Вот — далеко не ходить — весною было дело. Сеяли мы ячмень. Тракторист Петька Сорокин либо не выспался и дремал, либо нет у него способностей, вижу — никуда не годится сев. Не то чтобы огрехи бросал, но кривулял. Я говорю ему: «Так, Петро, дело не пойдет. Останавливай машину, не разрешаю сеять». Он взъерепенился: «И всегда ты, тетка Паранька, придираешься. Ну и скандальная же ты баба! На что тебе сдалась тут прямолинейность? Чтоб поглядеть было красиво? Что это — пропашные, культиваторы здесь пускать?» Я говорю: «Дурень ты! Разве прямолинейность для красоты нужна? Надо каждое семя так уложить в почву, чтоб одно другому не мешало, а ты кривуляешь: где сдвоишь рядки — там густо, а где разведешь — там пусто». Он не слушает, сеет. Я — до ихнего бригадира: «Давай другого тракториста». — «Нет другого, все в разгоне». Что делать? В правление, в МТС? Это пока добьешься толку, так и ячмень весь посеют. Надо, значит, самим меры принимать. Забежала наперед трактора, расставила руки, кричу: «Стой, бо все одно с этого места не сойду, хоть дави меня машиной!» Остановил Петька трактор, ругается, а девчата мои подошли сзади, взяли его за руки-ноги, как барина, сняли с сиденья, вынесли на межу и посадили в бурьян. «Гуляй тут, — говорят ему, — охолонь трошки, а к машине не лезь, не пустим». Бригадир видит такое происшествие, делать нечего, сел сам на трактор, посеял ячмень — пятнадцать гектаров. Посеял, действительно, слова не скажешь — как шнуром отбил каждый рядок, чего нам и хотелось.
Вот вам — один случай. А их много бывает. Я прямо скажу: если нам не поступать таким манером, так тут тебе наделают делов! И посеют так, что от земли своей откажешься, и урожайность смешают, и участки перепутают. У меня раз хотели было отнять участок, который мы три года удобряли, передать во вторую бригаду. Я — в район. Там говорят: «Ну что ж такого, хорошая земля и второй бригаде нужна». Я — письма в край. Нету ответа. Я тогда — на почту. «Вызывайте, говорю, по прямому проводу Москву, Михаила Ивановича Калинина». Наши перепугались: «Брось, Прасковья Максимовна, уладим как-нибудь». — «Да не как-нибудь, говорю, а отдайте нам ту землю, в которую мы столько труда вложили!» Ну, некуда им деваться — отдали…
Я знаю, как меня тут разрисовывают: «Черт, говорят, в юбке, а не баба». Ну что ж, ладно, нехай так. Не это обидно. Обидно, что плетут такое, чего сроду и не было. Тут, если вам рассказать все… Говорили про меня: «Она своих баб, которые с нею на опытном участке работают, окончательно затягала, запрещает им за целый день присесть отдохнуть, ей бы только плетку в руки — как жандарм!» А девчата мои смеются: «Какая неволя заставила бы нас с нею работать? Да сама-то она где — не с нами? Что ж, она разве богатырь какой?» Говорили, что учетчик нам за магарычи выработку приписывает, что за красивые глаза премии получаю. Всего не перечтешь. Ляпают со зла, кому чего в голову взбредет…
А за что злятся? Как вам сказать… Вот я привела вам пример, так это еще не все. Есть такие люди, что как будто ничего у нас с ними плохого и не было — ни за землю не грызлись, ни по работе столкновений не случалось, — а вот тоже не нравимся мы им.
Я начну прямо с нашего председателя Василия Федорыча. Конечно, лишнего тут говорить не приходится, чтоб там гонение какое-нибудь с его стороны было либо еще чего — этого нет. Человек он грамотный, читает постановления, знает, что бывает тем руководителям, которые палки в колеса стахановцам вставляют. Вроде бы даже идет навстречу — премии дает, в президиум всегда выдвигает, и все такое. Но только как-то оно у него получается не от чистого сердца. Как говорится, не по любви, а по расчету.
Мы ведь, стахановцы, народ беспокойный, сами вечно в заботе, в суете и другим покоя не даем. А он, Василь Федорыч, малость тяжеловат на подъем и страшно любит достижениями хвалиться. На каждом собрании: «Помните, говорит, какие были у нас бурьяны в тридцать втором году? Выше всадника! Что тогда распределяли мы по трудодням? Крохи. А сейчас — шесть килограммов! Чего нам еще надо?» И все в таком роде. Выходит: приехали до краю, дальше двигаться некуда, выпрягайте, хлопцы, коней и лягайте спочивать. Я ему на это отвечаю: «Как у тебя, Василь Федорыч, шея не заболит назад оглядываться? Тошно уж это слушать — о тридцать втором годе! Не по шесть килограммов — побольше дали бы, если б все одинаково боролись за урожайность». Опять-таки он и здесь не возражает. «Это правильно», — говорит. Хлопает в ладоши, а у самого лицо не дюже радостное. Вижу я его насквозь. Ему эти мои слова прямо как серпом по душе. Не даем человеку на лаврах поспать. И вот так у нас получается: председатель — глава всему колхозу, старший руководитель наш, а если не ладится что-нибудь в работе, станешь сомневаться, духом падать, — так неохота и идти к нему. Посочувствует, скажет: «Это правильно». Ну и все…
А с бригадиром что у нас вышло? Был у нас старый бригадир, Анисим Петрович Божков. С самого начала коллективизации работал, с двадцать девятого года. Выдвигалось уже предложение на общем собрании: начислять ему дополнительно за выслугу лет по двадцать пять соток с трудодня. А от нас, стахановцев, поступило другое предложение: начислять, если нужно, и пятьдесят соток, может, и благодарственную грамоту ему выдать, но с бригадирства снять.
За что мы на него так? Да просто видим — устарел наш Петрович, не столько годами, сколько делами своими, стал уже нам как гиря на ногах. Были тут зимою курсы повышения квалификации — ни одного дня не ходил. «Я, говорит, и так квалифицированный, вдоль и поперек. Могу вам без хаты-амбулатории анализ сделать каждому гектару и каждой кочке на гектаре, бо я об них за десять лет миллион раз днем и ночью спотыкался». Посылали его в Краснодар учиться — сбежал. Приехал туда, зашел в общежитие к курсантам, спросил у них расписание занятий, те рассказали: одиннадцать предметов — русский язык, математика, химия, ботаника и еще целая куча. «Одиннадцать предметов! Химика, ботаника! Так это ж, говорит, надо лошадиную голову иметь, чтоб все туда влезло!» Прямым сообщением обратно на вокзал, подождал вечернего поезда — и домой.
Вот такой он, Божков. Хозяин он, правда, неплохой был, заботливый, дневал и ночевал в бригаде, но что толку, если не хочет человек дальше своего носа смотреть? Стали мы на новый лад полеводство перестраивать, начали как следует за агротехнику браться и вот тут уже видим — нету у нас бригадира.
Говорю я как-то ему: «Мы, Анисим Петрович, заборонуем для опыта гектара три ячменя. Видал, какая на нем корка? Попробуем, что выйдет». Он испугался: «Что ты, Паранька, очумела? Сроду такого не слыхал, чтобы яровые весною скородили». — «А я, говорю, слыхала. И читала. Не бойся ничего, на свою ответственность беру». Заборонили — по два центнера на гектаре прибавки получили. В другой раз — рассеваем мы калийную соль по озимой пшенице, а он пришел на загон, поглядел, говорит: «Будет уж тебе, Паранька, снадобья свои сыпать. Тут земля и так жирная, не выстоит пшеница, поляжет». Девчата стали смеяться, он не поймет — чего. «Иди, говорю, Анисим Петрович, спать, не срамись тут». Он: «Чего, чего ты, Паранька?» — «Да, говорю, как же ты этого не знаешь? Калийная соль как раз для этого и употребляется — для укрепления стебля».
Ушел он, мы обсуждаем между собою: плохо дело! Для нас-то он, конечно, безвредный, мы сами знаем, чего и сколько сыпать, но ведь у него в бригаде еще сколько народу. Что он им там плетет? И стали добиваться перед правлением, чтобы сняли его. «Не желаем, говорим, такого допотопного! Было время, может, и был он хорошим бригадиром, а сейчас уже не годится в руководители». Долго они раздумывали: жалко, десять лет работал человек. Ну, сняли все-таки, заменили другим человеком. Члена партии назначили, грамотного, понимающего. Вот вам, значит, еще недовольные: сам Божков, жинка его, брат, сват, друзья, приятели — все чертом глядят…
Может, кому-нибудь думается так: вот мы получили на опытном участке большой урожай, показали наглядно, каждому теперь ясно — и старому и малому: будешь по старинке работать, по старинке и урожай соберешь — пять — десять пудов, такой же и трудодень будет тощий, а применишь науку — двести, триста пудов возьмешь; в общем указали дорожку, и все сразу так и кинулись за нами по этой дорожке. Эге! Если бы да кабы…
Ведь это же не так просто — триста пудов взять. Какие мы применяли способы? Первое и основное — расчет семян. Пшеницу взвешивали, высчитывали, сколько в килограмме зерен, а потом уж норму высева устанавливали. Сеяли только перекрестным, суживали сошники, увеличивали норму вдвое, так что Петрович наш аж за голову хватался: «Зарежете вы меня! Судить будут из-за вас! Где это видано — двадцать пудов семян всадить на гектар? Пропадет пшеница и колосу не выкинет». А мы так рассчитывали: зачем нам междурядья в пятнадцать сантиметров? Сколько земли гуляет! Ведь там еще смело по одному рядку можно уложить, и не будет густо, потому что равномерно семена распределим по всей площади. Потом, конечно, удобрения — навоз, суперфосфат. Подкормку делали куриным пометом и навозной жижей. Куриного помета собрали в этом году тридцать тонн. По дворам ходили, на птичнике поспешили захватить, в совхоз ездили — есть тут у нас недалеко птицесовхоз. Что учетчик нам за магарычи трудодни приписывал, то брехня, а в совхоз, верно, сама возила птичнику два раза по пол-литра, чтоб весь помет нашему колхозу забронировал. А удобряли тоже не как-нибудь, а спрашивали почву: чего ей не хватает, чего ей хочется — жирного, кислого, соленого? Анализ брали на каждом участке, а потом уже определяли, чего сыпать и по скольку, чтоб и не оголодить растение и не перекормить на один бок. Мороки много! Колосовые — и озимые и яровые — бороновали весною, местами даже по два раза. На пропашных, где были плешины, подсаживали руками. Клещевину чеканили всю. Ну и, само собою, качество работы!
Десять женщин со мною на опытных участках работают. Еще где та заря, а мои бабы уже коров доят, будто все в одну минуту просыпаются. Дохожу до Кузьменкиного двора — Катя у ворот стоит, тяпка на плече, как солдат на часах. Рядом с нею Настенька Рябухина живет. Та, слышно, у колодца плещется — умывается. «Готова, Настенька? Пошли?» — «Пошли!» Бывало часто, придем на поле и сидим ждем, пока рассветет, — не видно полоть. Покуда остальные выйдут, у нас уже по два-три рядка пройдено.
Но самое главное — мозгами надо ворочать. Я сначала думала: может быть, потому на стахановцев недовольство, что если поспевать всем за нами, так работы много лишней прибавляется? Ведь этого же никогда раньше здесь не знали: навоз вывозить, жижу собирать. А потом вижу — нет, тут другое. Работы сейчас уже не боятся. Нет! Работают все намного лучше, чем, скажем, года три-четыре назад. Узнали цену трудодню. Бывает наоборот: когда не хватает для всех работы, ранней весною или после уборки, дерутся за каждый наряд. Если бы только полоть, скородить, косить, так добавь каждой бригаде еще по столько же земли — с великим удовольствием взяли бы, а то учиться надо, в школу ходить на старости лет, забивать себе голову всякой яровизацией, гибридизацией. Так оно страшно кой-кому показывается, что не нужны ему и двадцать килограммов, оставили бы его только в покое. Разве мало — шесть килограммов? Триста трудодней заработаешь — почти две тонны хлеба получишь. Когда это было, чтобы у мужика-середняка, не говоря уже о бедноте, столько хлеба чистоганом, за вычетом всех расходов, оставалось?
Видите, как привыкли люди? Да разве хуже нам, если б мы больше хлеба получили? Продали бы больше государству, в колхозе что-нибудь видное построили. Ох, эта привычка проклятая! Сколько раз я высказывала: «Вот, говорю, дед Петро наш, чабан, привык всю жизнь на локте спать — пасет отару один, без помощников, день и ночь начеку, ляжет, упрет локоть о землю, положит голову на ладонь, чтоб видно было овец, куда пойдут, и дремлет. У него, говорю, у деда, только и заработку было — по кувшину кислого молока да по буханке со двора. Свалит их в кучу на чердак, засохнут буханки, как камень, — зимой рубят их топором, размачивают в воде и едят. Так неужели, говорю, хуже будет деду, если привезем ему вагон пшеницы? Вагон хлеба, конечно, не съесть, так разве только и радости, что в белых пирогах? Разве откажется он, чтоб хоть при конце жизни сыны на собственной легковой машине в гости к куму его свозили и чтоб сидел он в автомобиле, как нарком иностранных дел, — в шубе на лисьем меху, в каракулевой шапке и в лайковых перчатках?»
Колхозники смеются: «О-о! Это ты, Паранька, далеко хватила! Не скоро это будет». — «Почему, говорю, не скоро? Все в наших руках. Можно и надолго растянуть, можно и сократить — как взяться. Захотеть только надо крепко, так захотеть, чтобы всей душой рвался ты вперед. И надо, чтоб руководители наши не о тридцать втором годе толковали тут нам, а о сорок втором…»
Я вам не досказала про Божкова, как его снимали. Агротехника-то одно, а пришлось нам еще в другом деле его посрамить.
Проверяли мы перед Первомаем соцдоговора и пошли комиссией по хатам поглядеть: готовятся ли хозяйки к празднику, мажут ли, белят. Зашли и до Божкова: как там наш квалифицированный бригадир живет? У него хата большая, бывшая кулацкая, а в хате хоть конем играй — пусто, голо: стол на трех ножках, кучи зерна всюду насыпаны, в углу вместо кровати топчан, сбитый из досок, на топчане жена лежит с ребенком — вчера только родила. Грязно, мышами воняет. Жалкая картина!..
Спрашиваем его: «А где же твоя новая кровать?» (Он незадолго перед тем купил в сельмаге никелированную кровать с сеткой.) «Прибрал, говорит, на чердак, чтоб не занимала тут зря места. Стоит, как комбайн, середь хаты». — «Что, говорю, не понравилось?» — «Да нет, кровать хорошая, так ее же и убрать надо. Что ж ее так, голую, ставить». — «Разве, говорю, у вас и постели нету?» — «Да так-таки и нету. Вон на топчане всякое тряпье — не положишь же его на новую кровать. И одеяла нету». — «Купить, говорю, надо. Хлеба-то у тебя сколько! Небось еще и прошлогодний задержался. Чего ты так, Анисим Петрович, натягиваешь?» Он ухмыляется: «Да ладно уж, нашли об чем беспокоиться. Не возьмет черт и на топчане. Наши кости привычные к жесткому. Не первый год». — «Привычные? Ну, спите на топчане. Можно прямо и на пшенице. Кинул вон кожух на кучу — и ложись. А кровать, говорю, обмотай хорошенько рогожкой, чтоб никель не потерся, она и через двадцать лет будет как новая».
Смеется он, в шутку принимает, а меня зло берет. «А почему, спрашиваю, жена дома рожала? Почему не отвез в родильный дом?» Под боком, тут же, в станице! «Вот, говорит, привязалась, как будто тебе это в диковину! Давно наши бабы узнали тот родильный дом? А в поле не приходилось им рожать?» Ну, мы его там как взяли в оборот! «Дикий, говорим, ты человек, Анисим Петрович! И кости и голова у тебя привычная ко всякому отжившему, потому и боится она химии». А потом, на заседании правления, мы ему и это присчитали. Доказываем в одну душу: «Не может такой человек быть нашим руководителем! Куда он нас поведет?» Бабы после судачили:«Через то Божка скинули, что Параньке не угодил — не на кровати, а на топчане спал. Некультурно!»
Больше всего донимают нас вот такими сплетнями. Иной раз так обидно станет, разволнуешься, переплачешь тут одна ночью… Смешно сказать, костюмы мои, тряпки вот эти, и то кое-кому глаза колют. «О-о, говорят, финтит наша Паранька! Старуха, а наряжается, как молоденькая». Да какое кому дело! Хлеб есть, деньги есть — куда мне это все девать? Если старуха, так должна в отрепьях ходить, чтоб другим на меня и глядеть было противно? Я ведь за эти сплетни вынуждена была на родного брата в суд подать. Да, было дело, довели…
Вышло так. Убирали мы в прошлом году клещевину. На нашем участке был самый ранний посев, и у нас она созрела раньше всех. В субботу поглядела я, что клещевина начинает осыпаться, и решила начинать ломку кистей на другой день, а выходной вместо воскресенья взять в среду или в четверг. После уборки подсчитали мы урожайность. У нас получилось пятнадцать центнеров с гектара, у других — семь, восемь, восемь с половиной. И вот откуда ни возьмись пошли слухи: это Бондаренчиха со своими ударницами затем ходила в воскресенье ломать клещевину, что в тот день никого в степи не было, и они наломали кистей на других участках и к своей урожайности присчитали.
Я была на загоне, зеленя глядела, не знала еще ничего, когда прибегает ко мне Катя Кузьменкина, рассказывает: так и так, вот что говорят про нас. Бабы собрались на таборе, бунтуются, кричат: «Это они, может, всегда так урожайность повышают — с наших участков?» У меня аж руки-ноги затряслись, сомлела вся. Кто ж это мог такую подлость сделать? Пришла на табор, угомонила баб. «Давайте, говорю, разберемся. Кто видал, что мы вашу клещевину ломали? Вот тебя, Санька, больше всех слыхать — ты видала?» — «Нет, говорит, не видала, мне Феклушка сказала». — «Ладно, давай Феклушку. Ты, Феклушка, видала?» — «Сама не видала, слыхала, как бабы говорили». — «Кто?» — «Да вот Дашка говорила». — «А тебе, Даша, кто сказал?» Перебрала так всех по одной, и кончилось на родном братце моем, Кирюхе. Он уж ни от кого не слыхал, сам первый выдумал и пустил. «Я, говорит, шутейно, хотел баб подразнить…» Шутейно!
Вы не видели брата моего? Волков его фамилия. На два года старше меня, здоровенный такой верзила, за спором лбом кирпичину перебивает. Возьмет на ладонь, трахнет об лоб — пополам, как об каменку! Раз у одного уполномоченного пятьдесят рублей этак выспорил. Тот выбрал ему самую крепкую, огнеупорную — перебил!
Ну, что его заставило? Да то же самое, что и других заставляет, когда они на нас всякую всячину плетут. Ведь он, братец мой, такой человек: нового боится, как самого злого черта. Стали трактора появляться — все ходил за ними следом, землю нюхал: не провоняла ли керосином? На комбайны говорил: «Это смерть наша пришла! Погноят хлеб, подохнем с голоду!» А в колхоз когда вступал, так это было целое представление. Ведь какая дубина, а прямо захворал, извелся ни на что, животом мучился месяца два, понос напал. Доктор оследствовал: «Это, говорит, у него от страху…»
Спрашиваю я его: «Как тебе, братуха, позволила совесть сказать на нас, что мы покрали чужую клещевину?» Он на попятную: «Да я шутейно. Чего ты привязалась?» — «Я, говорю, такие дурацкие шутки каждый день слышу. Будет этому край или нет?» И начала ему высказывать: «За что, говорю, у нас на стахановцев гонение? Чем мы вам не угодили? Вас, как слепых котят, надо брать за шиворот и носом в молоко тыкать, чтоб поняли вы, где сладко… Что такое, говорю, есть в колхозе стахановец? Тот, кто брешет, что стахановец за премии работает, — либо дурак, либо враг наш. У стахановца душа не терпит поскорее прийти к такой жизни, какая нам еще и не снилась. За то кладет он свои силы, чтобы и нам всем довелось еще при коммунизме пожить. А вы — такую грязь на стахановцев!.. Э-эх, люди… Давно уже, говорю, собиралась я проучить кого-нибудь за эти шутки, ну, ты, Кирюха, попался первый, тебе и отвечать. Это тебе даром не пройдет, и гляди не обижайся. Ты мне, как брат, по-родственному удружил, ну и я ж тебе, как сестра, тем же отплачу». И подала на него жалобу прокурору за клевету. Выехал суд, судили его, дали год принудиловки, отбывает сейчас при колхозе…
Я не так для себя это сделала, как для других. Я-то сама и от десятка таких, как Кирюха, отобьюсь — стреляный воробей, но ведь за нами другие сейчас поднимаются. Молодежь. Вот есть у нас стахановка Фрося Жукова. Вызвала нас на соревнование. Восемнадцать лет, такое манюсенькое, как пуговка, от земли не видать, а поглядели бы, как работает! Кормилица! Колхоз кормит! А тут такие дубогреи, что лбом кирпичи разбивают… Не помочь девчонке — заклюют.
Легче было бы, конечно, работать, если бы парторг у нас был как парторг, а то одно несчастье! Как начнет беседу с колхозниками проводить да как залезет в дебри: «Я, говорит, пришел к вам выпятить ваши недостатки и заострить вопрос: почему тут у вас трения происходят? Может быть, Бондаренко субъективно кому-нибудь и не угодила, но надо подходить к ней объективно, потому что, если посмотреть на это дело с точки зрения, так еще и Маркс говорил, и я говорю…» — и понес! Будет целый час тарахтеть — и ничего не разберешь. Я аж удивлялась: как там у него в голове устроено, что не может он просто, по-человечески слова сказать, а все с выкрутасами?
Колхозники спрашивают его: «А Маркс насчет твоей жинки ничего не говорил? Как ей — положено на работу ходить?» Он же, парторг наш, в мировом масштабе все выпячивает, а что под носом — не видит. Жинка его, молодая, здоровая, сидит нашейницей на его трудоднях — хоть бы раз когда вышла в степь поразмяться от безделья. А числится колхозницей. Бессмысленные люди!.. Меня в этом году приняли в партию, так я и на партсобраниях вот это все в глаза парторгу высказываю.
А тут надо сказать, что и от райкома помощи мало. Секретарь райкома, товарищ Сушков, такой у нас спокойный человек. Бьют, бьют район за отсталость, за сев, за прополку — он и ухом не ведет. Если где в газете плохо про район напечатано, совсем даже не читает, чтоб, боже упаси, не разволноваться и не захворать — сердцем, говорят, нездоров.
По-моему, если разобраться хорошенько, так нашего товарища Сушкова тоже привычка заела. Привык он, что район несколько лет уже в числе первых от заду тянется, думает, так ему и быть вечно. Идет одна бригада на выставку, ну и хорошо. А чтоб весь район мог попасть туда и чтоб его самого вызвали в Москву — это ему даже не верится. Невысокого полета человек.
Разве по-настоящему так надо бы за дело взяться? Он, товарищ Сушков, должен всех нас, сколько есть таких в районе, знать, как самого себя: чем мы живем, что у нас на душе, какие нам помехи встречаются. Сам должен приехать, с народом поговорить, да и не раз и не два, а так, чтобы раскопать все до корня, может, кому прояснение мозгов надо сделать, а может, есть людишки и похуже, до сих пор с волчьей думкой живут, гадят нам — вывести таких на чистую воду. Так бы надо, по-моему. А он — без интересу. Станешь ему рассказывать, что у нас делается. «Склоки», — говорит. Так он понимает. Так что ж оно выходит — и в тридцатом году склоки были, и вот сколько лет боролись, пока приучили народ ценить колхозное, как свое, — тоже «склоки»? А если теперь начнем начислять, счислять бригадам трудодни за урожайность — опять будут «склоки»? Ого, еще и какие!..
…Ну, а все же хоть и недостаточно помощи, а дело вперед подвигается. Люди стали грамотнее, понимают, что ежели наши местные руководители ошибаются в чем, то их за это не похвалят, а нам нужно делать свое, как правительство нам велит.
В тридцать шестом году одна я собирала тут птичий помет и золу, а в прошлом году уже в каждой бригаде были стахановские звенья. Есть такие, что догоняют уже нас. Фрося Жукова — я уж о ней говорила, — Анюта Гончаренкова, Феня Будникова. Молодые все девчата, а работают — одно заглядение!..
А на огородах у нас отличается Варвара Волкова. Вот еще интересная баба — невестка моя, брата Кирюхи жинка.
В начале коллективизации такая была противная да несговорчивая, под стать Кирюхе своему. Кирюха тогда долго не в своих чувствах был, все страдал за своей слепой кобылой, что обобществил, — так Варька уж кляла, кляла колхоз! «Уговорили моего дурака, записался, а теперь черт-те что с ним делается! Стал как чумовой — не ест, не пьет, ночью отвернется до стенки и лежит чурбан чурбаном, вздыхает только. Может, это у него и не пройдет? На дьявола он мне теперь сдался, такой неспособный!» Да прямо аж плачет!.. А сейчас Варьку не узнать, совсем не та стала, что была, намного поумнела. На курсах вместе с нами учится.
Теперь у них наоборот получается. Придет Варька ночью с курсов, ходит по хате — уроки учит: «Азот, фосфор, калий, кальций… Почва, подпочва…» А Кирюха высунет голову из-под одеяла: «Когда ты уже, агрономша задрипанная, спать ляжешь! Туши лампу! Чего б я мучился, раз башка не варит! Еще умом тронешься». Варька ему: «Иди к черту!» Кирюха помолчит и опять: «Ну что это за жизня такая! И днем ее не видишь, и ночью нету. И сегодня так и вчера. Да чи я женатый, чи неженатый?» Варька: «Тебе одно только на думке. Спи!» Кирюха раньше, до суда, и в драку было при таких случаях кидался, а теперь боится, как бы еще и от жинки не попало. Ругается только, а больше всего мне достается. «Это, говорит, та чертова Паранька семейную жизнь людям разбивает. Побесились бабы! Тянутся все за нею — курсы, рекорды, агротехника, а дома хоть волк траву ешь!» Варька утром рассказывает нам, смеемся мы… «Спасибо, говорит, тебе, Паранька, что проучила его, и ко мне теперь стал немного повежливее».
Соберемся мы перед зорькой на улице — в степь идти. Мои бабы все песенницы хорошие. «Заводи, говорю, девчата, какую-нибудь повеселее». На углу Варька нас встречает. «Ну что там у тебя? Спит твой?» — «Лежит, проснулся. Только стал было потягиваться, а я уж оделась уходить». «Варька, говорит, да чи я женатый, чи неженатый?» — «Ну, давайте, говорю, бабы, споем ему:
Доходим до самых зловредных, я говорю: «Дюжей, бабы! Буди их, не давай им разнеживаться!» Как горланут мои девчата — у них в хате аж стекла дрожат. «Еще дюжей!..» Пройдем по улице с песнями — как свадьба: кто не знает нашей повадки, перепугается: что это за игрища такие среди ночи? А оно и не так-то среди ночи, но перед рассветом. Самым хорошим часом — холодком. Петухи поют, в балке родники шумят, ветерок туман сгоняет, несет со степи всякие запахи приятные…
Так. Ну, это я уж не туда загнула. Начинаю чего-то разрисовывать. Хватит. Об этом, может, в другой раз когда-нибудь напишете, а сейчас пишите то, что я вам рассказала. Да глядите, чтоб в точности было, чтобы знали все, как мы тут работаем. Может, у кого такое понятие, что стахановцу в колхозе не жизнь, а масленица, все его уважают, помощь ему со всех сторон, благодарность за его труды, прямо на руках его носят. А оно всяко случается…
1939
В правлении станичного колхоза «Маяк революции» обсуждался вопрос, кого послать в соседний хуторской колхоз «Красный Кавказ» для проверки соцдоговора.
— Надо послать таких, — говорил председатель колхоза, — чтоб не только проверили все до основания, но чтоб и на собрании могли разделать их как следует быть. Конец года — итоги подводим. Самых острых на язык надо подобрать.