Пагуба - Карнович Евгений Петрович 25 стр.


Между тем маркиз представил затребованное от него объяснение, в котором он писал, что с вдовою графа Ягужинского, которая, как он полагает, в его уже отсутствие из Петербурга вышла замуж за гофмаршала графа Бестужева, он виделся раз в неделю, а у госпожи Лопухиной бывал в Москве; что действительно он высказывал свое сожаление о Брауншвейгской фамилии не только перед ними, но и перед самой императрицей; что он хвалил бывшую правительницу, но хвалил также и царствующую государыню; что с госпожою Лилиенфельд он виделся лишь один раз и при этом свидании вел с нею только веселый, шуточный разговор. Он утверждал, что никогда не отзывался дурно ни об императрице, ни об ее правительстве и что молодая графиня Анастасия Ягужинская может подтвердить, что когда ее мачеха оплакивала своего брата графа Головкина, то он, маркиз, утешал ее упованием на Бога и на милость государыни. В заключение маркиз добавляет, что позволяет себе думать, что он, в его годы, не может быть так легкомыслен, чтобы замышлять государственный переворот, имея своими сообщниками — как это обнаружено следствием — только двух дам.

Объяснение Ботты было препровождено в подлиннике в Петербург с заключением австрийского министерства, что оно вовсе не признает маркиза виновным, как считает его петербургский кабинет. И ответ, и заключение произвели в Петербурге сильное раздражение, вследствие чего Ланчинскому приказано было выехать из Вены, «не откланиваясь королеве».

Едва ли кто-нибудь во всей Европе так искренне радовался, как Фридрих II, тому обороту, какой принимало дело маркиза Ботты, расстроившее дружественные отношения между Россией и Австрией. Король ласкал маркиза, который был в это время его постоянным собеседником и от которого он запасся всевозможными сведениями об императрице и ее приближенных. Но теперь Фридрих, в отчаянии поживиться чем-нибудь, неожиданно и круто повернул свою политику. Он видел, что императрица и королева достаточно уже разошлись между собою и что при этом условии будет всего выгоднее примкнуть решительным образом к одной из двух поссорившихся сторон, и, по хорошо рассчитанным соображениям, он перешел на сторону петербургского кабинета.

Не получая еще от него никаких сообщений по делу Ботты, Фридрих отказал маркизу в приеме при дворе, и оскорбленный Ботта должен был немедленно оставить Берлин. Фридрих приказал также уведомить петербургский кабинет, что он таким образом распорядился с австрийским послом, осведомившись о неблаговидных поступках маркиза и из глубокого неизменного уважения к императрице Всероссийской и, как будто на смех, уверял при этом, что прямоту и честность он считает главным условием международных отношений. В Петербурге были чрезвычайно довольны распоряжением короля, который, желая угодить Елизавете, пошел еще далее в своем нерасположении к Брауншвейгской фамилии. При свидании с русским послом в Берлине графом Чернышевым этот лицемер, философ, флейтист, полководец и кропатель французских виршей начал наигрывать на словах, как наигрывал на флейте, самые чувствительные мотивы. Он сказал графу, что скорбит всею душою о тех тревогах и о тех огорчениях, какие причиняют императрице принцесса Анна и ее сторонники.

— Я нисколько не сомневаюсь, — говорил король Чернышеву, — что Ботта имел твердое намерение возвести на престол принца Ивана и низвергнуть настоящее правительство, а также и в том, что он в этом случае действовал по особому секретному предписанию своего двора. Итак, — продолжал король самым доброжелательным голосом, — чтобы потушить последние искры, тлеющие под пеплом, я, как истинный и преданный друг вашей государыни, посоветовал бы ей, нимало не медля, отправить Брауншвейгскую фамилию в такое отдаленное и глухое место, чтобы о ней никто уже не знал и не слышал.

Такое внушение Фридриха решило бесповоротно участь злосчастной правительницы и ее семейства.

При неожиданном повороте прусской политики и ввиду начинавшегося сближения России с Пруссией пришлось и венскому кабинету иначе, чем прежде, отнестись к делу маркиза Ботты.

В Петербург по этому поводу была отправлена депеша, в которой от имени Марии-Терезии было написано: «Предоставляем самому российскому правительству назначить какой угодно ему срок для заточения Ботты в крепости Грец, куда мы его и отправили, не ожидая окончания следствия и удовлетворяя желанию русского кабинета. Мы готовы продержать его там полгода и более».

Казалось бы, такой исход дела Ботта должен был опечалить вице-канцлера, но, напротив, он радовался и торжествовал, так как рассчитывал, что, вследствие такой уступки со стороны венского кабинета, он сумеет мало-помалу восстановить прежние дружественные отношения России к Австрии и повести свою политику во вред интересам Франции и к крайней досаде ненавистного ему Лестока, о падении которого он принялся хлопотать теперь еще деятельнее, чем прежде.

По его внушению императрица отвечала Марии-Терезии следующими великодушными строками: «Я предаю все дело забвению, а насчет де Ботты, по царской милости, не желаю более ни наказания, ни возмездия ему, а освобождение его предоставляю ее величеству королеве венгерской».

Маркиз Ботта, выпущенный из Грецкой крепости, поступил снова в военную австрийскую службу и умер в 1774 году в глубокой старости, на восемьдесят втором году своей жизни.

Переписка с Веною насчет Ботты нисколько не замедлила хода следствия над обвиняемыми в злом умысле против императрицы.

По окончании следствия было составлено «генеральное собрание» в Сенате. В состав его, кроме высших сановников и сенаторов, вошли еще и духовные лица, а именно: епископ Суздальский Симеон, Псковский епископ Стефан и архимандрит Троице-Сергиева монастыря Кирилл.

В этом собрании только один сенатор, имя которого осталось неизвестным, полагал, что будет достаточно предать виновных обыкновенной смертной казни, так как, говорил он, осужденные еще никакого насилия не учинили, да и русские законы не содержат в себе точного постановления на такого рода случаи относительно женщин, которые в настоящем деле составляют большинство.

Но мнение этого сенатора было отвергнуто прочими членами собрания. Особенно горячился в настоящем случае принц Гессен-Гомбургский, обыкновенно уклонявшийся, по незнанию им русского языка, от участия в обсуждении государственных дел. Но на этот раз у него нашлось умение говорить по-русски, хотя и очень плохо.

— Неимение письменного закона не избавляет виновных от наказания, — крикнул он, вскочив с места, — да и в настоящем случае кнут и колесование должны считаться самыми легкими казнями.

Принцу, подавшему такое мнение из приязни к Лестоку, начали вторить и другие сановники и сенаторы и предлагали, как и он, посадить виновных на кол. Трубецкой настоятельно требовал колесования Бестужевой, хотя лишь несколько лет тому назад похоронил ее родную сестру, а свою жену — Анастасию Гавриловну, рожденную Головкину. После довольно продолжительных суждений собрание приговорило Бестужеву, а также Лопухиных — отца, мать и сына — к урезанию языков и колесованию, Мошкова и князя Путятина — к четвертованию, а Зыбина и Софию Лилиенфельд — к обезглавлению.

По постановлении приговора Лесток, как первоприсутствующий, обратился к собранию с вопросом: не пожелает ли кто возразить против этого приговора?

Но все безусловным молчанием выразили на него согласие.

Приговор был подписан девятнадцатью членами «генерального собрания», и положено было привести его в исполнение перед «коллежскими апартаментами», то есть на том месте на Васильевском острове, где ныне находится биржевой сквер перед зданием университета, занятым в то время двенадцатью коллегиями.

29 августа 1743 года Петербург пришел в сильное движение, так как накануне по городу было объявлено с барабанным боем, что на следующий день будет произведена казнь над обвиненными в злом умысле против персоны ее величества. Все кинулись на Васильевский остров. Но многие, к своему сожалению, ошиблись в своих ожиданиях. Хотя на площади перед «коллежскими апартаментами» высился сколоченный из старых грязных досок эшафот, но на нем не видно было ни колеса, ни плахи, ни спиц, на которые втыкали отрубленные головы. Догадывались, что, должно быть, государыня смягчила приговор, постановленный «генеральным собранием».

На эшафоте, около столба, сделанного наверху в виде буквы «глаголь», висел под деревянным навесом сигнальный, довольно большой колокольчик, в который звонил один из экзекуторов, извещая о начале казни, а по площадке эшафота расхаживали палачи, развешивая через перила длинные ременные кнуты. Не только вся площадь и галереи бывшего тогда там гостиного двора, но и крыши окружавших домов были наполнены народом. Из окон коллежских апартаментов смотрели представители и представительницы высшего общества, между которыми находились и все члены «генерального собрания». Полицейские драгуны расставляли экипажи знатных персон на особом, как бы почетном месте, с которого лучше можно было видеть все происходящее на эшафоте.

Все это, конечно, мог заметить только посторонний человек, но осужденные, которых вывели на площадь под крепким, окружавшим их со всех сторон конвоем, не знали еще о тех мучениях и казнях, которые ожидали их.

Экзекутор зазвонил в колокольчик, и приговоренных к казни взвели на эшафот при барабанном бое. Затем, по данному сенатским секретарем знаку, барабаны смолкли, и по команде начальствующего над военным отрядом отряд взял ружья на караул, а секретарь начал чтение длинного указа. В указе этом излагались все вины осужденных, а затем и состоявшийся о каждой и о каждом из них приговор, с дополнением, что государыня отменила смертную казнь, заменив ее наказанием кнутом, с урезанием языка, Лопухиной и Бестужевой. Софию же Лилиенфельд, по причине приближающихся родов, на площадь не выводили, но приказано было объявить ей, что по разрешении ее от бремени она будет высечена плетьми. Все это и было исполнено.

Степан Лопухин и его сын не перенесли пыток и жестокого битья кнутом и вскоре оба умерли в отдаленной ссылке. Лопухина была отправлена в Якутск. Она протомилась в ссылке почти двадцать лет. Никто не узнал бы в возвращенной впоследствии старухе прежнюю блестящую красавицу. Годы и страдания слишком изменили ее. Возвратясь из ссылки при Петре III, она стала посещать тот круг общества, в котором жила прежде, и когда хотела сказать что-нибудь, то наводила на всех ужас, так как вместо прежнего звонкого голоса теперь слышалось какое-то дикое мычание. Бестужева, как меньше пострадавшая при урезании языка, могла, хотя и с большими усилиями и весьма неясно, выговаривать некоторые немногосложные слова.

Обер-гофмаршал Михайла Бестужев-Рюмин, остававшийся во время производства следствия над его женою под арестом, был по окончании дела посажен в каземат, где и отсидел три месяца, после чего его отпустили за границу «для поправления здоровья и для развлечения». Шестидесятидвухлетний старец развлекся там на свой лад, женившись на молоденькой и хорошенькой вдовушке графине Гаугвиц.

Брат его Алексей, несмотря на козни Лестока, по смерти князя Черкасского был сделан канцлером. Впоследствии, однако, и ему пришлось отправиться в ссылку, но не в отдаленную.

Кара, постигшая Лопухину, ее мужа и старшего сына, отразилась и на других детях Натальи Федоровны. Старшая дочь ее, Наталья, была лишена фрейлинского знака и удалена от двора, а два младших сына были отправлены к их родственникам в дальнюю деревню. Оба брата ее, Петр и Владимир, долго содержались под арестом, а потом не были допускаемы ко двору. Имения сосланных Лопухиных были отписаны на государыню и розданы ею другим.

О майоре Фалькенберге не встречается никаких сведений.

Поручик Фридрих Бергер был награжден и деньгами, и поместьем и переведен в конную гвардию. Впоследствии он был подполковником гвардии.

Дальнейшая судьба его неизвестна.

Исторической роман «Пагуба» известного в прошлом веке историка и писателя Евгения Петровича Карновича (1824–1885) посвящен секретной странице русской истории — «Лопухинскому делу», относящемуся к самому начальному периоду царствования императрицы Елизаветы Петровны (она правила Россией с 1741 по 1761 г.), «Елизавета была умная и добрая, но беспорядочная и своенравная русская барыня XVIII века, которую по русскому обычаю многие бранили при жизни и тоже по русскому обычаю все оплакивали по смерти», — писал В. О. Ключевский, умевший взглянуть на венценосцев простым человеческим взглядом. Именно из «брани» или, говоря языком самого дела, «оскорбления высочайшей персоны государыни непристойными словами», как грозная туча из едва заметного облачка, образовалось «Лопухинское дело», одно из самых примечательных в ряду потаенных политических процессов елизаветинской эпохи.

Автор романа «Пагуба» Е. П. Карнович родился в семье богатого помещика, принадлежащего к старинному дворянскому роду. Превосходное домашнее образование предопределило его глубокие и разносторонние научные и литературные интересы. В 1844 г. Карнович окончил Педагогический институт в Петербурге. Отец не оставил ему наследства, но дядя завещал племяннику значительное состояние. Однако молодой Карнович дал своим крестьянам вольную и, оставшись без средств к существованию, пошел служить: преподавал греческий язык в тульской гимназии, историю и статистику в калужской гимназии, затем более 10 лет служил в Вильно. В 1859 г. вышел в отставку, поселился в Петербурге и целиком отдался литературной деятельности. Первые шаги на этом поприще он сделал значительно раньше, в пору своей службы в провинции. Еще в 1845 г. он опубликовал переводы с древнегреческого знаменитых комедий Аристофана — «Облака» и «Лисистрата». Тогда же появились в журналах и стихи Карновича.

Он печатался в лучших российских газетах и журналах. И везде был «желанным сотрудником», ибо славился редкостной добросовестностью, живо откликался на спешные просьбы редакций, быстро доставлял превосходные статьи на самые разные литературные и научные темы.

Его демократические убеждения находили выражение в научно-публицистических статьях. Например, в 1858 г., в разгар подготовки крестьянской реформы, Карнович поместил у Некрасова в «Современнике» цикл статей по истории крепостного права. А несколько позднее основал еженедельник «Мировой посредник», призванный практически содействовать крестьянской реформе. Глубоким демократизмом были проникнуты и его статистические очерки, и статьи по национальному вопросу, и правоведческие труды, направленные на утверждение прогрессивных судебных реформ 60-х гг. и выработку правосознания в русском обществе.

Не избегал он и полемики, особенно если речь шла о насущных общественных потребностях. Не случайно имя Карновича упоминается в стихотворении Некрасова «Что поделывает наша внутренняя гласность?»:

В 1856 г. В. И. Даль опубликовал в «Русской беседе» письмо, в котором рассуждал о преждевременности всеобщего распространения грамотности («…перо легче сохи; вкусивший без толку грамоты норовит в указчики, а не в рабочие…»). Карнович же, глубоко знавший эту проблему как опытный педагог и исследователь, не мог смолчать и выступил с серьезными возражениями Далю.

Наиболее значительная часть литературного наследия Карновича относится к истории и исторической публицистике. Опираясь на собственные архивные изыскания (включая и изучение частных фамильных архивов), Карнович-историк стремился воссоздать подлинную картину русского общества XVIII века во всей его полноте, яркости и пестроте. Быть может, этот век привлекал его своими поразительными контрастами, о которых образно и проницательно недавно писал Юрий Давыдов: «Время пахло кровью и розовой водой, соусом из оленьих языков и пороховым дымом, сафьяновыми переплетами и сыромятным батожьем».

В своих замечательных по богатству собранного материала исторических очерках Карнович создавал достоверный образ XVIII столетия. Придворный и домашний быт, аристократия и чиновничество, купечество и полиция, филантропия и почта, театр и библиотеки — все это зримо представало в его очерках. Он изучал наиболее известные российские состояния, их источники и способы обогащения, реальные масштабы богатств. Он занимался и генеалогией русского титулованного дворянства, происхождением русских родовых фамилий.

Как исторический романист Карнович выступил в конце 1870-х гг. Сначала в журнале «Отечественные записки», затем отдельными изданиями начинают выходить его исторические романы и повести: «Самозванные дети», 1878 (из времени императрицы Екатерины II), «Любовь и корона», 1879 (царствование Анны Иоанновны и регенство Анны Леопольдовны), «Мальтийские рыцари в России», 1878 (из времен императора Павла I), «На высоте и на доле» (царевна Софья), «Придворное кружево», 1885, и др.

Исторические романы Карновича пользовались немалым успехом у читающей русской публики, не раз переиздавались, а в 1909 г. вышло Собрание сочинений писателя в 10 томах.

Критика того времени относилась к историку-романисту чрезмерно сурово. К слову сказать, такова же была участь современных Карновичу известнейших исторических беллетристов — графа Е. А. Салиаса, Всеволода Соловьева, Д. Л. Мордовцева. Его иронически сравнивали с Вальтером Скоттом, упрекали в историческом невежестве и даже в том, что он цитирует, например, письма из «Сборников русского императорского исторического общества». Но главный упрек сводился к тому, что в своих исторических романах он не касается «действительных язв тогдашней русской жизни, подвигов Салтычихи и т. п…», а переделывает какую-то «ужасную чепуху» из «Ундольфских таинств» или погружается в дворцовые интриги или альковные тайны царствовавших во времена оные особ…

В таких суждениях о творчестве Карновича явственно проглядывала тенденциозность современной писателю народнической критики. Больше оснований для упреков имели те из критиков, которые отмечали в романах Карновича «недостаток художественности». Однако прошедший после его смерти век заставляет по-иному взглянуть на, казалось бы, бесспорные оценки.

В исторической беллетристике прошлого века художественный образ ставился выше реального исторического факта. Карнович же в своих романах целиком опирался на исторический факт, причем давал его в чистой достоверности, документальности, и эта документальность (своего рода протокольность) составляет определяющую черту его творчества. Превосходный знаток прошедшей эпохи, он избирал в качестве сюжетов своих романов такие эпизоды истории, которые не нуждались в какой-либо драматизации, литературном обострении, ибо реальная историческая жизнь, воссоздаваемая романистом, драматичнее любого вымысла. Именно об этом писал Ф. М. Достоевский: «Действительно, проследите иной, даже и не такой яркий факт действительной жизни, — и если только Вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира».

Назад Дальше