигая спичку за спичкой, освещает себе путь в мансарду. Ноги легкие, почти бестелесные, он их просто не чувствует. Вот и окно, берется руками за веревку, внезапно руки не выдерживают, веревка остается висеть сама по себе, чуть раскачиваясь, а он летит с высоты мансарды, больно ударяясь грудью о землю. Слава Богу, что здесь грядка и, слава Богу, что на грядке нет колышков, подумал бы он, если бы мог, но он просто переворачивается на спину, смотрит в светлеющее небо и думает, что больнее, чем есть и было, уже все равно не станет. Затем пытается встать, но получается это с трудом, ноги вернулись на свое место, теперь он чувствует их, вот только они стали намного тяжелее. Он пытается сделать шаг и падает, не выдержав боли. Из окна мансарды высовывается та самая девица, что в не таком уж далеком будущем познакомит его со своей подругой, которая и станет затем его женой (курва, будет говорить он через годы). Она смотрит вниз и замечает его, барахтающегося и стонущего, — Боже, — вскрикивает девица и ладно смахивает вниз по веревке. Протягивает руку, он опирается, с трудом, но перебирает ногами. Через заборчик палисадника не перелезть, но вот и калитка, закрытая на деревянный колышек. Никаких трудов достать колышек и открыть калитку, опереться на девичье плечо и доковылять до ближайшей сосны и прислониться спиной.

— Закатай штанину, — требует девица. Он послушно закатывает штанину, и она пальпирует ногу. — Все в порядке, давай другую. — Ее прикосновения нежны и возбуждающи, голова низко склоняется к нему так, что он видит затылок с густой копной черных волос. Кладет руку и начинает поглаживать. Боль в ногах проходит, скоро совсем рассветет, девица послушно отвечает на поцелуй, но, когда он тянет ее рядом с собой на землю, грубо отталкивает руками, говоря при этом: — Отстань, не хочу! — Он отстает, она помогает ему встать, они идут обратно к дому, оба покачиваясь, оба пьяные и наседуксененные, только он больше, намного больше, никакой умеренности, ни в чем и никогда, и за это время — какие–то мгновения, что надо пройти от сосны до палисадника — они становятся почти друзьями.

Естественно, что обратно в мансарду залезть он не может, но, впрочем, это и к лучшему. Уже рассвело, пора линять. Делать ноги, обрубать хвосты. Тип–топ, прямо в лоб, по тропиночке хлоп–хлоп. По лесной тропинке, ведущей обратно на станцию. Первая электричка в 5–30, сейчас почти пять. Вся разведгруппа в сборе, довольные, напившиеся, наевшиеся, натанцевавшиеся, прочая, прочая, прочая. Философ выстраивает их опять в две шеренги, по порядку номеров рассчитайся! Первый–второй, первый–второй. Левое плечо вперед, шагом–ар–рш! Философ–приятель вдруг начинает хлопать себя по карманам: ребята, я листочки забыл! Плюнь! Что вы! Они собираются кучкой, алкоголь и таблетки заметно усилили свое действие, все на отрубе, сейчас бы лечь да отрубиться, приятель возвращается, довольно поглаживая себя по карману. Вперед, командует философ–начальник, и они гурьбой устремляются к станции. Он плетется в самом конце, девица–сокурсница помогает ему идти (сердобольная, нашла себе занятие!). Гудит электричка, вот уже подходит, еле успевают вползти в последний вагон. В вагоне они все засыпают и просыпаются только на вокзале. — Отлично съездили?

— Отлично, — и разбредаются с вокзала в разные стороны, желая только одного: поскорее оказаться дома и лечь спать. Что, впрочем, и делают в течение часа.

Нельзя, конечно, утверждать, что в подобных развлечениях он провел все лето. Месяц, может, два. До практики, до колхоза. Безделье молодого нигилиста–экзистенциалиста, отпустил волосы, решил, что стал хиппи и пустился во все тяжкие. Слава Богу, что сокурсница/приятельница, слава Богу, что не хотелось ей только тогда, в лесу, под сосной. Безмятежность юношеской дури, когда стихи пишутся в кафе на салфетках. Мать привыкла к тому, что от него частенько попахивает вином и постоянно — табаком. Что он начал ночевать не дома. Матери привыкают ко всему, смиряются с этим и понимают, что их молодость прошла. И начинают жить молодостью своих детей. Смысловая цепь не должна прерываться. Род уходит, и род приходит, продолжение опять читай у Екклезиаста. Сокурсница/приятельница жила неподалеку, и они виделись почти каждый день. Впрочем, о Нэле он ей не рассказывал. Дарил цветы, водил в кино, затаскивал в любую случайную постель. Они привыкли друг к другу за этот месяц, как две собачки. Две кошки. Две обезьянки в зоопарке. Чита и Мачита. Единственное, чего он ей не позволял, так это менять старый пластырь на новый. Старый бактерицидный пластырь на новый бактерицидный пластырь. Делал сам. Сам с усам. — Что там? — спрашивала она. — Сердце, — как–то меланхолически–грустно отвечал он, натягивая на себя рубашку после любви. В один прекрасный день, когда они занимались этим у него дома, их застукала мать. Пришлось познакомить, пережив несколько неприятных минут. С годами все становится проще, перестаешь стесняться того, что естественно, а если и краснеешь, то лишь на время. Матери его сокурсница/приятельница понравилась, и мать решила, что у ее сына все хорошо. Она не догадывалась, как крепко ошибается. Впрочем (слово–паразит, уже набившее оскомину), сокурсница/приятельница тоже считала, что у него все хорошо и тоже не понимала, что ошибается. Знал правду лишь он один, знал, когда пил портвейн, когда глотал таблетки (седуксен, ноксирон, реладорм, родедорм, реланиум и прочая дребедень, включая циклодол, кодеин и этоминал натрия, врач–нарколог Ирина Александровна Полуэктова уже год, как закончила институт), знал, когда читал книги, писал стихи в кафе на салфетках и ложился со своей сокурсницей/приятельницей в постель. Впереди зияла огромная черная яма, и скоро он в нее попадет. Охотники вырыли ловушку на привычной для него тропе, сами засели в засаду и ждут. Засели в засаду. Ждут. Над тропой чуть колышатся низко нависшие ветви, ветерок отгоняет запах ловцов, дует не от них, а наоборот. Сердце, пусть и залепленное пластырем, подсказывает, что лучше затаится и переждать, но ноги несут вперед. Если же ловушка не поможет, то устроят облавную охоту. Что–то, да устроят. Что–то. Да. Устроят. Сразу после практики он уехал в колхоз, распрощавшись на месяц с сокурсницей/приятельницей, которой сельхозработы были противопоказаны по медицинским соображениям. Вернувшись же, обнаружил, что она его разлюбила, но перенес это достаточно легко, если не сказать, легкомысленно. Ловушка, ожидающая его, была другой. Что же касается сокурсницы, то мотивы ее этого поступка нам неведомы. Но почти друзьями они остались, более того, пройдет какое–то время, и она познакомит его с его же будущей женой. Вот так: тип–топ, прямо в лоб. Его с его же. Но пока до этого еще далеко и все идет по–прежнему. Месяц, еще один, еще, вот и зимняя сессия. Каникулы. Месяц, еще один, е… Ще выпадает, так как охотники ловко накидывают сеть.

Звонок со второй пары прозвонил резко и оглушительно. Можно встать, размять затекшие ноги и пойти покурить. В дверях свалка, всем не терпится поскорее выскочить из душной аудитории. Идет к дверям, берет барьер, вырывается на свободу. Рука привычно лезет в правый карман, нащупывает пачку сигарет, достает одну, левая рука в этот момент нашаривает коробок спичек. Автоматизм движений, доведенный до совершенства. Весеннее солнышко пляшет по выщербленному паркету коридора. В левой стороне груди привычная мертвая пустота, изредка заполняемая приступами боли. Голова опущена, сигарета во рту, ловко зажженная одной рукой спичка на полпути к цели. Вежливый и равнодушный голос у самой курилки: — Простите, вы такой–то? — Поднимает голову, рассматривает бледное, гладко выбритое молодое лицо с неприметной синевой глаз. — Да, а что? — Вы не могли бы проводить меня вниз? — В желудке образуется тошнота, какой–то нехороший страх гибкой веревкой связывает ноги. — Зачем? — В ответ видит мелькнувшую в чужой ладони красную книжицу. — Областной оперативный отряд, надо поговорить… «Всего–то, — думает он, так и не донеся спичку до нужного предмета, — отчего бы и нет?», и послушно спускается вслед за коричневой курткой незнакомца по лестнице.

На улице хорошо и спокойно, страх исчезает, незнакомец уверенно подходит к стоящей поодаль серой «волге», садится на переднее сиденье рядом с водителем, кивая ему головой на заднее. Плюхается на потертый матерчатый чехол, опять что–то нехорошо покалывает ноги, как–то не очень увязывается — областной оперативный отряд и серая «волга», но отчего бы и не поиграть в детективные игры, ни в чем предосудительном сам себя не замечал, так что в любом случае разнообразие, шофер трогает с места, машина быстро выруливает на проспект, затем сворачивает на боковую улицу, потом еще на одну, заезжает в какой–то тупик, останавливается у большой глухой двери безо всякой вывески. Вместе с коричневой курткой выходит из машины, куртка, все так же молча, нажимает маленькую кнопочку звонка у правого косяка двери. Дверь открывается, близнец коричневой куртки пропускает их внутрь и закрывает за ними дверь на внутренний замок. Солнце и весенняя улица остались на свободе, а он оказался взаперти. «Это не шутки», — отчего–то впадая в отчаяние, думает он, не зная, куда идти дальше, — Подожди здесь, — как–то внезапно и достаточно высокомерно обращается к нему коричневая куртка и скрывается со своим близнецом в коридоре. Он осматривается. Небольшой четырехугольный тамбур (предбанник, холл, прихожая), два забранных решетками и закрашенных окна, выходящих на улицу. Несколько деревянных стульев, сколоченных в один ряд — как в дешевом кинотеатре или занюханном клубе. Когда–то окрашенные в голубой цвет, ныне же просто облезлые и такие же тревожные, как все помещение. Высокий потолок с мощной лампой без абажура. На подоконнике графин с водой и граненый стакан. Пепельницы нигде не видно, и он не знает, можно ли курить. Не знает, но очень хочет и думает о том, что можно было успеть это сделать, пока шел к машине. — Пойдем, — машет ему рукой появившаяся коричневая куртка, и он идет вслед за ней в черный коридор. В нем темно, лишь в самом конце светлеет окошко с каким–то фикусом–кактусом на подоконнике. Он чувствует себя беспомощным и одиноким и понимает, что здесь он ничто: так, простое некто, бесправный имярек, представитель толпы, пришедший на встречу с властью. Впрочем, в книгах это описано достаточно точно и подробно, так что он может не думать об этом слишком много. Коричневая куртка открывает самую дальнюю от входа в коридор дверь и заходит первой, оставив дверь открытой. Он машинально, даже не спросив разрешения, вваливается за своим провожатым.

— Проходите, проходите, — говорит ему представительный мужчина средних лет, с густой шевелюрой, большим крючковатым носом и в очках, сидящий за большим же письменным столом. Коричневая куртка молча поворачивается, выходит и закрывает за собой дверь, он садится на единственный стул, стоящий перед столом.

Стол пустой, на нем лишь пепельница (все же, наверное, можно курить, хотя пепельница пуста) и телефон. Веселенький красный телефон на темной полировке стола. Очкастый и крючковатый смотрит на него выжидающе и улыбаясь. — Давай знакомиться, — говорит вдруг мужчина, так же беспардонно, как и коричневая куртка, переходя на «ты», — капитан Левский, Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович, особого значения это не имеет), а… — Он называет себя, чувствуя, что коленки начинают предательски дрожать. — Ну что ты перепугался, как кролик! — возмущенным фальцетом говорит ему капитан в штатском (хороший синий костюм–тройка, из нагрудного кармана пиджака торчит уголок белого платочка с серой каймой). — Давай, поговорим.

— Давайте, — отчего–то развязно отвечает он и закидывает ногу на ногу. Капитан Левский пристально смотрит на него, а потом, как бы смилостившись, изрекает: — Если хочешь, можешь курить. — Он испуганно садится совершенно прямо, что называется, аршин проглотив, и послушно закуривает, страх овладевает каждой клеточкой, подрагивают руки, ощутимо начинает болеть голова.

— Что ты это там за журнал выпустил? — вдруг усмехнувшись и очень по–домашнему спрашивает Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович). — Расскажи–ка!

«Всего–то и делов?» — удивленно думает он, снова садится поудобнее, выпускает струю дыма чуть левее головы капитана и начинает рассказывать, что да, этой зимой он действительно выпустил на своем курсе литературный журнал, точнее, альманах, так как особой периодичности не планировалось, сделал один номер, его прочитал куратор и запретил распространять, но ведь это давно было, так стоит ли…

— Стоит, стоит, — довольно грозно проговорил капитан и продолжил: — Гумилева вот напечатал, белогвардейца… — Так ведь он поэт, — растерянно ответил гость капитана. — Ну и что, — возразил хозяин кабинета, — поэты — они разные бывают. А статья твоя редакционная?

— Что статья? — изумился он. — Статья как статья, впрочем, к ней куратор и привязался…

— Да уж, — довольно пробубнил Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович) Левский, — именно, что статья. С надклассовых позиций, гуманизм, видите ли, должен быть всеобщим, безмерным и всепоглощающим. Ишь ты, какой Дубчек нашелся…

Он не знал, кто такой Дубчек, а потому промолчал, поняв вдруг, что дело совсем не в журнале и вляпался он в этот стул, как кур в ощип. В ощип–во щи. Ощипанный кур во щах. — Ну ладно, — сказал капитан, — получил за журнал строгача? — Получил, — кивнул он в ответ.

— Это хорошо, а ты вот мне скажи, ты такого–то знаешь? — и Левский назвал фамилию его приятеля–философа, с которым он прошлым июнем ездил на дачу.

«Сказать «нет», — подумал он, — но ведь это неправда, да и явно этот носатый знает, что мы приятели…» — Знаю, — ответил он. — Что он за человек? — Прекрасный парень.

Капитан захохотал. — Конечно, — вдруг очень быстро начал говорить он, как–то хищно пригнувшись за столом, — прекрасный, да и ты прекрасный, да и вся компашка ваша прекрасная, только и знаете, что водку пить, таблетки глотать и антисоветчину пороть. Как сидишь, дерьмо! — вдруг закричал Левский, заканчивая тираду.

Он почувствовал, что взмок от пота, сел прямо и посмотрел на капитана. — А чего вы на меня кричите?

— Да я тебе еще по ушам надаю, — отпыхиваясь, сказал капитан и по–деловому спросил: — Из университета хочешь вылететь? Он пожал плечами.

Назад Дальше