В редкой траве рядом с дорожкой стоял голубь. Он был старым, его перья, которые раньше переливались и плотно прилегали друг к другу, теперь были тусклыми и разъединёнными. Глаза его были закрыты, он спрятал голову внутрь и не шевелился, как трава вокруг него. Он медленно угасал, не обращая внимания на жаркий день, детскую площадку и остальной мир вокруг. Вдруг голубь неловко свалился вперёд, на клюв и шею. Он с трудом, опираясь о землю раздвинутыми крыльями, поднялся на ноги, сложил крылья, убрал голову в торчащие перья шеи. Я подумал о том, что этому голубю не страшно, потому что внутри него безразлично происходит то, что происходит, и ему уже не нужно ни летать, ни кормиться, ни даже ждать, потому что время его иссякло и растворилось. Позднее, часа через три или четыре, я увидел ещё одного угасающего голубя. Он сидел на крыше металлического гаража, называемого укрытием, так же неподвижно и так же спрятав голову в слабые перья. Он сидел так и через пять минут, и через пятнадцать. К тому времени первый голубь уже лежал на груди в полутора метрах от того места, где стоял прежде. Между раздвинутыми крыльями были видны в темноте белые перья спины. На следующее утро ни того, ни другого голубя нигде больше не было.
Охранник и администратор магазина «Город изобилия» завешивают чёрной непроницаемой плёнкой полки с вином и водкой. «Николаевна!» — зовёт продавец-кассир, черноволосая женщина с саркастически-безысходным лицом. От кассы отодвигается, как будто сделал плохое, молодой человек с двумя тёмными бутылками пива и смотрит на кассу. Люди заволновались, но кассир продолжает фиксировать покупки: печенье, нарезанная и упакованная колбаса, сыр. К кассе подходит измученная женщина в голубом халате. «Николаевна, возврат, — говорит ей кассир. — Пиво взяли безалкогольное».
На дороге, ведущей к кладбищу и рынку, раскинув руки и ноги, навзничь лежал человек. Возле него стояла машина «скорой помощи». Её водитель хмуро смотрел на человека, коричневолицего мужчину в мутных брюках и рубахе, и хотел понять — жив тот или нет. Человек шевельнул ногой. «Когда человек меняется, — подумал я, — он не меняется, и с этим так трудно, душно. Например, мальчик смотрел, как плавают на пруду утки, и ему было хорошо, как от слова «уточки», которое повторяла мать, потому что он первый раз в жизни видел уток, и они были для него. А теперь он лежал на асфальте и не хотел шевелиться, но был тем же самым, мальчиком, увидевшим уток, увидевшим собаку, яблоко, зажжённую лампу, и не измениться ему, и с этим так трудно, страшно. Или, например, мальчик смотрел, как рушится под ногой песочный куличик, или разбрасывается башня из кубиков и снова разбрасывается, или отец всё не идёт, а обещал, или умирает и не оживает синица, а теперь вот глядит на лежащего и не хочет видеть».
На выходе из леса лабрадор Аврора спугнул из мокрой травы вальдшнепа. Птица влетела в закрытые ворота электроподстанции. Хозяин собаки поднял птицу. Голова с длинным тонким клювом висела на шее, глаза превратились в бусинки. Изнутри головы на оперение вытекло немного крови. Человек раскрыл красивое пятнистое крыло. На железных воротах осталось маленькое округлое пятно, от него стекала вниз влажная линия. Вальдшнеп, как и лес, был мокрым.
Однажды В. М. зашёл ночью после работы в супермаркет, где купил много продуктов и унёс их в магазинных пакетах. Дома он переложил покупки в холодильник, а чтобы не разбудить домашних шуршащими пакетами, которых было тоже много, В. М. быстро запихнул их на кухне в рюкзак. Через несколько дней он отправился в краткую командировку в Финляндию и не взял с собой вещей, кроме рюкзака. На таможне в аэропорту заинтересовались пассажиром, у которого не было багажа, и попросили открыть рюкзак. «Зачем вам столько пустых пакетов в Финляндии?» — спросил таможенник.
Трамвай раздвигает двери, и тяжёлая старуха наклоняется над ступенями, как над пропастью. «Подождите! Подождите!» — кричит она и стоит, стоит. «Да выходите! Выходите!» — кричат пассажиры. Старухе страшно.
А какой длинной цепочкой растягивались мы после урока труда по снегу Гайдаровского пруда, не надев курток, в одних только тёмно-синих пиджаках, когда шли под густым серым небом к базару, где выменивали на мел жареные семечки у мордовских торговок.
«Не делай так!» — говорит женщина, а мальчик идёт там, где обычно накапливается лужа, и водит носками сапог по мокрому на этом месте снегу, рыхлит прозрачно-серые борозды. «Не трогай! — мальчик сгребает с ограды снег. — Сейчас же варежки все мокрые будут. А я тебе не взяла варежек сменных. Артём, пошли скорей!» Она идёт скорым шагом, в руке раскраска, разноцветный пенал. Мальчик отстаёт, то задержится, то перебегает, видит, что его не видят, а вот ещё машину тронуть.
«Привет! Привет! Привет!» — приветствуют трое мужчин идущего по дороге четвёртого. «Привет, ребят!» — говорит мужчина. «Куда? Куда? Куда?» — спрашивают его трое мужчин. «Да я, — останавливается, — в деревню. Позвонили, — поворачивает к ним, оставляет следы на снегу. — У меня товарищ детства, — подходит ближе и говорит совсем тихо, — умер. В коме лежал и…»
«Ничего не брал», — тихо говорит и поднимает руки мужчина в кожано-меховом кепи, проходя мимо кассы хозяйственного магазина.
На одну из колонн станции метро «Юго-Западная» наклеен указатель, указывающий на местоположение места отправления автобусов: налево — к Хованскому кладбищу, направо — к Востряковскому кладбищу. А если повернуться к этой колонне спиной, можно увидеть другую колонну: налево — к Востряковскому кладбищу, направо — к Хованскому кладбищу.
В кармане осенней куртки я нашёл старый, но не очень старый чек: ООО «Факел», тридцать пять рублей, восьмое апреля. Что я делал восьмого апреля, что покупал, где? Зачем отдал ООО «Факел» тридцать пять рублей? Прошло всего раз, два, три, сколько месяцев прошло? Ничего не помню, но чек свидетельствует, что я совершил покупку, оставил след. На что ни посмотришь вокруг — одни следы действий, событий, происшествий. Повсюду отпечатки пальцев, отпечатки шин, слюна, тлеющие крылья насекомых, дома — следы строительств, овраги — следы рек, люди — следы совокуплений. И снег вот выпал.
На столбе у остановки висело объявление: «Семья снимет квартиру от 20000 рублей до 70000 рублей, можно пустую и без ремонта (помощь с ремонтом), возможна оплата за несколько месяцев сразу». Рядом висело другое: «Семья снимет квартиру от 20000 рублей до 70000 рублей, можно пустую и без ремонта (помощь с ремонтом), возможна оплата за несколько месяцев сразу». Я обошёл столб и увидел ещё четыре точно таких же объявления про ту же самую нужную квартиру, и пока рассматривал их, размышлял о значении слова «семья»: семья народов, дружная студенческая семья, финно-угорская семья языков, пчелиная семья. Ещё есть на Сицилии семьи, и большие.
Когда раздеваешься перед врачом, стесняешься его, всё ещё стесняешься, а он видел мёртвыми и тебя, и себя, и всех остальных. Такое у него образование.
«Мне хочется писать и писать, — и она пишет и пишет, правит, перечитывает эти два исписанных с обеих сторон листа. — Я стала понимать, что ты часть воздуха, которым я дышу, когда тебя нет, я не могу нормально дышать». А потом она складывает, убирает письмо и достаёт тетрадку с алгебраическими уравнениями, и когда мы встаём перед остановкой к дверям, она поднимает глаза.
Долго не было трамвая, но подъехало маршрутное такси. Четыре женщины преклонного возраста и небольшой старик с лёгкой белой бородой выстроились у двери и гадали: довезёт до храма или не довезёт. «Довезите, пожалуйста, до храма, — просили они, входя. — Одну остановку. Трамвая давно нет. Одну остановку довезите, пожалуйста, до храма». — «Всех довезу!» — пошутил водитель, и всех довёз. «Спасибо вам большое и извините нас, пожалуйста», — благодарили женщины. Ударил колокол. А чуть погодя ударил ещё раз.
Плодоовощное объединение, институт бетона, храм преподобного Сергия Радонежского. Почему ничего не радует, почему. Как быстро едут все эти машины. Я тоже могу купить машину — и ехать, ехать, ехать, ехать мимо магазинов «Интим», «Фейерверки». Мимо плодоовощного объединения, института бетона. В стылом продуваемом переходе сидит у стены попрошайка, перед ним брошенная вязаная шапка с монетами. Она плоская, а сам он спрятал голову в колено, как будто и видеть уже ничего этого не хочет, а за ним пустой серо-чёрный рюкзак. Красота не приносит радости, почему. Красота — это. Красота — это плодоовощное объединение, институт бетона.
На каждом киоске в подземном переходе на Пушкинской площади есть поручни. Они стыкуются друг с другом и составляют один очень длинный поручень. Для чего эти поручни, этот поручень? Для того, чтобы шла, держась за них, за него, вот эта вот самая большая и тяжёлая женщина в большом и тяжёлом платке, шла медленно и тяжело, с трудом передвигая большие и тяжёлые ноги, одышливо глядя в одну точку большими и сильными очками, держа у бедра складной полотняный стульчик. А там, откуда она идёт, — шары, разноцветные воздушные шары.
Сначала свист, звуки, пока она настраивала небольшой микрофон, а потом заговорила: «Уважаемые пассажиры! Я потеряла голос от страха. Мы с мужем работали на железной дороге. Теперь он лежит тяжелобольной. У нас есть трудовая книжка, санитарная книжка. Помогите, чем можете», — и показывает трудовую книжку, санитарную книжку.
На платформе станции метро «Лубянка» полицейский капитан проверял документы у наряда внутренних войск. Наряд состоял из трёх молодых солдат разного роста в новых шинелях. Капитан был в бушлате, но без головного убора. Он смотрел вдоль платформы, вдаль, как любят смотреть мимо собеседника полицейские милиционеры, потом листал военные билеты. Солдат, стоявший посередине, показывал капитану исправность наручников. Стоявший слева высокий солдат с большим кадыком и правильным мужским лицом смотрел на капитана неуверенно, с задержкой мысли, как будто боялся забыть важные правила поведения, отличные от его собственных правил. А в переходе на Преображенской площади однообразно играли на гитаре, и облетал киоски охранник. Он приплясывал, разбегался, кружился, окрыляя полы чёрной куртки, и лихой была вязаная шапка на его голове. «Чёрный коршун прилетел», — приседал он к окошкам с продавщицами. «Вот таким же, — подумал я, — станет тот солдат, проверявший себя на соответствие правилам. Он уже такой».
Женщины и другие люди, которые держат маленьких собак, держат их в качестве детей, которые никогда не вырастут, при этом у многих из них нет детей. В свою очередь тем людям и другим женщинам, у которых нет маленьких собак, но есть маленькие дети, иногда хочется, чтобы маленькие дети никогда не вырастали.
Охранница уселась на скамье, и уборщица, а гардеробщица подошла к гардеробной стойке, чтобы поближе. «В отпуск поедет», — сказала охранница. «На юга поедет», — сказала гардеробщица. «Ага, на юг, — сказала уборщица. — Только там тоже холодно. Снег». — «Куда?» — «В Брянскую область. Там не юг, север. Север, хаха. Но теплее, чем в Москве. Но холодно». — «Не Крым. В Крыму теплее. Что делать будешь?» — «Мамку надо полечить. Поколоть. Поколоть надо. Сдала что-то. Сердце». — «Сколько лет?» — «Семьдесят». — «Не старая ещё». — «Не старая! — сказала уборщица. — Нет, не старая».
А. И. и А. О. обоих зовут Александрами. Я знаю их всю свою жизнь, а мне через несколько дней исполнится тридцать четыре года. Но только недавно, и в один и тот же день, я узнал, что у них обоих не видят левые глаза. Когда А. О. было двенадцать лет, он распарывал футбольный мяч маленькими ножницами; они сорвались и, отпружинив, попали в глаз. «И за ним, за одним мальчиком, — рассказывает жена А. О., — в дальнюю деревню прилетел вертолёт, чтобы отвезти в больницу в Горький. Такая была медицина, а сейчас за деньги умирай». А. И. же почти не видел левым глазом с самого детства, но принимал это как должное. «Левая рука хуже работает, чем правая, поэтому я думал, что левый глаз должен хуже видеть, чем правый», — объясняет он. Но когда в четырнадцать лет А. И. попал в военкомат на медосмотр, ему сказали, что на левый глаз он почти слеп. Тем не менее, А. И. в отличие от А. О. служил в армии.
«Я родился в Апраксино, а вот Кистенёвка. А усадьба Троекурова в Черновском была. В ней школа была, в которой в старших классах жили. А потом мы в Ужово переехали. Левее. Левее. Вот Ужово. Муравья-то уж нет давно. И Самоката нет. И Лобана, и Носика, пустое место. И в Ужово по спискам избирательным сто человек, на самом деле от силы тридцать. А мой дом найди.
Улица Луначарского. Выше. Вот, с красной крышей. Видишь — одна теплица всего! А мы и тут уже поставили, и тут, и тут. А домушку эту на углу — снесли».
«Ребят, туалет есть здесь?» — спрашивает один из двух русских мужчин, говоривших под водку о Дорогомиловском суде и заводе ЖБИ, на месте которого строят дома. «Вот, прямо!» — показывают ему. «Здесь?» — «Прямо, прямо!» — «А чё, за туалет тоже счёт выписывают?» — «Да-да-да-да-да, кассир стоит». — «Нет-нет, пока я ничего не хочу. А чё, ребят, сами-то откуда?» — «Эфиопия». — «Эфиопия? Оба?» — «Да». — «Эри-эритрея? Эритрея?» — «Эфиопия». — «Эритрея и Эфиопия не одно и то же?» — «Нет, уже нет. Почти одно и то же. Мы братья по крови», — объясняют сидящие у противоположной стены и стоящие у барной стойкой эфиопы. — «А вы — как они — фалаши? Фалаши?» — «Фалаши?» — «Да». — «Это кто они?» — «Вот, два брата». — «А?» «Фалаши?» — «Ну а кто они, фалаши?» — «Вот эти двое ребят. Нет? Это эфиопские евреи». — «Какие евреи, эфиопские евреи. Это не они, этот вот он», — смеётся среднеазиатская официантка. — «Он? Он?» — «Они эфиопы, чистокровные эфиопы, а вот это эфиопский еврей, да», — объясняет официантка. «Понятно, — осматривает мужчина. — То есть он муслим, а он иудей». — «Нет, мы православные». — «Вы православные? А разве эфиопы православные?» — «Наши отцы принимали религию. Ещё в пятом веке приняли». — «Так вы православные?» — «Мы только коптцы». — «Кто вы?» — «Коптцы». — «А. Я не, я не знаю… Так а что он здесь делает? Он же в Израиле должен жить». — «Не, он оттуда вернулся сюда». — «Из Израиля?» — «Здесь лучше». — «Я понял». — «А куда уезжать?» — «Как куда? Там же в основном иудеи. А его сначала вывезли в Израиль, а потом сюда, да?» — «Да-а». — «То есть ты в Эфиопии жил, и тебя вывезли в Израиль, да? И оттуда сюда?» — «Оттуда бежали, оттуда. Бежали в Израиль». — «Всё понятно. Тяжёлая ситуация». — «Наши лучше. На самолёте прямо сюда». — «Да, а их транзитом». — «Их транзитом». — «Их же ещё как-то на кораблях там вывозили». — «Не, не, не, на самолёте». — «На самолёте вывезли?» — «Да-да». — «Израильские коммандос?» — «Да» — «Да?» — «Да я там не жил вообще». — «Не жил в Эфиопии, совсем?» — «Нет, в Эфиопии жил, а в Израиле я не жил». — «Как не жил? Но вывезли же всех в Израиль». — «Всех, да?» — «Да. Нет? Кого-то потеряли по дороге?» Все смеются, улыбаются, хохочут. «Я чистый эфиопский православный человек, — объясняет эфиоп. — Не еврей, не зулус». — «Нет, ну если ты фалаш». — «Буду фалашем». — «А?» — «Буду фалашем. Я православный, я не фалаш». — «То есть ты не фалаш?» — «Не». — «А чего они говорят, что ты фалаш?» — «Это они шутят. У меня жена еврейка». — «Жена еврейка? Фалашка?» — «Нет, москвичка», — говорит эфиоп.
Машина остановилась перед дверью трамвая, загородив выход. Пассажир никак не мог выйти и был раздражён. «Мне что, по крыше идти? — спрашивал он. — Что мне, по крыше идти, ёбта? Убирай, ёбта! Убирай, я сказал, ёбта! Счас, бля, получишь у меня». Рядом с дверью, не обращая внимания, на трёх сиденьях сидели трое подростков и играли на планшете. На моей остановке мягко падал снег. «Где трамвай?» — было написано на снегу.
«Гуля, а ты когда домой поедешь?» — «В сентябре». — «Привези мне шапочку». — «Какую?» — «Ну такую, мужскую, национальную. Как она называется?» — «Колпак». — «Так и называется — колпак?» — «Да». — «И кетмень». — «Зачем он вам?» — «На даче буду махать. Привези мне колпак, кетмень и халат». — «Какой халат?» — «Нарядный». — «Все мне говорят — привези что-нибудь, привези что-нибудь». — «А вкусненького чего-нибудь привезёшь?» — «Привезу. Сухого всякого». — «Ты привези то, чего у нас нет». — «Гранаты». — «Гранаты и у нас продаются». — «Да ну». — «Что, не такие?» — «Да». — «У вас настоящие?» — «Да».
Рассказывают про Н. И., что он, когда жил уже в Водоватово, ехал с друзьями через Красное с шальными деньгами. В Красном они купили водки и гармонь, после чего отправились на Тёшу пить и петь. Н. И. умел играть на гармони только одну песню «Хасбулат удалой, бедна сакля твоя». Он сыграл её и спел всего один раз. Когда водка закончилась, им показалось, что её было мало. Они поехали в Водоватово, где продали гармонь за две бутылки водки и продолжили пить, но уже больше не пели.
Девочка вся плачет, в магазине одни чужие, магазин пуст, она открывает дверь, а за дверью светится снегом проспект, и только машины едут, и дома, и огни в вечерней морозной мгле. Она возвращается, уже ничего не видя, а молодой охранник спрашивает её: «Маму потеряла?», и улыбается молодая уборщица, а она только кивает своим плачем, и охранник ведет её к лестнице, и наверх, где мама перебирает на вешалках куртки, так много курток, все разноцветные, и как раз распродажа. Девочка идёт мимо мамы в куртки, и ходит там, а мама зовёт: «Ваня! Ваня!», и с другой стороны из-под курток выбегает маленький мальчик. Девочка становится у перил, смотрит вниз, и внутри, наверное, яркая тишина. Мальчик подходит и тоже смотрит вниз, и говорит: «Высоко!» Мальчик сбегает вниз, бегает среди курток мужских, а девочка кричит ему: «Скажи: Ната-аша!» И мальчик говорит: «Ната-аша!»
Я так всё это долго рассказываю, потому что иначе не будет понятно, что со мной произошло. Когда мне было двадцать два года, я приехал в Крым после того, как не был там много лет. Мы с сестрой ехали через Краснодар и видели поля спелых помидоров по пути к Тамани, видели сытых и наглых кубанских пограничников, ставших тем, кем они стали, пока нас не было в Крыму, видели магазин «Duty Free» на украинской стороне Керченского пролива (там продавалось украинское пиво, и я его выпил), видели крымские поля с сожжёнными солнцем подсолнухами. Мы вышли из автобуса «Керчь-Феодосия» на шоссе у пересечения с дорогой, ведущей в посёлок Ленино. Нас должен был встретить брат, мы ждали его, но он не приехал, и мы сели к таксисту. У этого перекрёстка всегда стоят машины, потому что здесь всегда останавливаются автобусы, это я потом уже понял. Я так давно не видел Крым, что долго рассказывал таксисту, что я увидел, и рассказал ему, что в Ленино жил мой дед. «Как звали твоего деда?» — спросил у меня таксист. Я сказал ему, как звали моего деда. «Я не знал твоего деда», — ответил таксист. Потом мы приехали в деревню Ильичёвку и встретили всех, кто в то время был ещё жив (тогда многие ещё были живы), и тех, кто жив до сих пор. Я пил водку, которую мне наливали в гранёный стаканчик по марусин поясок, так это называлось, когда он был полный. А вечером, уже в посёлке, мы пошли гулять, и нам показывали местные кафе, сделанные из железных вагончиков и из других будок, и мы пили украинское пиво. Оно казалось очень вкусным, вкуснее русского, — «Рогань», «Оболонь», «Славутич». И уже наступила ночь, а я отошёл в темноту, потому что туалетов при этих кафе не было, а потом ушёл ещё дальше, потому что я помнил старый рынок на том месте, где сейчас был парк из кустов и травы. Я всё узнавал и в то же время ничего не мог узнать, но там было очень уютно, и ночь была тёплой и со всеми сухими степными запахами. Я проснулся в траве почти утром от гудков маневрового тепловоза и долго не мог понять, где находится железная дорога; мне казалось, что она была везде. Но я не торопился её понять, потому что я знал, что всё равно пойму и найду дорогу домой. Утром я обнаружил, что потерял в той траве очки, которые незадолго до отъезда мне подарил друг. Я пошёл искать место, где спал ночью, но нашёл только белых коз, которые ели колючую траву и иногда кусты.
И восемь, и девять, и десять, и одиннадцать, и двенадцать минут после полуночи, и нет поездов ни в ту, ни в другую сторону, и ходят пассажиры вдоль пустынной платформы туда и обратно, и ходит туда и обратно и говорит по телефону молодая полицейская в форменной шапке, и говорит, и ходит, и говорит, и улыбается, и ходит, и наклоняется, и вдруг замечает на путях что-то, и идёт дальше, и говорит, и видит белобрысого полицейского в форменной шапке, и намекает ему кивком, и он наклоняется, и она наклоняется, и она указывает ему кивком, улыбаясь, и он тоже кивает, и уходит он, и возвращается с длинными клещами, и наклоняются оба, и вытягивает он — и прибывает населённый поезд с другой стороны платформы, и открывает двери, — и он достаёт широкое кожаное портмоне, и виднеются в нём бумаги, и уносит он портмоне под лестницу, в подсобное помещение, и она идёт вдоль платформы и говорит по телефону, и переходит платформу по диагонали, и незаметно, но убыстряет шаг, и заканчивает разговор, и когда она подходит к двери подсобного помещения, дверь открывается, и распахивается свет, и выходит изнутри дежурная по станции, и поезд набирает скорость, и в нём много разговоров, бесед, но все разговорчивые поочерёдно выходят на следующих станциях, и остальные склоняются, засыпают.
Это был мужчина с живым правым и вытекшим левым глазом. Фаланги его пальцев были синими и татуированными. Он сидел напротив женщины в грузном длинном пальто из искусственной кожи и искусственного меха. Сначала они пели песню. Он начал: «Ты рассказывал мне сказки», — а она соглашалась: «Только я не верила тебе». Потом он читал ей стихи. «Что ты смотришь так синими брызгами», — сказал он, а дальше многозначительно закивал. А потом он сказал: «А потом он с этой — с Дункан. Она испортила его. Испортила, испортила. Испортила». — «Да, испортила», — согласилась она. Потом он что-то говорил, а она что-то слушала, а потом он сказал: «Анапа, Алушта, Алупка. Сочи!» И ещё сказал: «Новороссийск! Я даже в «Орлёнке» был. Ты даже не знаешь, что это. Это же второй лагерь был после «Артека». Я там был капитаном сборной! После восьмого класса. Между классами». — «Да, я знаю, — согласилась она. — Я помню что-то такое. Это где он?» — «Орлёнок, орлёнок», — запел он, — «Взлети выше солнца», — запели они, и он сказал: «Это всё про него. У меня отец был гэбэшник, и мне тогда было двенадцать лет. Восемьдесят второй-восемьдесят третий год. Восемьдесят второй!» Старушка в драповом пальто, убиравшая со столов, села перед холодильником с прозрачной дверью, за которой стояли яркие маркетинговые ряды прохладительных напитков, и долго смотрела на стоявший внизу прозрачный круглый контейнер с органическим содержимым. Он был упакован в полиэтиленовый пакет. Она открыла дверь, взяла контейнер, положила в свою сумку и закрыла сумку. За дальним столом доедали из глиняных горшочков и допивали из пластиковых стаканов молодые бритые люди и крашеные девушки в красно-синих шарфах. Мужчина встал, и его правый глаз оказался справа совсем кровяным.
Выпало много снега, и снег падал в выпавший мокрый снег, пробивая в нём тающие отверстия. Было темно, была ночь, а снег не переставал. Два среднеазиатских дворника расчищали от снега дорогу перед многоэтажным домом. Скребли лопаты, и снега на дороге становилось меньше, а на газонах больше. Из дома раздался громкий мужской голос: «Бля, да вы заебали своими лопатами, дайте поспать-то, бля, я сейчас выебу вас этим лопатами, бля!» Дворники остановились, и один из них упомянул начальника. «Я и начальника вашего тоже», — раздался снова громкий мужской голос. Дворники растерялись. Снег падал, и было тихо. Дворники стояли. Потом они опустили лопаты и продолжили чистить снег, скребя ими по ледяному асфальту. «Бля, мне что, сейчас выйти, бля?» — раздался тот же самый громкий мужской голос. Дворники снова остановились. На ветвях деревьев и кустарников висели капли растаявшего снега. Они светились. Дворники пошли со двора. Один из них нёс лопату в руке, а второй положил на плечо. Вскоре стало слышно, что они стали убирать снег в другом дворе.
«Пассажира Гохмана, Гохмана Григория, вылетающего рейсом в Мюнхен, приглашают к выходу номер тринадцать».
«Пассажира Гохмана, Гохмана Григория, вылетающего рейсом в Мюнхен, приглашают к выходу номер тринадцать».
«Пассажира Гохмана, Гохмана Григория, вылетающего рейсом в Мюнхен, приглашают к выходу номер тринадцать».
«Пассажира Гохмана, Гохмана Григория, вылетающего рейсом в Мюнхен, приглашают к выходу номер тринадцать».
«Икру в баночках какую посоветуете?» — «Так. Что любите по зерну: мелко, крупно, средне?»
«Значит что. Это Авачинский залив. То есть Камчатка. Значит, Тихий океан. Мясо сероватое, плотное, косточек мало, потому что селёдочка океаническая».
«Но я по-любому должна больше неё получать. У меня же стаж. Две восемьсот, кажется. Две восемьсот, что ли. Две восемьсот шестьдесят три, что ли. Две восемьсот шестьдесят три. Да, да. Две восемьсот шестьдесят три. Две восемьсот шестьдесят три».
Весь трамвай в людях, в пакетах, а в пакетах куличи, яйца. Повернув, трамвай замедляется, и вот она, очередь — растянулась даже за диагностический центр и дальше. «Сколько народу! — говорят в трамвае. — Народу сколько! Кошмар, сколько народу! Может, мы знакомых кого-нибудь встретим, встанем?» А в очереди тоже пакеты, и в каждом по куличу, — есть и «Пятёрочка», и «Копейка», и «Виктория», и «Фамилия», и «Рамстор» даже, и «Cyprus Airport Duty Free». «А это храм, прекрасный храм», — говорит старая женщина мальчику, и они выходят, и другие люди выходят к очереди, и вот женщина поднимает напротив воскресной школы, под деревом, колготки на пописавшей девочке, и вот снимают рабочие большие буквы над магазином, и висит рядом с ними большой плакат: «Вillа! Скоро открытие супермаркета «Билла»!»
«Представляешь, а Вика вчера впервые пописала на улице!» — «Да ты что! Где?» — «Вот прямо здесь. Я ей сказала: "Вика, пойдём цветочки поливать!" — "Вика совсем большая стала!" — "Вместе с Алисой пошли и пописала. И Алиса пописала, и Вика пописала"». — «Какая молодец! Большая Вика уже!» — «Вика, пойдём попозже цветочки поливать?» — «А Гошенька посмотрит, да, Гоша? Вика уже большая, писает на улице!» — «Пойдём, Вика, цветочки поливать!» — «Гоша, пойдём посмотрим, как Вика цветочки поливает, пойдём?»