Агент № 1: Героическая биография - Станислав Струмп-Войткевич 6 стр.


Среди летнего знойного дня сонная тишина нашей главной улицы была, однажды, нарушена голосистым воем и криком «караул» пьяной женщины, которую за ноги, тихим шагом, волочил по булыжной мостовой пьяный солдат в сопровождении Апанаса. Убогая одежда пьяной женщины до рубахи включительно, обращена в лохмотья; тело обнажено далеко выше пояса: местами изодрано и в синяках; обнажённая голова с растрёпанными волосами, грязными и спутанными, волочится и подпрыгивает по большим грязным булыжникам мостовой. Баба неистово орёт, изрыгая невероятно похабные ругательства.

Конечно, эту процессию быстро облепила толпа уличных зевак и мальчишек. Когда пьяному солдату надоедал вой бабы, он останавливался, опускал ноги несчастной женщины на мостовую и... предлагал ей невероятное и дикое. Баба замолкала, делала гнусные телодвижения и говорила: «на, вот». Вместе со всей толпой Апанас оставался любопытствующим зрителем и только в последнюю минуту принимал вид блюстителя порядка и внушительно говорил солдату: «Ну-ну, ты смотри у меня! Знай тащи». И процессия продолжала свой путь.

Публичные телесные наказания были тогда ещё в большом ходу, хотя это была уже середина 60-х годов. Один раз мне самому пришлось быть очевидцем такого публичного наказания на базарной площади; и эта кровавая сцена оставила во мне неизгладимое впечатление на всю жизнь.

На высоких подмостках, сооружённых на странной повозке, окрашенной в чёрный цвет, сидел одетый в одну рубаху и портки молодой парень, со связанными назад руками, привязанными к перекладине. Повозка и подмостки разборные, служили, очевидно, для частого употребления, составляя постоянные аксессуары правосудия.

Предшествуемую барабанным боем эту колесницу провезли по главной улице до базара, где воздвигнут был эшафот - высокие подмостки, видные со всех сторон и тоже окрашенные в чёрную краску. Палач - дюжий мужик в красной рубахе, отвязал преступника, привёл на эшафот и уложил нагишом на скамейку, к которой крепко привязал его за ноги и за шею. Затем из кадушки с водой извлёк длинные и гибкие прутья и, прохаживаясь вдоль своей жертвы взад и вперёд, сильно ударял вицами по голому телу. С первых же ударов брызнула кровь, и палач продолжал бить по израненному и окровавленному месту.

Достойно внимания, что на пути гуманитарных течений армия в то время опередила гражданский быт: телесные наказания продолжали существовать для штрафованных нижних чинов, но на практике применялись редко. А что касается своевольного рукоприкладства со стороны офицеров, то мне памятна имевшая место у нас в доме сцена такого рода: распетушившийся «инвалидный начальник» (т.е. начальник инвалидной команды), увидев своего солдата в раздирательном состоянии, стал его ругать и помахивать кругом кулаками, но никак не решался ударить солдата. Все присутствующие отмстили с удовольствием этот факт в военном быту; тем более, что наш инвалидный начальник был большим любителем мордобития, и в настоящем случае у него, видимо, чесались руки; очень хотелось ударить солдата, но не решался на виду у свидетелей, боясь, вероятно, ответственности.

Впрочем, бывший тогда военным министром граф Д.А. Милютин был первым знаменосцем освободительных реформ эпохи 60-х годов. Кто бы подумал, что армия, военная сила, которая по самому существу должна быть обречена на режим суровый, после жестокой дисциплины, существовавшей при Николае I, стала вдруг образцом для либеральных преобразований всего домостроя российского!

Возвращаюсь к обрывкам воспоминаний моего раннего детства, представляющим какой-нибудь общий интерес.

Запечатлелись у меня в памяти некоторые события польского восстания 1863-1865 гг., затронувшего тогда и некоторую часть Белоруссии, где в уездах преобладали польские помещики, а в городах было немало польских шляхтичей, состоявших даже и на государственной службе.

Помню, что одна из моих сестёр вбежала однажды с улицы с тревожным оповещением, что казаки погнали по улице знакомого пана Стульгинского и многих других панов. Все бросились на улицу, и я, конечно, в том числе. Столпились мы у ворот, и запомнилась мне необычайная сцена. Вдоль улицы тянулась бесконечная вереница пленных, конвоируемых казаками. Это было скорее какое-то переселение народов: тут были мужчины и женщины, молодые и старые: кто пешком, с котомкой за плечами, а кто и верхом на кровной лошади, кто в телеге, а кто и в хорошем парном экипаже. А по бокам этой пёстрой колонны были изредка видны верховые казаки.

По дороге пленные заходили в лавки и запасались, чем было нужно. Всё это носило довольно мирный характер. Такие сценки прохождения пленных повторялись затем несколько раз, но продолжались недолго.

Вообще, надо заметить, что в нашем Режицком уезде события польского восстания имели лишь отражённый характер, и притом довольно слабый. Зато последовавшие репрессии, отцом которых был знаменитый Муравьёв, виленский генерал-губернатор, приводили в содрогание всё население нашего края, виновных и невиновных.

Поплатился и мой бедный отец, не имевший никакого отношения к польскому восстанию. Случилось так, что один из наших посетителей, мелкий шляхтич Калиновский, выразился неодобрительно о Муравьёве. Дело было вечером, в летнюю пору, окно было открыто на улицу, а под окном подслушал жандарм и донёс по начальству. Калиновского посадили в тюрьму на 6 месяцев, а отца оштрафовали на значительную по тому времени сумму в 300 рублей и объявили потом к продаже с публичного торга всё наше имущество.

На чьей стороне были симпатии евреев во время этого восстания, сказать трудно. Судя по тому, что мне запомнилось из виденного и слышанного, тогда и позднее, полагаю, что эти симпатии были скорее нейтрального характера или проявлялись в зависимости от индивидуальной заинтересованности. Одни поют: «Ещё польска не сгинела, пока мы живеми», а другие им отвечают тем же мотивом: «Марш-марш, поляче, не пуйдешь всыпят в с...» и т.д.

Помнится мне ещё песенка на жаргоне, соболезнующая полякам, с очень жалостливой, плачущей мелодией, которую распевали девицы, так сказать, от имени взятых в плен поляков:

Казаки меня схватили

И безжалостно избили;

Связали, истязали,

И в полон угнали -

Ой плохо, братцы,

Ой-ой плохо, братцы.

Русские городские жители, среди которых было много староверов, относились к полякам определённо враждебно. Жил у нас на дворе печник Родька (Родион), которого часто видели с котомкой за плечами и дубинкой в руках, направляющимся за город.

- Куда ты, Родька?

- А пойду поляков побить.

- А как-же наша лежанка, ты чинить хотел?

- А ужо-тка приду вечером, и там поправим.

Говорили, что поляки мстят пожарами, которые тогда свирепствовали в нашем городе. Врезалось мне в память такое бедствие, которое посетило и нас: погорел старший брат мой Яша, тогда уже семейный и живший по соседству, своим отдельным хозяйством. Пожар лишил его всего, начисто, и он вынужден был уехать в Кострому - «в Рассею», как тогда у нас говорили, на место винокура, оставив на попечении родителей всю свою семью. Оттуда пробирался он всё дальше и дальше, на восток, в Оренбург, и затем примкнул к первым нашим пионерам, проникшим в Среднюю Азию с наступательными отрядами на Самарканд и Ташкент; впоследствии, вместе с западносибирским купцом Кузнецовым, устраивал он первый почтовый тракт из Ташкента на Оренбург.

Выдающимся событием в нашей захолустной жизни было получение известия о покушении Каракозова на императора Александра II. Необходимо заметить, что - сколько я могу судить по всему, что у меня запечатлелось в памяти виденного и слышанного - евреи боготворили Александра II за его либеральные реформы вообще и, конечно, в особенности за либеральное законодательство в отношении евреев. Памятником этого отношения осталась богатая литература на древнееврейском языке, где в стихах и прозе воспеваются освободительные реформы этой эпохи и, главным образом, светлая личность царя-освободителя.

Неудивительно поэтому, что еврейское общество не только не осталось чуждым общему негодованию, охватившему тогда всю Россию, в виду покушения Каракозова, но во многих местах реагировало по собственному почину. Так было и в нашем городишке, где по случаю избавления государя от опасности в главной синагоге было торжественное богослужение в присутствии местных властей, с произнесением речей и проч.

От этого события у меня остался в памяти сметной казус: как толпа поднимала на «ура» тучного духовного раввина, а у него в это время... опустились штаны.

Накануне Шахейского наступления заведующий хозяйством моего полка (Псковского) полковник Савельев, во время служебного доклада, стал мне рассказывать, как «ловко» ведут хозяйство в других полках нашей дивизии командиры полков совместно с заведующими хозяйством, что у нас в полку имеются тоже суммы, которые он «не знает куда записать». Словом, какие то приблудные суммы, не принадлежащие ни казне, ни полку, - хоть возьми и в карман положи. Было ясно, куда он всё это клонит и о чём речь ведёт.

Как тут быть? Как оставить хозяйство полка в таких руках? Я должен был, конечно, отчислить сейчас полковника Савельева от занимаемой должности. Но было очень затруднительно решиться на это, потому что он слыл образцовым и опытнейшим заведующим хозяйством во всей дивизии; и не мудрено: он выслужился из нижних чинов, пройдя все стажи хозяйственных должностей; на должность заведующего хозяйством он назначен был не мною, а моим предшественником, полковником Львовым, после семилетнего командования им Псковским полком. Сам я принял полк в вагоне железной дороги на походе. Полк свой в сборе я увидел лишь много времени спустя, уже на театре воины, после ряда боёв и сражений. Полковое хозяйство и денежные книги я - как и все офицеры Генерального штаба - знал, пожалуй, хуже, чем китайскую грамоту. Не успел я ещё узнать и офицеров своего полка, чтобы выбрать кого-нибудь вместо Савельева. Да и как ломать хозяйство полка в разгар боевых действий, накануне наступательной операции, где я назначен начальником головного отряда, когда моей первой заботой должно быть обеспечение полка жизненными и боевыми припасами прежде всего, чего бы это ни стоило.

Однако жутко было оставить хозяйство в сомнительных руках, когда приходится подписывать требовательные ведомости иногда на десятки тысяч рублей, с закрытыми глазами, доверяясь заведующему хозяйством.

В моём затруднительном положении я обратился за советом к двум ротным командирам моего полка (капитану Моравскому и... фамилию другого я забыл) оба мои друзья и однокашники по Варшавскому училищу, которые поведали мне, что и X., и Y., которыми я думал заменить Савельева несравненно менее опытны и будут делать то же, что и Савельев. Пришлось оставить хозяйство в руках Савельева, руководствуясь житейским правилом: пусть заведомо прилипает к рукам повара, лишь бы кормил сытно и не очень дорого. Чтобы сколько-нибудь успокоить мои сомнения, я для контроля, приказом по полку назначил непредусмотренную законом комиссию из трёх ротных командиров и одного штаб-офицера, в обязанности которых было принимать и контролировать всё, что хозяйственная часть будет заготовлять для полка. Этого поверхностного контроля было достаточно, чтобы по окончании войны в моём полку накопилось столько экономических сумм, что ими наделили все остальные полки нашей дивизии даже в двойной норме.

Переезд нашей семьи в Себеж в 1869 г. Поступление в уездное училище. Поиски путей в жизни. Занятия самообразованием. Мои дебюты в литературе на древнееврейском (библейском) языке. Экзамены в Псковском кадетском корпусе и Витебской классической гимназии. Выход на пути военной карьеры. Поступление на службу вольноопределяющимся. Военный быт и нравы того времени. Состав офицеров. Отголоски Русско-турецкой войны. Лагерная жизнь в Красном Селе. Царские объезды и ночные тревоги Александра II. Моё производство в унтер-офицеры. Мордобитие и барство в войсках. Командирование в юнкерское училище. Перед Рубиконом.

Зимой 1869 г. мы переехали на жительство в г. Себеж, хотя и считавшийся городом уездным со всеми присутственными местами и прочими атрибутами уездных властей, но в действительности это было убогое местечко, гораздо более заброшенное, чем г. Режица, который расположен хоть на железной дороге, тогда как новая наша захолустная резиденция была удалена от железной дороги на 85 вёрст и влачила весьма обездоленное существование. Оригинальное местоположение этого городка, на маленьком полуострове, окружённом большим озером, дало повод какому-то заезжему остряку охарактеризовать наш городишко коротко и метко: «кругом вода, внутри беда».

Некоторое оживление в захудалой жизни нашего города в описываемое время внёс 16-й стрелковый батальон, который откуда-то передвигался на юг, в Одессу, и по дороге месяцев на восемь застрял в Себеже, где никогда никакой войсковой части, кроме инвалидной команды, не было. Конечно, офицеры, военная музыка и проч. встряхнули на время общественную жизнь, которую после ухода батальона опять затянуло обычной тиной.

В моей жизни - мне тогда минуло 12 лет - совершилось важное событие, которое, быть может, предопределило всю мою дальнейшую судьбу. По совету знакомых офицеров 16-го батальона, отец мой решился определить меня в уездное училище - высшее учебное заведение нашего города. Это было настоящей революцией в отношении еврейского общественного мнения, потому что я был первым еврейским мальчиком, перешагнувшим порог русского учебного заведения; да и после меня, когда я уже кончил училище, прошло несколько лет, пока нашлись подражатели моему смелому примеру.

В противоположность позднейшим временам, меня приняли в училище что называется с открытыми объятиями, и даже через несколько месяцев, к удивлению моих родителей, мне дали награду - неведомо за что - 60 рублей, тогда как христианские ученики таких наград не получали.

Состав учеников в нашем уездном училище того времени наводит на много размышлений: он состоял из детей городских мещан, чиновников, мелкопоместных дворян: был один-единственный - как сейчас помню его, очень дельный и умный мальчик, по фамилии Заруцкий - из крестьян. И это в училище уезда, где крестьян не менее 95% всего населения. Настолько даже элементарное образование не было тогда доступно крестьянам...

По окончании училища для меня наступило тревожное время - искание путей в жизни. Не Бог весть какую великую Сорбонну я осилил в лице уездного училища. Не велики и жизненные перспективы, какие это учебное заведение могло открыть для меня в нашей убогой трущобе. Но надо понять захудалую еврейскую среду нашего городка. Моё революционное вступление в русское училище и окончание его было всё-таки для меня знаменательным импульсом. Я уже был выбит из еврейской среды. Волей-неволей надо было искать новых путей в жизни: и эти пути, все, вместе со всеми моими интересами и стремлениями, вели за черту еврейской среды нашего захолустья.

Немало, если не целиком, содействовали этим стремлениям мои русские товарищи, окончившие вместе со мной училище. Все они очень скоро и недурно устроились в нашем же городе на моих глазах: кто получил место по акцизу, кто в суде или присутственных местах. Я уж не говорю про более состоятельных детей мелкопоместных дворян, имевших возможность продолжать учение в губернском городе.

Что же оставалось предпринять мне, еврею, для которого в нашем городе закрыты были все пути, вне удушливого прозябания в еврейской среде?

Однако поиски путей в жизни для меня в данное время не выходили ещё из области, так сказать, умозрительной. Сознавалась необходимость предпринять что-нибудь, чтобы проложить себе дорогу для дальнейшего существования; но невозможно было сделать и первые шаги, за отсутствием материальных средств. Страстно, до болезненности, хотелось продолжать образование. Для меня был единственный путь - поступить в гимназию; но гимназия далеко, в губернском городе, притом нужно было знать латинский и греческий языки...

Назад Дальше