В комнате радиста попикивало, стучал ключ, наконец, все смолкло, послышались шаги.
— Ну, я все принял и передал… Сводки на столе! — крикнул радист и хлопнул наружной дверью. — На завтра — «ясно»! Я в клуб прошвырнусь! — крикнул он уже с улицы, затопал по крыльцу, и в доме стало тихо.
Выражение лица Густи сразу изменилось, она как будто чего-то испугалась, оглянулась на темное окно, пристально, серьезно посмотрела на Забавима и тотчас, покраснев, опустила глаза. А Забавин, будто не было ему тридцати пяти лет, не было позади ни армии, ни жены, ни детей, ни работы — почувствовал внезапно колющее, щекочащее волнение и сухость во рту, то есть то именно, что чувствовал он в молодости, когда влюблялся в девочек-школьниц и целовался с ними в тихие белые ночи.
— И еще тоже счастье… — начал тихо Забавин, и по тому, как он это сказал, Густя поняла, что он скажет сейчас что-то серьезное, хорошее, успокоилась и улыбнулась ему, расширяя и останавливая на его лице прекрасные бархатистые глаза.
— Надеются обычно на будущее, — продолжал быстро Забавин, прихлебывая чай, ощущая темноту за окном и холодное дыхание моря. — Надеются на будущее и живут мелко, суетливо, неинтересно… Живут, не замечая, не видя рядом ничего хорошего, ругают жизнь, уверенные в том, что вот настанет пора и придет счастье. Все так, и вы так, и я… А между тем счастье у нас во всем, везде, счастье, что вот мы с вами сидим и пьем чай, что вы мне нравитесь, и вы знаете, что нравитесь…
Забавин запнулся, передохнул, улыбнулся как бы сам над собой, а Густя, вся пунцовая, не смела поднять глаз.
— Хочется, чтобы пришел кто-то сильный, мудрый и заставил нас всех оглянуться. Ведь чем дальше, чем больше мы живем, тем счастья меньше! Человечество всегда юно, но мы-то, мы стареем… Мне сейчас тридцать пять, вам…
— Двадцать шесть, — прошептала Густя, решилась поднять пылающее лицо и прямо взглянула в глаза Забавину.
— Ну вот! А через год мне будет тридцать шесть, вам двадцать семь — мы оба и все тоже постареем на год, что-то от нас уйдет, какая-то частица бодрости, какое-то количество клеток отомрет навсегда, а там еще и еще, из года в год… И главное, будет стареть не только тело, не только мы будем седеть, лысеть, у нас будут появляться разные болезни, которых теперь нет, но и души будут стареть, понемногу, незаметно, но будут — какое же тут счастье? Нет, счастья в этом никакого нет, и я не понимаю людей, которые все ждут: вот придет лето, и я буду счастлив, а когда приходит лето и он несчастлив, он думает: вот настанет зима, и я буду счастлив… Да что говорить!
— В чем же счастье? — тихо спросила Густя.
— В чем? Я тоже думаю: в чем? Вы вот хотите вырваться с этого острова, ждете чего-то, думаете, пройдет год, два, три — и я буду счастлива! Нет же! Вы сейчас именно счастливы, безмерно, громадно счастливы, потому что ничего у вас не болит, вы молоды, у вас прекрасные глаза, потому что теперь, когда вам двадцать шесть, смотреть в ваши глаза — наслаждение, и у вас важная работа и море, и этот остров… Подумайте!
— Легко говорить! — сказала Густя, недоверчиво улыбаясь.
— Да! Конечно, свет велик, прекрасных мест множество и, в конце концов, почему именно остров! Конечно, Архангельск — место куда более интересное, чем этот остров. Когда вы думаете, да и я когда сейчас думаю об Архангельске или Москве или Ленинграде, нам представляются театры, огни, музеи, выставки, шум, движение и все такое… Жизнь, одним словом! Правда? А между тем, когда я там, дома, я ничего этого не замечаю, я начинаю думать об этом только издали, а когда я приезжаю в Архангельск, я вдруг узнаю, что у меня заболел сын, что на работе вечером совещание, что торопят с отчетом… И начинаешь крутиться, как белка в колесе, вовсе не видишь никаких театров и прочего. Чем же я лучше вас живу? Так сказать, в высшем смысле?
Нет, нет, вы гораздо счастливее меня: вам двадцать шесть, а мне тридцать пять!
Конечно, вы уедете рано или поздно, будете жить в Ленинграде, видеть Неву, мосты, Исакий… Но, поверьте мне, когда вы уедете отсюда, вам обязательно будет вспоминаться этот остров, жители его, море, этот запах водорослей, перистые облака, солнце, грозы, северное сияние, шторма, и через много лет вы поймете, что счастливы вы были именно здесь.
— Не знаю, — задумчиво сказала Густя. — Я об этом как-то не думала…
— Да, почти всегда так. Мы жалеем об ушедшем — издали лучше видно.
Забавин волновался и, глядя на Густю, думал помимо воли, как было бы хорошо, если бы он был женат на ней. Он расстраивался от этих мыслей, понимая их неуместность, понимая свое бессилие что-нибудь изменить в своей жизни, но не думать об этом не мог и не мог никак уйти от Густи, хотя было уже поздно.
Он собрался уходить тогда только, когда вернулся из клуба радист, прошел к себе, стал ловить джаз и насвистывать. Густя вышла с Забавиным на крыльцо, и они долго стояли, привыкая к темноте.
— Я провожу вас, а то здесь тросы натянуты, — сказала Густя и взяла его за руку. Рука ее была шершава, горяча и дрожала. «Милая, добрая!» — мысленно поблагодарил ее Забавин, и тут же с грустью подумал о себе.
Туман разошелся, ревун давно умолк, над головой горели маленькие пронзительные звезды и тек млечный путь, разорванный, раздвоенный, но ясный. Быстро освоившись с темнотой, Густя пошла впереди, а Забавин шел сзади, еле различая ее светлый платок, неуверенно нащупывая среди мха каменистую тропу. Прошли несколько минут в молчании, потом Густя остановилась, и Забавин тотчас увидел внизу редкие желтые огоньки поселка.
— Ну вот… — сказала Густя. — Теперь вы сами дойдете, не заблудитесь. До свиданья.
— Погодите еще немного, — попросил Забавин. — Я покурю.
— Хорошо, — подумав, ответила Густя, опять взяла его за руку, прошла несколько шагов и остановилась возле какой-то ограды, прислонясь к ней и повернувшись к Забавину лицом. Забавны закурил, стараясь разобрать выражение лица Густи при свете спички, но ничего не разобрал.
Внизу мерно шумел прибой, шел прилив, холодило. Ветер нес особенно грустный запах осеннего моря. А само море было глубоко и таинственно-черно.
Забавин внезапно заметил, что лицо Густи то бледно возникает, то пропадает в темноте. Он оглянулся и через три-четыре секунды увидел высокую белую звезду маяка, окруженную сиянием, вспыхнувшую на мгновенье ярким светом в ночи и снова погасшую. Потом звезда опять вспыхнула и погасла, и так повторялось все время, и было странно и приятно видеть этот мгновенный немой свет.
Забавин опять повернулся к Густе.
— Вы прекрасная девушка, — шепнул он грустно и нежно и, стыдясь себя, как бы видя себя со стороны и осуждая, нагнулся и крепко поцеловал ее в неподвижные холодные губы.
Ничего не сказав, Густя отвернулась от него, такая маленькая, такая родная и одинокая, что у Забавина перехватило горло. Он обнял ее за худенькие плечи и повел в- темноту, в какие-то шуршащие кусты и мелкорослые жесткие деревья с терпким запахом осени, по мягкому моху, сквозь который чувствовался твердый, холодный камень, — дальше от света маяка. Наконец они остановились: впереди была глухая тьма и гул моря.
— Зачем, зачем? — печально сказала она. — Вы меня совсем не знаете! А главное — зачем?
А он стал снова целовать ее лицо и руки, зная уже, что это и есть то счастье, та любовь, о которой они говорили недавно.
— Не надо больше, пойдемте назад, — тихо попросила она.
— Не сердитесь! — так же тихо сказал Забавин и покорно пошел за ней. У ограды, где они поцеловались в первый раз, Густя вдруг остановилась, всхлипнула и прижалась лицом к холодному плащу Забавина.
— До завтра, — сказала она, наконец, вытирая слезы и вздыхая. — Я теперь не буду спать всю ночь… Зачем, зачем все это?
Оттолкнув его, она быстро пошла, почти побежала домой, а Забавин долго еще стоял и смотрел то на вспышки маяка, то на далекий теплый свет в окне Густи. Лицо его горело, в горле першило, и он все покашливал, не в силах уйти, и сердце его билось медленно и тяжело.
Пароход, на котором Забавин собирался уезжать в Архангельск, должен был зайти на остров через неделю. Впереди было семь невозможно прекрасных, счастливых дней! Но на другой день утром в контору, где работал Забавин, пришел радист с метеостанции и молча подал ему радиограмму. На бланке валкими, неустановившимися строчками было написано: «Срочно ждем Архангельске тчк Парохода не ждите зпт сегодня или завтра остров зайдет шхуна Сувой тчк Максимов».
Забавин похолодел. Радист ушел. Забавин хотел продолжать работу, но уже ничего не понимал, что ему говорили, не помнил никаких цифр. Кое-как справившись с делами и подписав последние документы, он отметил командировку у директора и пошел домой.
А вечером, когда Забавин, тщательнее обычного побрившись и причесавшись и затянув холодеющими пальцами галстук, собрался последний раз к Густе, к острову подошла шхуна. Она появилась внезапно, как судьба, и о ней узнали по короткому вою сирены, по огням — зеленому и белому — на мачтах и по радиограмме, которую приняли сначала на маяке, потом на метеостанции. Забавин, волнуясь, послал ответную радиограмму, и шхуна осталась на якоре до утра.
До двух часов ночи Забавин и Густя ходили по острову, вспугивая куропаток, которые взлетали со странным глухим шорохом, сидели на шершавых камнях, прижавшись друг к другу, любя друг друга все сильней и больней, и все время им светили огни на шхуне, напоминая о скорой разлуке.
Потом они пришли на метеостанцию, и опять сумрачно, гранатово светился радиоприемник, играла слабая музыка, бормотали дикторы, опять они пили чай, говорили, наглядывались друг на друга, и не могли наглядеться…
— Что это у нас? — спрашивала Густя. — Это счастье? Скажите!
— Да, да… Счастье! — горько отвечал Забавин.
— Боже мой! — говорила она, и в глазах ее стояли слезы.
А Забавны готов был теперь бросить все — семью и работу — и остаться здесь навсегда. Но в ту же минуту он понимал, что это невозможно. Понимала это и Густя, и им становилось еще тяжелей. Так проходила их первая и последняя ночь.