И вот уже она поднимается на цыпочки, смотрит сквозь оснеженные ветви в глухую тьму частых деревьев, дыхание ее прерывается, сердце замирает: сквозь жалюзи дома пробивается слабый свет! Будто во сне, идет она вдоль ограды, доходит до выломанных планок, нагибается, пролезает в дыру. Сначала она широко и редко шагает по залубенелой тропе, которую протоптали собаки, потом сворачивает напрямик к дому. Снег плотен, ноздреват, глухо хрустит под ногой, хруст его похож на звук разрезаемого арбуза. Она подходит к самому дому и останавливается. В доме горит огонь, из трубы вываливается дымок, по снегу бегут слабые шевелящиеся тени. Внутри играют на флейте, на незнакомых струнных инструментах. Звук флейты, пустой и нежный, размеренные, глуховатые аккорды струн выпевают, наигрывают старинную хрустальную мелодию, изящную и медлительную. Да ведь это же та самая музыка, которую слышала она во сне! И она тотчас же вспоминает свои волшебные сны, сразу узнает все, как она летала здесь, перелетая с холма на холм, отталкивалась, плыла в воздухе между редких сосен, в столбах лунного света, наигрывала, наигрывала нечеловечески-прекрасная музыка… Кто же здесь играет?
Напряженно, чтобы не скрипнуть, подходит она еще ближе к дому и видит сквозь косые прорези ставен трепещущий шафранный свет на потолке, уродливые двигающиеся тени. Крепко прижав руку к груди, она заглядывает в щель ставня.
Горит, рубиново пылает огромный камин, стоит посреди комнаты длинный грубый стол и такие же неуклюжие высокие стулья. На столе — бочонок с вином, оловянные кружки, круглые головки сыру. За столом сидят тролли. Их много, все они бородаты, все комично-серьезны и важны, пьют, едят, играют в карты и курят. С такими же важными лицами сидят на обрубках возле камина другие тролли, и самый древний из них, надвинув на глаза колпачок, отведя в сторону и согнув острым углом руки, играет на флейте. Остальные серьезно, печально перебирают струны инструментов, похожих на лютни. И лишь лица танцующих немного оживлены. Танцуют они по-старинному, движения их плавны и округлы, поклоны изящны и почтительны. А комната полна дыма, озарена светом тонких розовых свечей в медных подсвечниках. «Что все это значит? — думает девочка. — Что это за волшебный дом? И что если я войду к ним!»
Она отходит от окна, поднимается на крыльцо и трогает дверь. К ее удивлению, дверь подается, музыка становится отчетливее, громче, будто звучит, играет сам дом, будто танцуют его старые стены и мебель, оставленная хозяевами. Девочка проходит веранду с разноцветными стеклами, ощупью идет по коридору, робко открывает дверь в комнату, где веселятся тролли, — и сразу меркнет огонь в камине, обрывается музыка, вздрогнув, останавливаются танцующие. Дико и грозно смотрят на нее тролли. Она хочет сказать им что-то прекрасное, приветливое, шевелит губами, но не может сказать, не может произнести ни звука. Зато глаза ее сияют, зато лицо ее смущенно-любопытно и радостно, вся она тянется к троллям, и они сразу успокаиваются.
Но потаенность их жизни нарушена; они встают, убирают еду со стола, собирают карты, открывают люк, гасят свечи и огонь в камине и по очереди, серьезно и медленно, кланяясь каждый внезапной гостье, уходят под пол. Остается один только тролль, самый старый, самый важный и уродливый, и она вопросительно, умоляюще смотрит на него, ждет, что он ей скажет. Но ничего не говорит он, подходит к люку с последней свечой в руке и тоже начинает спускаться. В последний миг он оборачивается и пристально смотрит на нее. В его взгляде тайная доброта, обещание чего-то прекрасного, чего-то необыкновенного. Что-то говорит он ей глазами, своим тысячелетним мудрым лицом, но она не понимает его. Он же прикладывает палец к губам, значительно качает головой, дует на свечу и захлопывает крышку люка.
Она еле выходит в темноте и садится на крыльцо. «Почему он мне ничего не сказал? — горько думает она. — Ах да, они не могут с нами говорить! А ведь он что-то хотел сказать…» Внезапно она чувствует чье-то присутствие за спиной, оборачивается и видит старого тролля. Опять он смотрит на нее с задумчивой доброжелательностью, лицо его теперь, при лунном свете, еще более значительно, умно и веще, и ей хочется погладить его бороду и потрогать шапочку. Молча он кивает ей, прыгая со ступеньки на ступеньку, спускается с крыльца, оглядывается, манит ее. Она встает и послушно идет за ним. Он подходит к окну, в щель ставня которого она увидела веселящихся троллеи, и показывает на него рукой. Замирая от предчувствия, она заглядывает в щель и тихо вскрикивает. Вместо комнаты она видит солнечный день, холмы, поросшие соснами и знакомого лыжника, беззвучно скользящего с холма на холм, видит его разгоряченное решительное лицо, его сильную худую фигуру, видит, как далеко он выбрасывает лыжи и как резко толкается палками. Наглядевшись, она поворачивается к троллю, но того уже нет, все пусто кругом, ярко светит луна, изумрудно сияют звезды и падают, падают с сосен и елей шапки снега, повисая в лунном свете легчайшими столбами снежной пудры.
На другой день она просыпается поздно, когда солнце уже дымно бьет в окно, лежит, расчерченное переплетом окна, палевым квадратом на полу. И опять несказанно радует, поражает ее новый день, голос диктора: «Руне Рига!», свежий морозный воздух из форточки, запах кофе и тепло дома. Все утро она поет, танцует, когда никто не видит, подражая троллям, и падает лицом в подушку в приступах беспричинного смеха. А после полудня, не вытерпев, она снова приходит к Оленьим рогам, боясь даже посмотреть, повернуть лицо в сторону дома. Ей кажется, что тролли рассердятся, если опять увидят ее здесь. Неуверенно смахивает она красной варежкой пушистую утреннюю порошу, садится на пень и, вздохнув несколько раз открытым ртом, набравшись решимости, поднимает глаза на дом. Дом необитаем, жалюзи его глухи, тускло блестят оленьи рога на стене, окно в мезонине закрыто. Троллей нет! Она ищет свои ночные следы на снегу, но следов не видно, и у нее обрывается, падает сердце от горького разочарования. Значит она не приходила сюда?
Она вскакивает, бежит к ограде, уже не таясь, пролезает в дыру, нагибается, пристально рассматривает, даже щупает ослепительный ровный снег. Нет, ничего нет — одна заледенелая собачья тропка к сосне! Она подходит к дому, обходит его, трогает дверь, узнает окно, на которое показывал ей тролль, ищет щель, но ставни плотны, а дверь наглухо заколочена. И нигде никаких следов, и значит не было троллей, не было музыки, свечей, пылающего камина… И впервые ей становится невыносимо больно и одиноко, и она плачет, стирая варежками слезы со щек.
Дует с моря тугой ветер, гудит в соснах, качает их верхушки, а на полянах, отгороженных от моря лесом, — тихо, солнечно, морозно. Среди сосен показывается лыжник, стремительно слетает с холма, поднимая снежную сверкающую пыль, взбирается на другой и скатывается уже с него, чтобы взобраться на третий и так бежать вдоль моря, вздымаясь и пропадая.
Она сразу узнает его, прячется за угол дома и сквозь слезы следит за ним. Она уже ничему не верит, и когда лыжник исчезает в лесу, всхлипывая идет посмотреть, остались ли после него следы. Поднявшись на холм, набрав в ботинки снегу, она видит глубокий пушистый след, круглые ямки и чирканье палок, изумленно оглядывается и узнает все, что показал ей тролль: прекрасный мартовский день, голубые ели, темно-зеленые сосны, совсем освободившееся ото льда море, — ей делается радостно, она опять верит в чудеса, в сны и сказки, она улыбается, поднимает порозовевшее лицо, вытягивает горло, прикрывает мокрые еще ресницы, кричит: «Эге-ге-аой!»— и с восторгом слушает звонкое крепкое эхо.
И сразу, услышав этот ликующий зов, тормозит палками и останавливается лыжник, мгновенно поворачивает назад разгоряченное бегом лицо, ждет и, не дождавшись ничего, резко, разбрасывая снег, перекидывает лыжи и мчится назад по своей лыжне. А она с колотящимся сердцем стоит, спрятавшись за сосну, прислушивается, ждет ответа, — счастливая, в распахнутом пальто, в красной, почти такой же как у троллей шапочке, с обнаженной тонкой шейкой, с большими темными глазами на пылающем лице.
Какого ответа спрашивает она у сосен, у моря, у весны? Почему снится ей музыка и почему летает она во сне? Почему так томительно и важно было ей то, что скажет тролль? Ах, как она прекрасна и стыдлива в своем счастье, какое непостижимое у нее лицо, с какой улыбкой встречает она каждый новый день и как уверенно и страстно ждет чего-то! Чего же она ждет?
Была пасмурная холодная осень. Низкое бревенчатое здание небольшой станции почернело от дождей. Второй день дул резкий северный ветер, свистел в чердачном окне, гудел в станционном колоколе, сильно раскачивал голые сучья берез.
У сломанной коновязи, низко свесив голову, расставив оплывшие ноги, стояла лошадь. Ветер откидывал у ней хвост на сторону, шевелил гривой, сеном на телеге дергал за поводья. Но лошадь не поднимала головы и не открывала глаз: должно быть, думала о чем-то тяжело или дремала.
Возле телеги на чемодане сидел вихрастый рябой парень в кожаном пальто, с грубым, тяжелым и плоски лицом. Он частыми затяжками курил дешевую папиросу, сплевывал, поглаживал подбородок красной короткопалой рукой, угрюмо смотрел в землю.
Рядом с ним стояла девушка с припухшими глазам и выбившейся из-под платка прядью волос. В лице ее, бледном и усталом, не было уже ни надежды, ни желания; оно казалось холодным, равнодушным. И только в тоскующих темных глазах ее притаилось что-то болезненно-невысказанное. Она терпеливо переступала короткими ногами в грязных ботиках, старалась стать спиной к ветру, не отрываясь смотрела на белое хрящеватое ухо парня.
Со слабым шорохом катились по перрону листья, собирались в кучи, шептались тоскливо о чем-то своем, потом, разгоняемые ветром, снова крутились по сырой земле, попадали в лужи и, прижавшись к воде, затихали. Кругом было сыро и зябко…
— Вот оно, жизнь-то как повернулась, а? — заговорил вдруг парень и усмехнулся одними губами. — Теперь мое дело — порядок. Чего мне теперь в колхозе? Дом? Дом пускай матери с сестрой достается, не жалко Я в область явлюсь, сейчас мне тренера дадут, опять же квартиру… Штангисты-то у нас какие? На соревнованиях был, видал: самолучшие еле на первый разряд идут. А я вон норму мастера жиманул запросто! Чуешь?
— А я как же? — тихо спросила девушка.
— Ты-то? — парень покосился на нее, кашлянул. — Говорено было. Дай огляжусь — приеду. Мне сейчас некогда… Мне на рекорды давить надо. В Москву еще поеду, я им там дам жизни. Мне вот одного жалко: не знал я этой механики раньше. А то бы давно… Как они там живут? Тренируются… А у меня сила нутряная, ты погоди маленько, я их там всех вместе поприжму. Заграницу ездить буду, житуха начнется — дай бог! Н-да… А к тебе — приеду… Я потом это… напишу.
Вдали послышался слабый, неясный шум поезда; унылую тишину хмурого дня прорезал тонкий, тягучий гудок; дверь станции хлопнула, на перрон, прячась в воротник шинели, вышел начальник станции с заспанным лицом, в красной фуражке с темными пятнами мазута.
Он покосился на одиноких пассажиров, вытащил папиросу, помял ее в пальцах, понюхал и, посмотрев на небо, спрятал в карман. Потом, зевнув, сипло спросил: — Какой вагон?
Парень тяжело повернул голову на короткой толстой шее, посмотрел на новые калоши начальника станции, полез за билетом.
— Девятый. А что?
— Ну-ну… — пробормотал начальник и снова зевнул. — Девятый, говоришь? Так… Девятый. А погода — сволочь. Ох-хо-хо…
Отвернулся и, обходя лужи, побрел к багажному отделению. Поезд показался из-за леса, быстро приблизился, сбавляя ход, прокричал еще раз, устало и тонко. Парень поднялся, бросил папиросу, посмотрел на девушку: та силилась улыбнуться, но губы не слушались, тряслись.
— А ну, хватит! — проворчал парень, нагибаясь за чемоданом. — Слыхала? Хватит, я говорю!
Они медленно пошли по перрону навстречу поезду. Девушка жадно заглядывала парню в лицо, держалась за рукав, говорила, путаясь и торопясь:
— Ты там берегись, слишком-то не подымай… А то жила какая-нибудь лопнет… О себе подумай, не надрывайся… Я ждать буду! В газетах про тебя искать буду… Ты обо мне не мечтай. Так я это, люблю тебя, вот и плачу, думаю…
— А ну, брось! — повторил парень. — Сказано — приеду…
Мимо них, сотрясая землю, прошел паровоз, обдав их теплом и влажным паром. Потом все медленней и медленней пошли усталые вагоны: один, другой, третий…
— Вон девятый! — быстро сказала девушка. — Подождем!
Вагон мягко остановился возле них. В тамбуре толпились измятые бледные пассажиры, с любопытством выглядывали наружу. За окном стоял толстый небритый человек в полосатой пижаме и, наморщив маленький пухлый лобик, ожесточенно дергал раму. Рама не поддавалась, и пассажир страдальчески морщился. Наконец ему удалось открыть окно, он сейчас же высунулся, оглядывая полустанок с близорукой улыбкой, увидел девушку, еще шире улыбнулся и слабо закричал:
— Девушка, это какая станция?
— Лунданка, — сипло сказал проводник.
— Базар есть? — спросил человек в пижаме, по-прежнему глядя на девушку.
— Нету базара, — опять отозвался проводник. — Две минуты стоим.
— Как же так? — изумился пассажир, все еще глядя на девушку.
— Закройте окно! — попросили из вагона капризным голосом.
Человек в пижаме завертелся, показывая пухлую спину, потом, жалко улыбаясь, закрыл окно и вдруг исчез, будто провалился.
Парень поставил чемодан на подножку вагона, повернулся к девушке.
— Ну, прощай, что ли, — тяжело проговорил он и сунул руки в карманы.
У девушки поползли по щекам слезы. Она всхлипнула, уткнулась лицом парню в плечо.
— Скучно мне будет, — шептала она. — Пиши почаще-то… Слышишь? Пиши-и… Ведь приедешь?