Деление клетки - Евгений Бабушкин 7 стр.


Трамваев всё не было. Потом они стали приезжать, но или сворачивали на круг, или были двойкой, тридцать третьим, сорок шестым. Ни на одном из них ехать не хотелось, мы ждали четвёрку. У трамвайных путей, посередине дороги, стоял белый старик. Он держался за трехколёсную конструкцию с висящей в центре пустой сумкой. Он тоже ждал трамвая. Свет был тёплым, лёгким, золотисто-зелёным. На машинах свернулись уже сухие листья. С берёз прядями слетали чуть весомые семена. Я видел, как расширяется привычное, замкнутое домами пространство вокруг Богородского круга, — как стал протяжённее воздух между мной и песочными домами у Ланинского переулка, как неподвижно висело во дворе справа постельное бельё, освещённое солнцем через ветви. Я смотрел на далёкий полый ромб в середине пододеяльника. Но мы сели в бело-синюю двойку, закрывшую вторую дверь перед белым стариком. Пассажиры закричали, и дверь открылась; старику помогли взобраться. «На Третьем проезде Подбельского бабушка так и не вошла», — затруднялась сказать пожилая женщина с щербатым бледным лицом. Трамвай продолжил путь. Возле пятиэтажного дома на тротуаре лежал на правом боку человек с грязным лицом. Он прижал к груди руки. Из его рта вылезла желтоватая струйка пены. Между ним и стеной пожилой человек пронёс металлическую лестницу. У края тротуара стояли два милиционера, в фуражке и кепке. На тротуар поднялась правыми колёсами машина «скорой помощи». Из неё вышел и прикрыл дверь человек в синей форме. Он неторопливо направляется к лежащему человеку и милиционерам, держа в руках лист белой бумаги. Старик хочет сойти у Мосгорсуда. Высокий курящий мужчина, лысеющий, темноволосый, переносит на тротуар его трёхколёсную опору. Среднеазиатский молодой человек помогает старику выйти. Двери закрываются. «Подождите, не закрывайте!» — кричат в трамвае. Парень доводит старика до середины пути и запрыгивает в открытые снова двери. Старик перемещается к тротуару. Он не сгибает ног, вытягивает руки перед собой. Машина ждёт, пропуская его, отражает свет. Курящий мужчина курит, придерживает ходунки. Он хмурит лицо, и я думаю о том, что это сочувствие. На станции «Сокольники» я вижу женщину, сидящую на скамье с большой спящей девочкой на руках. Девочка светловолоса. Она держится за ворот белой футболки женщины, потянув ткань вниз.

Ещё вчера утром листья в лесу, под деревьями, на дорожках, были многочисленными, но случайными — а к вечеру задул ветер, и сегодня вся земля устлалась листвой. Связи листьев с ветвями становились за эти дни всё слабее, и те и другие ждали ветра, и вот он пришёл. Всё больше и больше срывается к земле мелких берёзовых, плавных кленовых — и ясеневых, которых особенно жалко за свёрнутую полухрупкость: висели бы себе. От листьев пахнет и сухо, и влажно.

Восемь или девять женщин шли от метро вдоль длинного дома. Они образовали группу, потому что шли примерно с одинаковой скоростью и в одном направлении, впрочем некоторые женщины были знакомы и шли близко друг к другу. Все они, за исключением одной, были в туфлях на каблуках, которые подтягивали и делали стройными их ноги. Каблуки были разными, высокими и низкими, но все были узкими и ударяли в асфальт примерно с одинаковой силой, по разным точкам и в разное время, и звонкие звуки раздавались в воздухе улицы, и вот через секунду, секундыды долю звуки соединялисьлись одновременно в одну точку, а секунду черерез, через долю секунды разбегалисьлисьбе в разные точки во времени и пространстве, чтобы через несколько снова секунд в долю секунунды соедининиться в одной точке и расредодосредоточиться опять по точкам снова разным, но вскоре все они скрылись за углом, только две или три женщины остались в магазине на углу.

Когда я был гораздо младше, мне хотелось быть другим, не таким, как я. Мне хотелось быть таким же, как некоторые другие; я подражал им. Потом я захотел быть самим собой, но трудно было сказать, что это значит, потому что я понял однажды, что я разный, и это было странное и страшное открытие. Недавно, летом, это было в метро, я вдруг понял, что не хочу быть другим, а хочу побыть другим. Это случилось, когда я смотрел на сидевшую на сиденье коротко стриженую, крашеную в блондинку женщину, она позже вышла на «Комсомольской». У неё было чистое, но с бородавкой под правой щекой лицо, она была одета в верхнюю лёгкую полупрозрачную юбку в леопардовых узорах и в нижнюю плотную, покороче, в голубую футболку с карманом на правом боку, в котором был обтянут узкий прямоугольник (пачка тонких сигарет, что же ещё, конечно, тонкие сигареты), в тапочки с надписью «Рита». Всю дорогу она, невысокая, укоренённая, с большим животом, с большими лежащими на нём грудями, склонялась от жары головой на свою тележку с красно-белой клетчатой сумкой, на которой сверху вниз лежала полупустая, почти пустая бутылка с колебавшейся пепси-колой. Мне захотелось вдруг побыть ею в моменты, когда она выбирала, примеряла и покупала свою одежду. А потом я поехал в Крым, и желание уточнилось — я хотел побыть одновременно другим и с другим. Теми и с теми двумя мужчинами, которые играли во Владиславовке под кустами, на бетонном парапете перрона, в карты (чего они ожидали?). Тем и с тем мужчиной на пляже у «Айвазовской» — грудь его была волосата, и на спине его были тоже густые волосы, но только слева вверху, как чёрное крыло. Той и с той полноватой невысокой женщиной, которая шла с пляжа мимо рядов с вафельными трубочками, тортами, рыбой и моллюсками, вдоль строительного забора, и произносившей: «Почти тридцатка ушла. А ничего и нету. Где же тридцаточка?» Той и с той женщиной, которая раскрыла, раскинув ноги на шезлонге, свежевыбритую промежность с пупырышками раздражений, прикрытую узкой тёмно-розовой тканью. Той и с той кругленькой женщиной под шляпой, со стрелками на глазах, с маленьким оранжевым кругом на левой руке и с полосатой сумкой в правой, которая смотрела на эту промежность, да и приподняла чуть-чуть брови и прошла дальше вместе с дочкой. Теми и с теми двумя женщинами, вставшими на фоне Карадага и двух свежепостроенных гостиниц, сблизившимися телами и руками с пластиковыми стаканчиками. Тем и с тем фотографировавшим их мужчиной, которого они спросили: «Стаканчики видно?» Теми и с теми двумя большими неграми в леопардовых тряпочках и с погремушкой; «Фотографии на фоне моря. Акуна-матата», — говорили они. Тем и с тем пожилым стариком, который спал на тротуаре на другом человеке, — высохшим, с кольцом под правым соском и в минимальных плавках, державших его половые органы как в мешочке и выглядевших его единственным имуществом. Той и с той маленькой девочкой, которая сидела рядом с лежавшим отцом, окунала горячую гальку в небольшое ведро с морской водой и водила галькой по его голове как расчёской, а потом бросала камень и брала новый. Той и с той женщиной, продававшей мне коробки конфет, проверяя срок годности, отрывавшей от них оранжевые и жёлто-зелёные ценники и наклеивавшей их на тыльную сторону правой ладони — она дала и пакет: «Бесплатно! Возьмите, бесплатно!» Тем и с тем мужчиной, который сидел в телевизоре за решёткой на скамье подсудимых и боялся и который, как сказали, не признал свою вину. Той и с той десятилетней девочкой, дочерью священника, которую он убил.

На столе кассира, а кассира всё нет и нет, лежит памятка, почти стихотворная: «Внимание! Билетные кассиры, будьте внимательными, заполняйте правильно ПД», — а под этим список аббревиатур: справка об освобождении, свидетельство о возвращении на родину. Паломницы у кассы вежливо разговаривают об ангелах. В магазине, в тусклом, потому что закрытом, водочном отделе продавщица играет в карты с молодым человеком, с длинными, длинноватыми волосами, с не до конца как будто отмытым лицом. Она отвлекается, чтобы обслужить покупателей, кладёт веер рубашками вверх, и молодой человек кладёт тоже, прислоняется к подоконнику, тянет из прозрачного пластикового стакана желтоватый напиток. Козыри крести, прижата половиной колоды семёрка. «На поезд, штоль?» — спрашивает в темноте мужчина, обвешанный сумками. «Ну», — отвечаю я. «На Москву, штоль?» — спрашивает мужчина. «Ну», — отвечаю я и смотрю на липу. Она большая, растёт у магазина, прямо под Кассиопеей. Липа вся в жёлтых листьях, но уже сквозь них просвечивает прозрачное небо, ствол её чёрен, листок легко отстаёт. Под липой играют собаки, светлая и тёмная. Тёмная опрокидывает светлую на сухую траву, теребит ей горло. Друг от друга отскакивают, друг к другу приникают, бегают, возятся. Шелестят о траву шерстью, и больше ни звука, вот только тёмная фыркнула раз, светит на липе полная луна. Я иду между двумя зелёными поездами, по мерцающему коридору, от крыш ответвляется дым. «Ой, Димочка, дорогой, вы уж простите, я уже тут ложусь», — говорит из сумрака паломница в белом платке, он лежит широкой полосой на лбу. «Всё-таки одеялко-то взяттть», — длит тот, кто спрашивал прежде про поезд, вывернув чётко в проход, отставив на столе чай. Но дело не в этом, дело в созвездиях — созвездий нет, звёзды находятся в разных плоскостях, не лежат, как масти на картах, нет ни Ориона, ни Большой Медведицы, ни Кассиопеи.

В двадцать восемь лет у O. М. родилась дочь, и обнаружился рак почек. Его не приняли ни в одну больницу, он приехал в свой родной небольшой город проживать последний месяц. К нему приходили друзья, чтобы повидать его, но он никого не хотел видеть и попросил мать не пускать приходивших. «Увидят меня в гробу», — сказал он, и они увидели его в гробу.

Блондинка входит в вагон и выходит, зовёт обратно подругу: «Он до Сокольников», и они продолжают с улыбками свой разговор, который не скучен им, как бывает обычно после прощания мнимого, подруга ниже ростом, в платке и очках, а у блондинки короткая стрижка и крашеные, конечно, чистые, с завитками, волосы — и тонкие длинные пальцы, и эти молодые женщины говорят так открыто, протяжно, «есть такие люди, — думаю я, — которые знают, что делать, улыбаются всей своей жизни», а поезд приходит, блондинка заходит, занимает свободное место, листает, наморщив усталый лоб, книгу «Живи легко», это учебник её, всем трудно.

Пятеро солдат, отслуживших год, возвращаются в свои Казань, Альметьевск, Зеленодольск. Они разместили на сумрачном боковом столе колбаски паштета, наливают водку, вскрикивают: «Осбро!», добавляя номер роты и батальона, подпевают сиротским солдатским песням. На их камуфляже подрагивают почётные знаки, а один одет в китель с белой окантовкой на карманах. Из конца вагона к ним приходит земляк в куртке и кепке, демобилизовавшийся из Калининграда, спрашивает, кто из Альметьевска. «А кто с Альметьевска?» — подхватывают сидящие. «Да вон он, там», — кивает пришедший. «Сюда веди, ёпту, — говорят ему. — Почему не пьёте, ёпту? Почему не в форме? Сколько дней уже в пути?» В телефоне садится батарейка, песни кончаются. На полке рядом мужчина читает газету, говорит, чтобы поспокойнее, потому что милиция. К мужчине приходит сосед, просит газету, лежащую на столе: астрология, НЛО. «Конечно, — отвечает мужчина. — Холод такой. Будете? Согреться». «Да у меня есть», — благодарит сосед. Они наливают себе, один из бутылки в пластиковый стаканчик, второй из фляжки в металлический. «Владимир», — говорит Владимир. «Игорь, — говорит Игорь. — С праздником!» Мать с полугодовалым мальчиком возмущается тем, что солдаты матерятся. «Служба в России такая, — объясняют, извиняясь, солдаты. — Вот и разговариваем матом». Сидящий спиной по ходу поезда солдат суетливо прячет бутылку, и вторую тоже, в сумку в углу сиденья. Приближаются милиционеры. «Что ты там прячешь?» — спрашивает идущий по проходу первым. Солдат мотает головой. «Доставай, — приказывает милиционер, не вынимая рук из карманов бушлата. — Что, за дурака меня принимаешь?» Солдат показывает бутылку. «Одна?» — спрашивает милиционер. Солдаты громко кивают. «Одна жалоба от граждан — ссажу с поезда, — предупреждает милиционер. — До дома не доедете». «Нам уже сказали, да нам уже сказали, нам уже сказали, тихо будем», — обещают солдаты. Проводницы разносят бельё, одна идёт впереди и раздаёт, вторая тащит по полу полотняный мешок. «Мы понимаем, у вас праздник, но пассажирам не мешайте, пассажиры спать хотят», — говорят они. «Одна жалоба от граждан, и всё, мы понимаем, — отвечают солдаты. — Мы счас провожали на карагандинский поезд, так им вообще с самого начала запретили пить!» «Ну мы не запрещаем, но потише», — говорит вторая проводница, глядя на выданные ею стаканы. «Им вообще запретили!» — «Долго не сидите. Бельё возьмите». — «Да нам не надо! Да мы и так. Лучше себе возьмите». — «Нам его всё равно списывать, дети. Как использованное», — говорит та, что тащит мешок. Разговор продолжается. «Осбро. Сейчас такой части уже нет. Расформирована. Мы последние». — «Мы год за КПП не выходили. Сидели в четырёх стенах, ёпту. До нас дембеля в город ходили, телефоны пиздить, нас летёхи не пускали. Вообще без увольнительной, год, ёпту. Местные ещё ходили в город, сами, а те, кто с России, сидели в четырёх стенах. И по телефону нельзя, а заряжали знаешь как? От люстры, ёпту». — «А у нас от утюга. Так как будто гладишь, а на самом деле батарейку заряжаешь, ёпту, в телефоне. А десять дней назад перевели в Зюзино. Это вообще в лесу, ну, чисто десять дней досидеть. Поешь и лежишь, целыми днями. Мы уже сами в рабочку стали записываться, чтобы хоть время шло. А часть, куда нас посылали, — вообще тридцать человек, прикинь, часть? Вся часть — тридцать человек. Телевизор в комнате стоит. По телефону летёхи разрешают говорить. Ну, скажешь там, маме хочу позвонить». В середине ночи, в середине Владимирской области, они спят, откинувшись на стенки или забравшись на верхнюю полку, и только один стоит у купе проводников, караулит синие банки пива, доверяется, как матери, проводнице.

«Двенадцатый год мы проскочим, говорят астрономы. Я тоже думаю, что проскочим», — спокойно утверждает стоящая лицом ко мне и лицом к другой женщине женщина в плаще: под шерстяной шапкой дешёвые большие очки, за ними мягкие толстые морщины. Ступени движутся вниз, всё под контролем.

Навстречу идёт буролицый мужчина без шапки, передаёт по телефону: «Сказать ему, пусть прилетает, всё хорошо; и прямо в Домодедово ебало ему разбить». В универсаме «Александр и партнёры» очередь начинается от самого хлебного отдела, протискивается между стеллажей с конфетами и холодильниками со сметаной, разделяется на четыре тяжёлых потока. Люди несут к кассам жертвенные колбасы и салаты, рыбу и мясо, молоко и молочные продукты, овощи, фрукты и кондитерские изделия; но вот пара попроще: на дне их корзины батон и две бутылки водки. «Неужели конца-края не видно?» — вопрошает усталая кассир Диана Какая-то с колпаком на голове. Из рукавов её красного халата вынуты расклешённые рукава праздничной переливающейся блузки. А на следующее утро всё по-другому, всё по-новому — на остановке, подобрав ноги, спит упившийся человек; в изголовье жёлтый плакат: «Стремление к лучшему — это неплохо».

Поздно вечером место становится странно: на этой остановке никто не садится, автобусы и трамваи напрасно открывают двери, здесь безлюдно. На остановке висит афиша: «Пассажирка». Фильм Станислава Говорухина». Её можно перечитать несколько раз, а потом посмотреть на только что выпавший снег. За остановкой сетка, за сеткой две машины, а перед сеткой деревья. Деревья невысоки и голы, и я только сейчас, когда выпал снег, понимаю, что они по пояс выкрашены известью; на них светит серебристый дистиллированный свет. Я делаю шаг вперёд и влево, и всё меняется: я вижу источник света — это фонарь за флагами, узкими и высокими, двумя белыми и двумя жёлтыми. Флаги трепещут как пламя, но свет остаётся неподвижным, как и всё остальное. Я делаю шаг назад, смотрю на машины, на деревья, на снег.

Она сидит справа от меня и читает с увлечением: «Она не сводила глаз с его пальца, нырнувшего во влажную глубину»; светящийся поезд пересекает в морозной темноте Яузу, а руки её держат книгу так крепко, что думаю я: «Да воздастся же ей по вере её, да освободит её кто-нибудь от длинных серых мехов её, да поцелует бледную голову её с непрокрашенными тёмными корнями волос, да снимет очки её с золочёной оправой и полюбит мягкую глупую кожу лица её, и да нырнёт палец во влажную глубину её, ведь висят же, висят под навесом у метро красные трусы с золотыми заглавными буквами: "Хочу только Ирочку", "Хочу только Аллочку"».

Автобус сто сорок первого маршрута долго петляет по неопрятным улицам Соколиной Горы, подбирается к Окружной железной дороге и отступает, подбирается снова и отступает к улице Бориса Жигулёнкова и к проспекту Будённого, чтобы вырваться наконец на шоссе Энтузиастов. «На следующей! На следующей!» — громко говорят вставшей у двери старой женщине. «Скажите, — медленно, опираясь на палку, поворачивается она к нескольким пассажирам, — в тридцать девятую поликлинику здесь выходить?» «На следующей! — говорят ей снова. — На следующей!» Широкая женщина в кепке продолжает свой внешний монолог: «Суки-правители. Твари ёбаные. Что с Москвой сделали. Африке помогают, восемьсот тыщ, восемьсот миллионов негров, а народу своему не помогают. Почему в арабских эмиратах живут — у них всё, что в земле, всё людям, а не ворам. Которые водку пьют… С собой-то не захватят, а всё по карманам». «Да, да, — говорит слушательница преклонного возраста. — Всё платное, и учёба платная». — «Платное всё! И эти, на машинах приезжают, блять, родители им понакупали. Привилегированные учебные заведения! И образование им купили, а вся их учёба — наркотики и пьянство, твари рваные. И на работу их устроят деньги получать за нас». — «И медицина платная, да». — «А нам поставили туземца, чеченца. Ничего ведь не знает, блять, тварь». — «Это в семидесятой больнице?» — «Не знаю. В поликлинике тридцатой. Это вот наше поколение умело работать, и образование у нас было. Суки поганые». «Женщина, возьмите себя в руки! — возмущается вошедшая женщина. — Прекратите материться! Ведь Святая неделя». Становится тише. На втором этаже пятиэтажного дома стоят в открытом окне и смотрят вниз на весенний и свежий Федеративный проспект две собаки — рыжая и разноцветная. Голубь ходит по больничной земле среди коричневых прошлогодних яблок. Синичит-ничит-ничит-ничит синица.

«Да когда ты от меня отстанешь — со своей тупизной, своим нудьём, своим дерьмом?» — отвечает полурастворённая в темноте девушка с прогулочной коляской белому волосатому пятну молодого человека. Они расходятся налево и направо, а потом громко перекликаются из разных концов двора: «Пошла ты на хуй!» — «Сам пошёл… Иди сюда. Иди сюда, я сказала!»

Пятница, как много пьют в этом городе днём, как много пьют в этом городе днём на Бойцовой улице. Вот стоит у подъезда пятиэтажного дома и еле стоит женщина престарелого возраста, а со второго этажа, из окна кухни, кидает ей сигареты женщина такая же спившаяся, но моложе, и ведь это её дочь, думаю я, когда смотрю на них, похожих друг на друга, и когда не смотрю на них. Пачка сигарет с фильтром падает в куст, и женщина около полудня подходит и наклоняется. В половине же пятого перешли через дорогу и встали двое. Один был мужчиной, а вторая — женщиной, они были пьяны и прикуривали друг у друга, и пока я шёл мимо них, я всё смотрел на длинную чёрную юбку, подпирающую снизу её ягодицы, одетые в чёрные трусы и обтянутые чёрными колготками, жалея эти ягодицы и эту женщину. И жалел голубей, которые долго целовались в песке на детской площадке, которые совали друг в друга клювы, и потом, когда самка была готова, самец запрыгнул и потоптался, и самка улетела направо, к окнам, а самец налево, в деревья. И я всё думал об этих голубях, когда смотрел на двух кошек, спавших вдоль одной ветки одного дерева в одном дворе. Одна кошка была зелёной и полосатой, другая — чёрной и пушистой, и хвост её свешивался, а с другой ветки свешивалась зелёная гусеница на невидимой, выпущенной из себя застывающей нити. И я думал об этих кошках и гусенице, когда смотрел, как сидит на стуле среди пустоты запертых коричневых металлических гаражей старуха в тёплом тряпье. Голова её была укутана платком, в руке была палка, на стуле была откинута чёрная болоньевая куртка, и старуха смотрела из своей липовой и тополиной тени на осыпанную солнцем детскую площадку, уже другую, уже без голубей. Как же далеко от неё эта площадка, думал я, целых тридцать шагов, думал я, там играют дети, думал я, глядя на приклеенный к столбу лист бумаги с выцветшими буквами рядом с выцветшим крестом: «Сице аз, протопоп Аввакум, верую, сице исповедаю, с сим живу и умираю».

К светофору на Воронцовской улице подкатил мотоцикл с мотоциклистом в красном шлеме и, пока горел зелёный, с хриплым рваным рёвом встал на заднее колесо и рванул по улице стоя. Повернули головы стоявшие на переходе пешеходы, смотрели ему вслед, а машины, припаркованные везде, от рёва, отражённого домами, завыли, запищали, закрякали, загудели, запиликали, загуликали и постепенно, одна за одной, успокоились, «Ипа», — пикнула последняя.

Перед подъездом стоит мелко-кудрявая женщина преклонного возраста. «Нин, выходи», — говорит она в окно первого этажа. За стеклом мелькает большое светло-серое пятно. Дверь открывается, на крыльцо выходит вторая женщина преклонного возраста. Её седые волосы завиваются колокольчиком. «Нин, она тама. Они закрыли, и я пошла к этим, — говорит первая женщина. — К своим этим». Ей не отвечают.

Рассказывают, что Т. Н., та самая Т. Н., которая работает в аптеке и которую в детстве во время похорон её матери закидали на печке одеждой, но она выжила, очень боится стоматологов. Однажды ей посоветовали одного хорошего стоматолога, а стоматологу в свою очередь сказали, что к ней придёт женщина из аптеки. Т. Н. сидела в коридоре, и стоматолог, выходя из кабинета, спрашивала её: «Вы не ко мне?» — «Нет, я не к вам», — отвечала Т. Н., и в кабинет входили по очереди другие пациенты. Когда рабочий день почти закончился, стоматолог снова вышла и спросила: «Ко мне должна была прийти женщина из аптеки. Может быть, это всё-таки вы?» — «Да, это я», — ответила Т. Н. Она села в стоматологическое кресло, и крепкий жир её задрожал от страха, а когда стоматолог шагнула к ней, Т. Н. закричала.

В другой раз с Т. Н. произошёл ещё более удивительный случай. Она отправилась гулять с ребёнком, который лежал в коляске, и пришла к пруду на краю леса. Было жарко, Т. Н. присела на траву, потом прилегла, потом заснула, а когда проснулась, поняла, что спала.

В обувном магазине суббота: расставлена обувь, нет покупателей, продавщицы скучают. Работает кондиционер, но зной даже не просачивается, а возникает, и вот он здесь. Одна продавщица трогает другую по спине обувной длинной ложкой. Та бросается: «Марина, она дерётся!» — кричит она третьей, невидимой продавщице. Продавщицы носятся как две тяжёлые девочки — среди коробок, босоножек и туфель, среди сандалий, за зеркало, вокруг зеркала, груди медленно подскакивают, ягодицы ворочаются. Приступают к фехтованию: одна суёт серо-чёрную ложку, вторая отбивается розовой. «Ой! У тебя же железная!» — мечет вторая розовую как нож, промахивается, складывает ладони на внутренние стороны переполненных бёдер, склоняется.

Толстая женщина с небольшим лицом едет в Дивеево с восьмилетней примерно девочкой и кошкой. Им досталось два верхних места. Женщина объясняет это пришедшей попутчице. «Да мне без разницы, — говорит попутчица. — Ребёнок, конечно». Толстая женщина кивками объясняет, что дело не в девочке, а в её собственных ногах и кошке, которая спрятана. На столе рядом с ней стоит закрытая ещё бутылка «Балтика № 9». «Всю дорогу мне верхние места достаются, — говорит она. — Я бельё никогда не беру. Помоюсь в дорогу — и так еду».

За Люберцами, в дачах, поезд нагоняет «Газель» «скорой помощи». Она едет рядом с моим окном. Сзади и спереди светятся у неё синие проблесковые маячки. Поезд едет быстрее машины. За станцией «Вялки» вдоль железнодорожного полотна стоят автомобили с зажжёнными фарами. Поезд едет вдоль этих туманных огней. Машины не двигаются, расстояние между ними всё больше, их долгий ряд поднимается за Хрипанью направо, на мост. Поезд проезжает под мостом.

Не смогла выйти на «Улице Хромова», закружилась на «Метро «Преображенская площадь», распалась на сиденье со страшной улыбкой, с неуправляемой головой. Показала в окно средний палец с кольцом, настойчиво била, била им в стекло, била, поворачивалась, смотрела куда-то на кого-то и била, била, и ведь так молода. А когда трамвай встал посередине Преображенской площади, встала у дверей и звонила в звонок, и говорила: «Конечно, мы увидимся со всеми дебилами, с которыми мы выйдем». И пока трамвай стоял, а трамвай стоял, сказала: «Бля, вы заебали», — плюнула, пошагала: «Бля, вы заебали вообще», дошла до кабины водителя и обратно дошла.

А на рынке, на рынке: «Девушка, мне парочку вот этих язычков», «За морковкой заходим подешевле». Весь воздух состоит из сообщений, чем и дышать. Предложения, просьбы, вопросы, телефонные разговоры, радиопрограммы, телепередачи, волны, волны, сообщения.

Прекрасен снег идущий, летящий. Прекрасен снег, лежащий на зелёных листьях. Прекрасен снег, лежащий на жёлтых листьях. Прекрасен снег на голых ветвях. Прекрасен снег на асфальте, на земле, в уголках лобовых стёкол. Прекрасно утро, жёлто-бело-зелёное и свежее, как яблоко.

Жизнь проявлялась. С деревьев падали остатки дождя, светили фонари и окна. На крыльце дома справа часто курил человек, но превратился в объявления — они поднимались от ветра и опускались. Слева ходила по детской площадке женщина в розовосиреневой куртке и неживой шерстяной шапке. Она отправлялась от скамейки и достигала урны или не достигала урны, возвращалась к скамейке, где стояли два наполненных пакета, и отправлялась снова. Рядом с урной за ограждением стоял высокий цветник в виде лебедя, я смотрел на него и на женщину. Она всё ходила и ходила, быстро, не останавливаясь, а между женщиной и подъездом мигал синий огонёк сигнализации в чёрной машине. Женщина ходила, огонёк мигал, объявления поднимались, огонёк мигал, женщина ходила. В доме, стоявшем в глубине, загорелось ещё одно окно. Я слушал падение капель и шаги женщины. Она пришла к скамейке, взяла пакеты, пошла вдоль дома справа и вошла в дальний подъезд. Остались объявления, деревья, кирпичи, капли. Между моментами синего света виднелось непрерывное тёмное время.

В вагоне тихо, темно. Многие полки опустели в Муроме, Арзамасе. На боковом сиденье сидят уже одетые мужчина и женщина, на них головные уборы. Звонит телефон, мужчина тихо отвечает: «Да. Да, да, да. Да. До Лопатина, да. Да, да». Поезд останавливается на станции «Бобыльская» и стоит одну минуту. Видны пустые пути, гравий между рельсами. От электрических проводов отражается электрический свет. В глубине темноты, за деревьями, горит окно.

«Таня. Ты где находишься? Я тебе даже место успела занять! Поезд на Александров, только забыла совсем посмотреть, какой вагон. Поезд на Александров, первый на табло, посмотри, одиннадцать шестнадцать. Александров. Вагон не знаю какой. Александров, одиннадцать шестнадцать, посмотри на табло, он первый самый, на каком пути, прямо перед тобой. Александров, одиннадцать шестнадцать. Одиннадцатый путь, увидишь, там написано. Александров, одиннадцатый путь, видишь? Одиннадцать шестнадцать, вагон не знаю какой. Третий! Третий вагон! Таня, ты где? Ты ещё не прошла, что ли? Иди к турникетам, на Александров, одиннадцатый путь, одиннадцатый путь. Таня, ты меня удивляешь. Люди за границей дорогу находят, а ты боишься заблудиться на Ярославском вокзале. Спроси, где поезд на Александров. Одиннадцатый путь, одиннадцать шестнадцать. Просто спроси. Спроси у кого-нибудь, где на Александров. Закричи. Таня, ты же взрослая женщина. Есть на одиннадцать сорок три до Сергиева Посада. Купи билет до Яузы и иди к турникетам, там контролёры, и всё. И ты на платформе, там все поезда, Фрязино, Монино, Пушкино, Александров. Таня, как не поедешь? Я ради тебя собралась. Садись на одиннадцать сорок три. Он до Сергиева Посада идёт, и приезжай. Я тебя там буду ждать. Таня», — последние её слова перекрывает голос, объявляющий о начале путешествия, и она замолкает, загорелая, в майке, с прямой спиной, с красивыми глуповатыми глазами, выражением лица напоминающая птицу.

Дым, какого и не было никогда, жарко, как в печи, а в торговом павильоне «Пресса» прохлада, работает кондиционер. Пожилой мужчина рассказывает продавщице о планах: «Сейчас пойду в магазин, пива себе куплю. Сегодня же — Ильин день. Белое в такую жару нельзя». «Нельзя!» — соглашается продавщица. «А пиво можно», — говорит пожилой мужчина. — «Но только одну бутылку». — «А как же! Только одну». Он уходит, и она обращается ко мне и к другой покупательнице, завязывая новый разговор, но пока не зная, с кем он завяжется: «Глухой, как пень! Ничего не слышит, что я ему говорю. Всё говорит, говорит. Глухой!» В павильон входит подросток. «Здрасьте!» — говорит он. «Привет, Серёж, — говорит продавщица. — Глухой, как пень!» — «Кто?» — «Да мужик один». — «Одинокий, наверное», — вступает покупательница. «Ну уж этого мы не спрашиваем, — отклоняется продавщица, — кто с кем живёт». Подросток берёт спортивную газету. «Спартак» вчера проиграл», — сообщает он. «Кому?! Этим?!» — говорит продавщица, положив руку на первополосную фотографию. «ЦСКА», — говорит подросток. Он рассказывает про чернокожего футболиста. «За сколько его купили-то?» — спрашивает продавщица. — «Ну, он в аренде был. Вернулся. Он уже играл». — «Негры — они быстро бегают. Бразилия, родина футбола».

«Ах! Ах! Ах!» — говорит один мальчик, которого водит за поднятые руки мама. «Ух!» — говорит другой мальчик, которого мама тоже водит за поднятые руки. Они встречаются и долго молча смотрят друг на друга. А девочка, которая постарше мальчиков, делает несколько шагов назад, бежит к своей маме и мягко упирается в её бёдра. За окнами медленно опускается снег. Когда идёт такой снег, кажется, что время прерывно и в пробелах его течения мира не существует.

Вокруг полной луны неподвижен большой бело-радужный круг. Внизу тихо, а высоко над городом неслышно несутся ребристые облака. Они летят через круг, но круг в их движении остаётся неподвижным. Так интересно! А ещё интереснее вот что: отчего самцы млекопитающих не лактируют? Действительно, отчего?

У заднего входа в поликлинику собираются врачи, медсестры и обслуживающий персонал. Обычно, они курят, но сегодня морозно, и они не курят. Они ждут, когда отопрут дверь. У двери вытягивается, показывая всё своё красивое тело, кошка.

«У меня есть знакомая, заведующая патологоанатомическим отделением, — рассказывает престарелая женщина с серым морщинистым лицом и прямой спиной, сидящая у турникета. — Она мне показывала. У них там есть музей, в формалине хранятся органы после операций. И она мне показывала лёгкие. Там не только лёгкие — сердце, печень. И вот лёгкие — как будто в мазуте, представляете? Чёрные, как в мазуте. А тебе птичку жалко? — наклоняется она к сидящей рядом маленькой девочке. — Птичку жалко? Когда нехорошие ребята, хулиганы, из рогатки в них стреляют. А вороны потом плачут. И тигры, медведи. Есть такие браконьеры, стреляют в них».

«До Сокольники вагон. До Сокольники. Только до Сокольники. Только до Сокольники вагон. До Сокольников. Вагон до Сокольники. До Сокольники вагон. До Сокольники. Только до Сокольников вагон. Вагон до Сокольники. До Сокольники вагон. До Сокольники. Вагон только до Сокольников. До Сокольники. До Сокольники вагон. Только до Сокольники вагон».

Что за дни. Что за дни. Идёшь с работы, а у дома в сугробе отпечаток раскинувшего руки тела, как будто кто взлетел; видны складки одежды, яма от головы. Или выходишь на следующий вечер с работы, а на улице унитаз. И позавчера: стоит с руками в карманах, на груди висят зацепленные за пуговицу пальто плечики, на плечиках блузка в мелкое что-то: «Кофточки, подешевле, девочки, подешевле», — и вокруг одни, как назло, мальчики. И ещё разговоры: «Чечил, говорю, надо здесь брать. На сто рублей дешевле, чем в "Ашане»" говорю». — «Дайте мне мои окорочка, я вам заплатила». — «Это единственный завод, где девяносто семь с половиной процентов мяса». И цыплята бройлерные, охлаждённые.

Грязно на трамвайном полу и мокро, ищешь, где посуше, чтобы не промокли ноги в такой-то мороз. Но как глубок вагон от резкого света и передвижных теней на людях, сиденьях, в воздухе! Многие желают, чтобы поскорее пришли весна и лето — как будто тёплые дни длиннее, как будто жизнь в тёплые дни вытягивается и длится дольше. Летние дни, и правда, длиннее, но как же так, что же делать с зимой, для чего она, для чего этот радостный свет.

Две женщины справа и слева от железной двери молочно-раздаточного пункта одновременно подняли закрытые на молнии хозяйственные сумки. Они постояли ещё немного, пропустив двух вошедших в молочно-раздаточный пункт женщин, и одновременно пошли. Две таксы натянули привязанный к дереву один на двоих поводок и с напряжёнными ушами ждут, когда дверь откроется изнутри. Они такие живые, блестящие неподвижные чёрно-коричневые собаки. Три белых голубя сияют над высоким домом, в бледно-голубом дыме неба. Такое небо хорошо для созерцания голых тополей — как этого, со светло-жёлто-зелёными стволом и ветвями, освещаемыми солнцем с одной стороны.

Между асфальтом и колёсами машин тонкая вода, она разрушается с тёплым шумом, отрывается от колёс, изгибаясь, как тюльпан, неровно стекает с брызговиков. «Послушай, послушай», — говорит одна женщина. «Ну ладно, буду в пятнадцать минут», — говорит другая девушка. «Вы меня уже достали, честно говоря», — говорит третий, мужчина. Вообще люди много чего говорят.

Так тихо вечером, что ни одна серёжка на ясенелистном клёне не шелохнётся, а много их.

«Видишь, на кого я похож? — Арам поворачивает голову, на его горбоносый профиль светит из окна солнце. — А? Гойко Митич. Это мне одна женщина сказала, которая меня любила. Когда любишь — видишь».

Сухощавый пожилой человек с небольшой сумкой и татуированной левой рукой взял в вечернем вокзальном буфете пластиковый стакан с кипятком и пакетиком чая. Он сел за свободный столик, поставил перед собой стакан, несколько раз поднял и опустил в него пакетик, достал из кармана старого пиджака начатую пачку чая «со слоном» и высыпал треть в кипяток. Аккуратно сложив края внутренней бумажной упаковки, человек убрал пачку в карман. Он сидел неподвижно, пропитанный временем, положив руки на стол и смотря то на стол, то на чай, дожидаясь, пока тот настоится. И только пятки человека, неслышно и быстро ходившие на одном месте, выдавали его сильное нетерпение.

Женщина в тёмно-синей форме и с обесцвеченными волосами, собранными в хвост, вошла в трамвай. Она поговорила с водителем, откинула от себя одну из трёх планок турникета, вошла в салон и сказала: «Билеты приготовьте». На сиденье во втором ряду женщина уличила женщину, вошедшую по чужой социальной карте, и продала ей оранжевый билет, отсчитав с тысячи сдачу, а потом погасила его сама, вернувшись к валидатору. Высокий молодой человек с чёрными короткими волосами показал ей также карту, а она взяла её в руку, поднесла к валидатору и объявила, что карточка недействительна. «Должно две минуты показывать, у тебя там денег нет. Денег не положил», — сказала она. «Как нет?» — возмутился молодой человек. «Ты не по ней проходил», — сказала женщина. «Я не буду два раза оплачивать», — сказал молодой человек. «На ней нет ничего, оплачивай проезд», — сказала женщина. «Что вы пристали к ребёнку?» — вступился тоже высокий, но седой мужчина в сильных очках, сидевший за молодым человеком. «Ребёнок? — сказала женщина. — С семи лет проезд оплачивается!» — «Я учусь в Москве!» — сказал молодой человек. «Двадцать восемь рублей», — сказала женщина. «Я не буду у вас покупать», — сказал молодой человек. «Дай ей двадцать восемь рублей», — сказал мужчина в очках. «Я не буду два раза проезд оплачивать», — сказал молодой человек. «Что вы пристали к ребёнку?» — сказал мужчина в очках. «Ребёнок — с семи лет проезд оплачивается. Ребёнок!» — сказала женщина. Молодой человек возмущённо пошёл в сторону кабины водителя мимо двух престарелых женщин, сидевших лицом друг к другу. «Приехали сюда, и так себя ведут, — сказала одна из них. — Вы нас и так грабите». — «А вы нас не грабите?! — кипел молодой человек. — Я учусь в Москве!» Он нырнул под турникет, купил билет, сказав: «Дайте, пожалуйста» — и вошёл в салон заново. «А тебе на метро сделали карточку?» — спросил мужчина в очках. «Всё сделали», — ответил молодой человек.

Они вышли у метро, встретили у Научно-исследовательского института дальней радиосвязи знакомую женщину, говорили с ней. В метро они вошли втроем, молодой человек сразу направился к информационному терминалу, поднёс к нему свою карту и так постоял, а потом пошёл к турникетам, посмотрел на них с колебанием и отвернулся к кассам. А мужчину в сильных очках я видел и раньше: это охранник из аптеки. Однажды в неё пришла женщина, искавшая лекарство для мужа, у которого произошёл флюс. Фармацевт позвала охранника по имени и отчеству, а тот, задав вопросы, заочно поставил диагноз «периодонтит», порекомендовал необходимую первую помощь и сказал, что нужно срочно, немедленно обратиться к врачу.

Даша и Джессика нашли на земле под яблоней небольшие, вот такие, зелёные яблоки с коричневыми пятнами. Девочки принесли четыре яблока на детскую площадку и сделали из них шашлык, насадив на ветку. В одном яблоке Даша и Джессика обнаружили бело-розовую гусеницу. Они сорвали с вишни вишню, выжали ягоду в пластмассовую штучку и искупали гусеницу в вишнёвом соке. Гусеница стала красной. После ванны ее поселили в отверстии, оставшемся в яблоке от ветки. Девочки решили, что это будет отель, и заткнули норку подорожником. Джессика предложила Даше взять гусеницу к себе домой, но Даша отказалась. Даша предложила Джессике взять гусеницу к себе домой, но Джессика отказалась. Яблоко с гусеницей осталось на детской площадке.

Назад Дальше