Решено было готовить меня для поступления в реальное училище, где требовались не древние, а более доступные мне, новые языки, и с этой целью я стал ходить к учительнице (некой барышне Анкудович).
Тем временем, я какими-то судьбами очутился разом около двух частных библиотек - из книг русских, некоего Микутского, и книг нового направления на древнееврейском языке. До того времени я из русских книг знал только элементарные учебники. Чтобы следить за новой литературой на библейском языке у меня за годы училища не было досуга. И вот, вдруг, разом две библиотеки, когда после окончания училища время девать некуда на законном основании, и одолевают лишь докучливые вопросы о поисках путей.
Со всем юношеским пылом я целиком отдался чтению, забыв вся и всех, вместе со всеми толками о моей персоне на надоевшую тему - «что с тобою будет дальше».
Моё чтение по русской литературе было, конечно, вполне беспорядочным, потому что ничьими указаниями пользоваться не мог. Я просто поглощал, что подвернётся, одну книгу за другой, испытывая от каждой неведомую для меня до того времени прелесть.
С одинаковым рвением я пристрастился к литературе прогрессивного направления на библейском языке. Здесь я даже решился пробовать свои собственные силы и написал одно стихотворение, содержание которого плохо помню, и сатирический очерк, темой которого послужили для меня наивные толки несведущих еврейских политиков о Наполеоне III, Бисмарке и переживавшихся тогда событиях франко-прусской войны 1870 г. Оба мои литературные произведения я послал старшему брату Яше в Петербург, и, как я узнал впоследствии, стихотворение было напечатано в издававшейся на древнееврейском языке в Вильне газете «Гапфиро». Сам, впрочем, никогда не видел своего литературного первенца.
В этом dolce far niente , среди литературных забав и кривотолков о прочитанном, протекали месяц за месяцем и год за годом. Надвигалась перспектива предстоящего отбывания воинской повинности. Хотя мне было ещё только 17 лет, но подумать об этом нужно было, потому что в это время появился манифест и новый устав о всеобщей воинской повинности.
Время от времени скребла на душе жгучая мысль о том, что со мной будет дальше, - о необходимости искать путей в жизни: копошилось в тайниках души тоскливое, но бессильное, желание вырваться из окружающей мертвящей среды, - куда, я и сам не знал, потому что ничего другого в своей жизни не видел; но смутно сознавал и гадал о какой-то другой жизни, краешек которой был уже вскрыт для меня запойным чтением последних лет.
Побуждаемый этой жаждой поисков путей, желанием одолеть окружающую тину, прислушиваясь к совету наших русских друзей, которые и без того уже считали меня первым пионером среди еврейского юношества нашего города, я в 1874 г. отправился в Вильно, чтобы поступить в реальное училище. Увы! Все наши потуги, в особенности материального характера, потому что нелегко было моему отцу найти для меня деньги на эту поездку, кончились ничем: в 4-й класс, куда я держал экзамен, я поступить не мог, за неимением вакансий. И я вернулся опять на шею родителям.
Вернулся я, однако, в несколько реформированном виде. Поездка в Вильно открыла для меня новый свет. Я увидел новых людей, другую жизнь; и я первым делом... взял ножницы и отрезал фалды своего длинноватого сюртука, а вместо шапки обзавёлся котелком со шнуром, который, как я слышал, должен служить для пенсне.
В таком-то реформированном виде я вернулся в родной город, к благочестивому ужасу еврейского общества, где и без того я считался белым вороном со времени поступления в русское училище. Пока что привезённая из поездки моя революционная внешность, выделявшая меня, до некоторой степени, из окружающей среды, как будто удовлетворяла моему юношескому самолюбию, за неимением ничего лучшего. Но не много времени нужно было, чтобы испарился этот призрачный туман, навеянный безрезультатной поездкой.
Снова предстал жуткий вопрос - что же дальше, «что с тобой будет дальше».
Я снова погрузился в чтение, - на сей раз круто взялся и за учебники всякого рода, не исключая и толстых книг научного содержания, какие только попадались, - без всякого плана, без определённой цели: рядом с романами Дюма - «Физика» Краевича, «Космос» Гумбольдта, Бокль, Моммзен, лекции Грановского и др.
Всё же, за моим запойным чтением, усердным и бесцельным, я не мог отмахнуться от лютого вопроса о поисках путей. Вместе с моим покойным отцом мы стали подумывать о каком-нибудь ремесле - злополучной, но обычной проторённой дорожке для еврейского мальчика. Но одна мысль о ремесле жгла моё самолюбие до самого нутра. Подумать только: мне, первому пионеру, в реформированном виде, - кратчайшем сюртучишке, в котелке со шнурком для пенсне и - стать вдруг учеником какого-нибудь ремесленника! Да это и невозможно было. Во-первых, потому, что по всеобщему отзыву я прослыл уже очень «учёным»: к лицу ли такому учёному молодому человеку браться за сапожную колодку или портняжные ножницы и т.п. К тому же мне было уже около 18 лет. Поздно.
В одинаковом, но только отчасти, положении со мною, в поисках путей, был мой близкий товарищ по уездному училищу Василий Васильевич Альбинович, сын делопроизводителя по воинским делам присутствия Василия Николаевича Альбиновича. Мой товарищ детства, Васька Альбинович, поступил одновременно со мною в училище, но не осилил его и вышел, не окончив уездного училища. Вот это-то обстоятельство приводило часто отца Васи, весьма симпатичного и доброго человека, к интимной беседе и совещанию с моим отцом по одному и тому же, роднившему их, вопросу, - о поисках путей для меня и для Васи Альбиновича.
Конечно, положение моего русского товарища не могло идти в сравнение с моим; при связях его отца в чиновничьем мире нашлось бы сразу местечко хотя бы и для неосилившего уездного училища. Но такая перспектива не улыбалась отцу Васи - видному чиновнику в бюрократическом мире нашего города. Родители Васи возмечтали, чтобы их сын стал офицером, что казалось вполне возможным при новом уставе о воинской повинности, которым введены были по особым экзаменам вольноопределяющиеся 3-го разряда, - первая ступень для офицерской карьеры.
В один прекрасный день Вася действительно уехал в Петербург, выдержал экзамен и поступил вольноопределяющимся в 146-й Царицынский полк. Я же опять должен был продолжать розыски путей.
Общими потугами моих родителей и старшего брата Яши, жившего тогда в Петербурге, меня снарядили в Питер, поискать там... не счастья, конечно, а пристроиться к какому-нибудь делу, - ремеслу, хотя бы. Увы! Все поиски оказались безрезультатными. Месяц целый я изо дня в день совался всюду, и всюду встречал всё одно и то же неодолимое препятствие - моё еврейское происхождение. Даже мой реформированный внешний вид - кратчайший сюртучок, цвета малинового с искрой, и котелок со шнурком для пенсне - не помогали.
Опять пришлось вернуться ни с чем.
Снова потянулись бесконечные дни и месяцы, пересыпанные тоскливыми толками, что со мной будет, когда опять блеснула какая-то отдалённая надежда. От брата Яши была получена вырезка из какой-то газеты, что в Могилёве на Днепре открывается среднее учебное заведение под лестным названием «лекарского института», с программой расширенной, по сравнению с разными фельдшерскими курсами. Главной приманкой, собственно для меня, в этом учебном заведении служило то обстоятельство, что допускались евреи, будто бы в неограниченном числе; содержание в институте было на счёт казны, - конечно, с обязательством выслуги лет, и, наконец, поступление не ограничено известным возрастом, что тоже было очень важно, если принять во внимание, что мне было уже недалеко от 18 лет.
Общими силами собрали мне что-то около 50 рублей, и я снова пустился странствовать в поисках путей. Нашёлся в Могилёве дальний родственник, который усердно хлопотал о принятии меня в институт, но всюду мы встречали отказ без всякого объяснения причин. Говорили определённо, что надо было кому-то дать взятку не менее 50 рублей, а у меня осталось всего-навсего около 30 рублей.
Каждый день бродил я около здания института, бросая затаённые и жадные взгляды на окна классов и общежития, неизменно возвращаясь в свою каморку с тоскливой душой и накопляющейся горечью за обиды судьбы. Не оставалось никакой надежды. А время шло. Крепко запрятанные в мешочке на груди, по наказу матери, мои фонды таяли изо дня в день, несмотря на то, что я испытывал во всём крайние лишения, ограничив себя до последней возможности. У меня осталось денег в обрез на дорогу домой; и я пустился в обратный путь...
По возвращении домой я встретил вдруг Васю Альбиновича бравым портупей-юнкером и - вот-вот будет офицером. Мамаша его уверяла, что Вася будет не только офицером, но даже будет адъютантом, верхом на лошади, и с аксельбантами. Одна мысль об этом щемила у меня всё нутро. Ведь, представьте себе: еврейские юноши тоже не чужды сладких мечтаний и затаённых желаний!..
Вася уговаривал меня бросить все мои поиски в жизни и пойти по его следам. Отец мой тоже склонялся к этой мысли. Тем более, что средний мой брат, Соломон, подлежавший в этом году отбыванию воинской повинности, не был принят на службу по болезни, и мне оставалось на выбор: или дожидаться призыва, или поступить на службу вольноопределяющимся.
Я выбрал последнее, и в марте 1877 г. поехал в псковский кадетский корпус, тогда - военную гимназию, держать экзамен на вольноопределяющегося 3-го разряда. Экзамен я, конечно, выдержал блистательно, что неудивительно, потому что вместо требовавшейся по программе, например, элементарной всеобщей истории Белярминова я блеснул Гервиниусом и Моммзеном и т.п., немало удивив этим своих экзаменаторов.
Экзамен выдержал. Но моему поступлению на службу воспротивился брат Яша, потому что в это время началась война с Турцией. А на войне ведь могут убить; зачем самому лезть? Лучше подождать. Мои родители поддались этим увещаниям и удержали меня от немедленного поступления на службу.
Война затянулась. Наступил 1878 год. А тем временем моё свидетельство, действительное только в течение года, потеряло силу. Необходимо было поехать вторично держать экзамен - на сей раз в Витебскую классическую гимназию.
Выдержал отлично и в классической гимназии, и в июне 1878 г. поступил вольноопределяющимся в 95-й пехотный запасной батальон в Пскове. Хотелось мне поступить в том же городе, где служил офицером Альбинович, в 146-й Царицынский полк, но полковой адъютант мне сказал, что «евреи в полку нежелательны», и, вопреки всяким законам, мне отказали.
Красноярский полк, в запасный батальон которого я поступил на службу, находился тогда на театре войны, в Турции, и время от времени из батальона посылались маршевые команды для укомплектования полка. Мне казалось, что достаточно обрядиться в военное обмундирование, чтобы стать сразу пригодным для войны воином; а потому я обратился с просьбой к ротному командиру зачислить меня в первую маршевую команду и отправить на театр военных действий. Не знаю, и теперь не могу припомнить и уяснить себе, какой был основной импульс обуявших меня тогда воинственных наклонностей. Едва ли какую-нибудь роль играли воинственные порывы или славянский патриотизм. Вернее всего - простое любопытство: хотелось посмотреть войну.
В ответ на моё ходатайство меня сдали на руки дядьке - военному инструктору для обучения муштре, ружейным приёмам, шагистике и прочим артикулам солдатской науки. В дядьке достался мне призванный из запаса старый служака, унтер-офицер Феоктист Терехов, с очень отсталыми познаниями в солдатской науке. Конечно, я сам взялся за уставы, требуемые для рекрутской школы; но шагистику, ружейные приёмы и всё, что понимается под одиночным обучением, преподавал мне мой добродушный дядька, с бычачьими глазами и лицом, изрытым оспой.
Мой ротный командир, капитан Павлов, поступивший из отставки, был не сильнее моего дядьки в военном деле. Из современных воинских уставов он знал одну единственную команду - «рот строй каре», и эта команда вызывала всегда на ротном ученье невероятный сумбур; а наш бедный командир бился в беспомощном замешательстве, не зная, что делать. Выручал фельдфебель Иван Софронович, который поспевал всюду, где зуботычиной, спереди и сзади, где саблей плашмя, подталкивал и направлял людей на свои места.
Другие офицеры батальона, преимущественно старые служаки, были тоже вроде капитана Павлова. Вот, например, заведующий хлебопечением штабс-капитан Анц: каждый вечер приходил он в лагерь изрядно выпивши, чтобы вместе с солдатами отплясывать трепака на лагерной линейке, т.е. на виду у всех.
Наш кружок вольноопределяющихся в батальоне состоял из 10-12 юношей, преимущественно детей офицеров и чиновников, поступивших на службу для военной карьеры. Вся эта семейка представляла собою весёлую компанию, которая проводила время в праздности, ничего не делая, посещая часто рестораны, весёлые дома, - насколько хватало у кого денежных средств; а были среди нас и богатые. Обязательных строевых занятий для вольноопределяющихся почти не существовало; жили они не в казарме, а на вольных квартирах, даже во время лагерного сбора; солдаты называли их «господами», в обращении - «барин».
Вообще, служба в запасом батальоне была привольной, в особенности по сравнению с Царицынским полком, расположенном в том же Пскове. Царицынцы смотрели на нас, красноярцев, очень свысока, считая себя чуть ли не гвардией. Да и действительно, это был хорошо вышколенный полк, под командой полковника Квицинского, пользовавшегося репутацией выдающегося командира полка.
Замечу мимоходом, что командир Царицынского полка, полковой адъютант и все батальонные командиры были поляки. А уж сколько поляков было в полку среди ротных командиров и говорить не приходится! А полк, тем не менее, пользовался славой образцового внутреннего порядка, выдающейся строевой выправкой и строгой дисциплиной. После, много лет спустя, пошли всевозможные процентные нормы и жестокие ограничения в отношении поляков, армян и всяких инородцев. Чем это было вызвано? Какой реальной необходимостью? Этого никто не скажет. И никто не скажет, что военное дело было в выигрыше от этих преследований.
Но об этом - после.
В противоположность Царицынскому полку, служба в нашем запасном батальоне не отличалась интенсивностью, как, впрочем, и должно было быть в батальоне запасном, где состав офицеров был очень шаткий, где нижние чины состояли из малочисленного кадрового состава и массы обучаемых новобранцев для отправления на театр войны.
Жизнь нашего кружка вольноопределяющихся втянула, конечно, и меня в свою колею, но не вполне. По моим наклонностям и закваске, вынесенным так недавно из родительского дома, я не мог делить с ними всех развлечений и похождений, хотя товарищи мои ставили себе часто нарочитую цель, как своего рода спорт, завлечь меня в места злачные или увидеть меня пьяным, как следует, что так часто случалось с ними. Я, однако, инстинктивно боролся против этих увлекательных товарищеских разгулов. Обвеянный ещё неостывшими, так недавно вынесенными из родительского дома строгими заветами и наставлениями нравственной и физической чистоты, я стойко сопротивлялся всяким соблазнам, вызывая иногда безмерные остроты и зубоскальства моих юных и весёлых товарищей, воспитанных в иных условиях жизни. Случалось, что после весёлых попоек, на дому или в ресторане, товарищам удавалось увлечь меня в весёлые дома, но дальше таких посещений не шло моё падение.
В июле 1878 г. батальон наш был переведён из Пскова в Ревель, назначенный стоянкой для Красноярского полка, который в августе прибыл туда с театра войны. Немецкое население встретило полк как будто душевно и радостно; так, по крайней мере, казалось с внешней стороны.
Что касается служебного режима в полку, то таковой хромал, как говорится, на все четыре. В полку не было собственно никакой службы, отчасти потому, что полк вернулся с войны (какая ж тут может быть служба, когда нужно оправляться, чиниться, создавать и восстановлять её основания!), отчасти и потому, что наступило время осеннее - период увольнения на вольные работы. А ко всему этому - самое главное - всем, и малому, и большому начальству хотелось просто отдохнуть после боевых трудов на войне.
Конечно, вольноопределяющиеся гуляли на законном основании. Все жили на вольных квартирах в городе и очень редко приходили в свои роты, расположенные далеко за городом, в казармах так называемой «оборонительной батареи», на самом берегу моря. Я тоже жил сначала в городе, а затем поселился в роте, потому что ротный командир капитан Ломан навалил на меня ведение наряда, хозяйственную отчётность по вновь вводившемуся тогда «положению о хозяйстве в роте», - восстановление описей отчётности, ротные списки и пр., всё это после войны было в хаотическом состоянии.
Когда я ознакомился близко с состоянием роты, я понял тогда, какое опустошение производит война: по списку в роте числится - 360 человек, а в некоторых ротах - 400 и больше; а налицо имеется только 20-30 человек. Все остальные, больные злокачественной или хронической лихорадкой, или с отмороженными пальцами на руках и ногах, рассеяны в госпиталях, оставленных в Болгарии или в попутных городах. Полк, как говорили, был буквально заморожен на Шипке, по преступной беззаботности начальника дивизии.
По мере выздоровления прибывали в роту солдаты - болезненные, изнурённые лихорадкой до крайности; немало рассказывали они печальных новостей о пережитом на войне. Оставались они в роте день-два, перед увольнением «в чистую», унося с собою приобретённые на службе недуги и полнейшую неспособность к труду и являясь в деревню тяжкой обузой для своих полунищих родичей.
Не буду долго останавливаться на бытовых условиях жизни и службы в полку; хотя они очень характерны по сравнению с позднейшими временами, которые в моей службе измеряю почти 40 годами. Есть что сравнивать. Начать с того, что командиры полков тогда редко-редко заглядывали в казармы, раз в 3-4 месяца, или по случаю посещения казарм каким-нибудь начальством. Строевыми занятиями интересовались очень мало. По примеру высшего начальства и остальные офицеры только мимоходом заглядывали в роты, и то не каждый день. Исключение представлял собою только майор Федоренко, выслужившийся из нижних чинов.
При посещении рот командир полка подавал руку только штаб-офицерам, а обер-офицерам - кивок, и только. Полковых швален тогда не было; обмундирование и пригонка производились в ротах и отличались гораздо большей тщательностью, чем впоследствии, когда, зарясь на выгоды прикроя, полк прибрал это дело к своим рукам. Хлеб пекли в ротах; припёк шёл в пользу ротного хозяйства, и хлеб был всегда отличный, - настолько, что немцы в городе старались всеми мерами добывать солдатский хлеб. Всё это изменилось к худшему, когда, зарясь на выгоды припёка, полк также и хлебопечение прибрал в свои руки; и ещё хуже стал хлеб, когда он стал изготовляться интендантством, фабричным путём, в больших хлебопекарнях.