Варварство, разрыв с историей, высвобождение на поверхность русофобских тенденций в идеологии “революционной интеллигенции”, наконец, тотальный антицерковный, антихристианский террор, введение уродливого революционного культа – все это царило на том уровне, который большевики называли надстройкой. На уровне базиса, напротив, большевики последовательно оптимизировали и национализировали свою политику, преследуя цель восстановления после потрясений войны, а затем и развития национальной инфраструктуры. Партийные дебаты 1920-х годов шли именно вокруг вопроса об оптимальных средствах реализации национального проекта, троцкистско-зиновьевский проект исходил из антинациональной идеологии “доразвития” России до уровня западного капитализма с тем, чтобы влиться в якобы грядущую “мировую революцию”. Этот евроцентристский по духу проект был партией отвергнут, как и обратный ему бухаринский проект консервации НЭПа и превращения большевиков в неофеодальную элиту периферийной полукапиталистической страны (страны госкапитализма). Вместо этого принята была сталинская программа “социализма в одной стране”. Решительный перевес сталинского проекта был обеспечен не в последнюю очередь значительной национализацией партии в ходе “ленинских призывов”. “Сталинистами” были прежде всего русские и русофильские, условно говоря, партийные кадры. По выражению Н.А. Бердяева, при Сталине произошло “собирание русского народа под знаменем коммунизма”.
О подлинной идеологии сталинской индустриализации свидетельствуют некоторые публичные заявления ее отца, широко не афишировавшиеся, но и особо не скрывавшиеся. “Партия, руководящая миллионами людей, бросила лозунг “догнать и перегнать”, и эти миллионы умирали за этот лозунг. (…) Этот лозунг смерти бывшей России, которая никого не догоняла и не перегоняла, и сотни миллионов людей топтались на месте. (…) Русские – это основная национальность мира. Она первая подняла флаг Советов против всего мира. Русская нация – талантливейшая нация в мире. Русских били все – турки, даже татары, которые 200 лет нападали. И им не удалось овладеть русскими, хотя те были плохо вооружены. Если русские вооружены танками, авиацией, морским флотом – они непобедимы. Но нельзя двигаться вперед плохо вооруженными, если нет техники, а вся история старой России заключалась именно в этом. Но вот новая власть – власть Советов организовала и технически перевооружила свою армию и страну”, – заявил Сталин в 1933 году, принимая участников первомайского парада. Из этого и подобных заявлений эмигрантская критика вытащила только “уничижение” русских, якобы заключавшееся во фразе “русских били все”. Но если оставить характерные для любого мобилизационного дискурса преувеличения разрыва между прошлым и будущим, то обнаружится сверхнационалистический характер сталинской идеологии.
В ходе формирования нового национального проекта русские ускоренными темпами превращались из крестьян в горожан и создавали высокоразвитую урбанистическую цивилизацию. Причем Сталин не жалел сил и средств для того, чтобы представить блага урбанизации в положительном свете по возможности в кратчайшие сроки. Наряду с культом индустриальных достижений – Днепрогэса, Магнитки и стахановского движения – шло прославление тех благ, которые несет социализм простому человеку, – метро, библиотек, клубов и больниц. Развитие бесплатных образовательной и здравоохранительной систем – только верхушка айсберга, каковым был масштабный процесс формирования советской цивилизации. В быт вчерашних крестьян внедрялись электричество, радио, правила элементарной гигиены (до тех пор незнакомые русской деревне). Началось выкорчевывание туберкулеза и сифилиса – подлинных бичей русских деревень и городских окраин.
Современному жителю России, привыкшему к цивилизации как к чему-то само собой разумеющемуся, трудно представить себе, сколь обширную и развитую инфраструктуру удалось создать в течение всего нескольких десятилетий. А рядом с этой инфраструктурой возникла не только советская гражданская и военная индустрия, но и передовая инженерная школа. В некоторых областях, например в авиастроении, СССР очень рано захватил передовые позиции, творчески перенимая как дореволюционные русские, так и зарубежные разработки. Большинство из тех потенций развития, которые были заключены в предыдущем национальном проекте, были теперь реализованы. Запад, не видевший до какого-то момента оборотной стороны нового проекта, завороженно наблюдал за фантастикой советских “пятилеток”. А когда эти оборотные стороны стали бросаться в глаза, предпочел приписать выдающиеся советские успехи не энтузиазму, не напряжению национальных сил, а “рабскому труду”. Хотя большая часть советских достижений была создана отнюдь не узниками ГУЛАГа. Если и можно было говорить о “рабстве”, то это было рабство предков потомкам, прошлого будущему. Нация шла на огромные жертвы, материальные и людские, недоедала, недополучала, главное – не доживала, понимая свои жертвы как фундамент для великого будущего, величественные символы которого представлялись ей в настоящем.
Самым величественным из символов успеха была, несомненно, Победа. Полное торжество в считавшейся неизбежной еще с 1917 г. великой войне с Европой, представленной самой развитой и способной из континентальных европейских наций, спаянной жесткой и сильной мобилизующей идеологией. Война стала “точкой сборки” нового национального проекта. Она показала безусловную жизнеспособность созданной социальной, политической и экономической системы, а также новой армии, дала новую национальную идеологию и прочную эмоциональную и символическую основу национальной солидарности, и, наконец, примирила с советским национальным проектом многие элементы проектов прежних. Наиболее символичными актами были примирение Церкви и государства и восстановление символики и традиций имперской армии. Выиграв вслед за войной с Германией, превратившей СССР в сверхдержаву, “войну-реванш” с Японией (которая была предопределена не столько союзническими обязательствами, сколько необходимостью посчитаться за Русско-японскую войну), Сталин мог еще раз торжествующе подчеркнуть значение созданной им системы и ее успехи в разрешении национальных задач России: “Поражение русских войск в 1904 году в период Русско-японской войны оставило в сознании народа тяжелые воспоминания. Оно легло на нашу страну черным пятном. Наш народ верил и ждал, что наступит день, когда Япония будет разбита и пятно будет ликвидировано. Сорок лет ждали мы, люди старого поколения, этого дня. И вот этот день наступил. Наш советский народ не жалел сил и труда во имя победы. Мы пережили тяжелые годы. Но теперь каждый из нас может сказать: мы победили”.
После окончания войны Сталин добился передачи СССР округа Петсамо, разделил с Польшей Восточную Пруссию с Кенигсбергом, ставшим Калининградом (Сталин стремился создать сильную, независимую Польшу, “откормленную” за счет Германии и развернутую против Запада, и вряд ли мог представить, что его преемники допустят новое превращение Польши в антироссийский форпост), изъял у Чехословакии населенное русинами Закарпатье, вернул России Курильские острова, половину Сахалина, а также контроль над КВЖД и Порт-Артуром. Вокруг западных границ СССР был создан кордон из сателлитов, куда вошел и находившийся под советской оккупацией обломок Германии, ставший ГДР, хотя Сталин продолжал надеяться на то, что в центре Европы появится сильная нейтральная Германия. Не вполне удачным считал Сталин развитие событий лишь на южном направлении, где СССР не удалось получить опеку над Ливией, отнять у Турции Проливы, Западную Армению, а у Ирана – иранский Азербайджан. Но в целом полученные всего за шесть лет территориальные приращения СССР были впечатляющими. Почти всюду, где это имело смысл, СССР вернулся к границам Российской империи 1904 года, а кое-где и перешагнул эти границы, реализовав старинные национально-имперские цели. По мысли Молотова, Сталин проявил редкую дальновидность: “Благодаря ему Крым был зачислен в состав РСФСР. Туда же в свое время и по той же причине была отнесена Калининградская область, а граница Казахстана прошла не по естественному, казалось бы, рубежу – берегу Волги, а в 100 километрах восточнее”.
Были и явные ошибки. Так, например, Сталин подарил Литве не только Виленский округ, но и два района Белоруссии. На Дальнем Востоке режиму Мао были “подарены” Маньчжурия, Внутренняя Монголия и Тибет, хотя имелись все возможности для формирования там “народно-демократических республик”. Вместо этого была выстроена сверхмощная китайская империя, недолго остававшаяся союзником СССР. Тем не менее на других направлениях Сталину удалось выстроить вокруг СССР систему геополитических буферов, для которых социализм был средством политического контроля, а не социально-экономической программой. Социализм и коммунизм понимались Сталиным как средства большой политики, но не как установки, накладывающие “интернациональные обязательства” непреодолимой силы. Чтобы понять степень “антимессианизма” Сталина, достаточно вспомнить ту настойчивость, с которой он добивался превращения Германии в единое, нейтральное (и не социалистическое) государство, или всякое отсутствие у него энтузиазма по поводу Корейской войны.
Вывоз индустриальных трофеев после Победы стал, по сути, второй индустриализацией, позволив советской промышленности наладить выпуск таких товаров народного потребления, каких у нас раньше (просто) не было. Послевоенный “Москвич-401”, ставший первым “народным автомобилем”, впервые приобщившим простых граждан к радостям автовождения, производился на оборудовании “Опеля” и представлял собой копию немецкой модели “Опель-Кадет”. СССР понадобилось бы не одно десятилетие для того, чтобы дойти в промышленном развитии до производства подобных товаров. История благосостояния всех развитых западных стран начиналась с масштабного ограбления колоний и соседей или даже собственного Юга – как в США. Сталин предоставил СССР возможность совершить подобное “ограбление” на вполне законных основаниях – в компенсацию за то, что было отнято и разрушено у нас. Другое дело, что, полагаясь на завезенное оборудование, СССР в чем-то подотстал, но это опять же вряд ли стоит ставить в вину самому Сталину, а не его недостойным преемникам.
Мало кто мог предполагать, что после 1917 года, после того, как выход из Смутного времени возглавили не силы “реакции”, а большевики-радикалы, Россия в течение нескольких десятилетий “отвердеет”, “закапсулируется”, “подморозится”, не пропуская “дух тления” внутрь себя. Бывший семинарист Сталин сделал очень много для того, чтобы подлинное “беззаконие” в послереволюционной России не умножилось, а напротив – серьезно уменьшилось. Страна надолго ушла с дорог капитализма, либерализма, левацкого революционаризма, упадочной теософии и оккультизма, на которых ее одинаково ждала гибель. Отвердевшая Россия, освобожденная на какой-то период от разъедавшей ее духовной двойственности, приобрела необычайную экономическую, военно-политическую и культурную (если иметь в виду светский аспект культуры) мощь. Мощь, которой мы имеем полное право гордиться.
Программа Маленкова, а затем Хрущева, ставшая основанием позднесоветского периода, состояла в переходе от “производства” социализма к его “потреблению”. Сталинская концепция освоения благ социализма была “аристократической”, она предполагала вхождение в социализм “пирамидально”, то есть блага отмериваются полной мерой, но сперва не всем, а только элите – партийным функционерам, военным, ученым, интеллигенции, а затем уже, по мере роста национального благосостояния, и всем остальным. Значительная часть населения СССР жила при Сталине в бараках и временных вагончиках. Концепция Хрущева оказалась уравнительной, новый лидер предпочел начать немедленную раздачу тех благ, которые уже были созданы за сталинский период, причем “примерно поровну”. Вместо того чтобы жить “очень хорошо в будущем”, советский человек получал возможность жить “хотя бы немного лучше, но прямо сейчас”. Отсюда те бросающиеся в глаза различия между стилем сталинского и хрущевского капитального строительства, между великолепными высотными домами и хрущевскими пятиэтажками. “Сталинки” и по сей день остаются элитным жильем, хрущобы позволяли зажить “своей жизнью” быстро и всем.
Расплата за крестьянскую эгалитарную одномерность мышления Хрущева пришла довольно скоро. Переориентация на “потребление” социализма была ущербной ввиду ограниченности ее ресурсной базы. Эгалитарность советского общества и попытка обеспечить каждому относительно равные условия начала восприниматься как неэффективность, и эту карту не замедлила разыграть западная пропаганда и ее внутрисоветская агентура, постепенно приобретшие непропорционально большое влияние вследствие интеллектуальной беззащитности окостеневшей марксистской идеологии. Запад стал восприниматься как место “красивой жизни”, в то время как СССР представлялся местом жизни убогой.
Выработанное поколениями, с привлечением ресурсов, награбленных у всего мира, неравномерно распределенное богатство Запада начали сравнивать с созданным за короткий срок, вырванным сверхусилиями у суровой природы и распределенным равномерно между всеми членами общества богатством России. Идеология потребления, пусть даже социалистического потребления, оказалась убийственной, поскольку открывала простор такому сравнению. Сталин говорил: “Догоним и перегоним Америку как державу”, – и мог через несколько лет похвастаться тем, что это сделано. Хрущев обещал “догнать и перегнать Америку по потреблению”, и невыполнимость его обещания дискредитировала ту систему, от имени которой оно давалось.
Сталин в своих последних экономических работах предостерегал против переноса центра тяжести советской экономики с “производства средств производства” на “производство предметов потребления”. Экономический рост, бывший для Сталина задачей и проблемой, представлялся Хрущеву чем-то само собой разумеющимся, неизбежно вытекающим из социалистической природы советского строя и энтузиазма масс. Отсюда вполне искренняя вера Хрущева и в то, что социализм “закопает” капитализм, и в наступление коммунизма к 1980 году. Хрущевский “коммунизм” и в самом деле должен был наступить быстрее сталинского, поскольку предполагал не медленное “вползание”, а переход того предела экономического роста, когда блага “первой необходимости”, в представлении Хрущева, будут производиться в том количестве, которое сделает их бесплатными и общедоступными. Люди хрущевского “коммунизма”, все как один, должны были питаться говядиной и кукурузой, жить в хрущобах и ездить на “Москвичах”.
Вместо использования результатов экономического роста для еще большего роста СССР начал потреблять свой экономический рост. Как и предупреждал в конце жизни своих соратников Сталин, законы экономики можно оседлать (как это делал он), но нельзя отменить. “Человеческое лицо” хрущевского социализма оказалось ущербным, количество того, что можно было потребить всей страной, – мизерным: результатом стали дефицит мяса, немыслимые даже в войну очереди за мукой и самодискредитация власти. Хаос был порожден кризисом планирования и распределения, когда, пытаясь дать все всем, не давали ничего никому.
Главным пороком хрущевского “общества потребления” стала коррозия морально-психологической модели, по которой строилась жизнь конкретного человека. Результатом “оттепели” начала 60-х годов стало разложение духовно-интеллектуальной цели, которая при Сталине выстраивалась виртуозно и осмысленно. Не случайно эта дезориентация 60-х годов шла об руку с новыми кампаниями воинствующего атеизма и разнузданной космополитической риторикой. “Советский народ”, приглашенный к потреблению, стал усваивать западные модели жизни, зачастую невольно тянуться к западному образу жизни (в бытовой и массовой культуре, представлении о красивом и нравственно приемлемом). Если Сталин дал возможность, по выражению священника Димитрия Дудко, в безбожной стране жить по Божьим заповедям, то после Сталина безбожие начало захватывать все этажи общества. Позднесоветский гуманизм означал отсутствие устойчивого ценностного ядра, ослабление идентичности, потерю духовной вертикали. “Моральный кодекс строителей коммунизма” был одной из убогих попыток заполнить образовавшуюся пустоту. Именно при Хрущеве рождаемость среди русских упала ниже, чем у кавказцев и среднеазиатов, сохранивших традиционный уклад жизни. Массовые аборты, массовые разводы, массовый алкоголизм значительно приблизили нацию к западноевропейскому образу жизни.
Сталин к концу своего правления окончательно расстался с большевистскими космополитическими иллюзиями и увидел в русской нации здоровый инстинкт противодействия западному влиянию, инстинкт, которого были лишены многие представители интеллигенции. В беседе с писателями в 1947 году он наставлял их воспитывать советский патриотизм, искоренять в интеллигенции преклонение перед заграничной культурой, фактически ту самую “смердяковщину”. “Это традиция отсталая, она идет от Петра, – сказал писателям Сталин. – Простой крестьянин не пойдет из-за пустяков кланяться, не станет снимать шапку, а вот у таких людей не хватает достоинства, патриотизма, понимания той роли, которую играет Россия…” “Надо уничтожить дух самоуничижения. (…) Надо на эту тему написать произведение. (…) Надо противопоставить отношение к этому вопросу таких людей, как тут, – сказал Сталин, кивнув на лежащие на столе документы, – отношение простых бойцов, солдат, простых людей. Эта болезнь прививалась очень долго, со времен Петра, и сидит в людях до сих пор” (из воспоминаний К. Симонова). Все-таки Сталин не выработал более зрелой структуры империи, чем социал-демократическая “автономия”, хотя его политика “переселений” некоторых народов в 40-е годы была намеком на возможность такой выработки. Путь к имперскому территориальному устройству был для Сталина открыт, но он не продвинулся по нему, ограничиваясь малыми мерами. Отход же от целостной сталинской доктрины государства в одних аспектах привел постепенно к сдаче всех позиций. В конце концов произошло и разложение национального идеала.
Брежнев вместе с Косыгиным, сохранив основную установку Хрущева на “потребление социализма”, попытались, и весьма успешно, согласовать эту установку с реальностью. Прежде всего вместо хаотических попыток дать все всем была выработана стратегия “послойного” обеспечения народа товарами народного потребления. Желанные предметы потребления были разделены на категории – на те, которые экономика могла обеспечить в достаточном количестве прямо сейчас; те, которые были в “дефиците”; и, наконец, “редкие” товары, по сути – предметы роскоши. На последнюю категорию повышались цены, таким образом людей заставляли финансировать производство остальных категорий. “Дефицит” же потому и был “дефицитом”, что в экономику закладывалось его недопроизводство, чтобы с гарантией обеспечить каждому товары первой необходимости. Постепенно многие товары утрачивали дефицитный характер. Неуклонно, слой за слоем, советская экономика клала асфальт всеобщего обеспечения и резонно гордилась тем, что в рамках “развитого социализма” товары первой необходимости доступны каждому.
Однако за удовольствие доступа к редким товарам конкретному гражданину надо было платить, причем не инвестировать в экономику вообще (как от него требовали сталинские “займы”), а переплачивать за конкретные товары. И второй выразительной чертой брежневской экономической системы стало резкое повышение заинтересованности в оплате труда, именно в брежневский период “материальная заинтересованность” становится важным стимулом к деятельности для многих категорий советских граждан. Причем возможность обогащения была встроена в саму экономическую систему, а не оставалась ее теневой стороной. Брежневскими “стахановцами” являлись те, кто способен был заработать много денег, – в первую очередь строители. Эти “стахановцы” вслед за номенклатурой легко усваивали советскую систему двойных стандартов, по сути торгашеских отношений (“ты мне – я тебе”), которые резко контрастировали с маразматической пропагандой брежневско-сусловского стиля, выявляя лицемерие системы и подготавливая новый глубокий и острый кризис правящего слоя – новое Смутное время.
В конечном счете, советская экономика стала заложницей мировых кризисов, подъемов, спадов, колебаний цен, то есть утратила ту независимость, которой так гордился и так дорожил Сталин. При Брежневе, под влиянием потока не “живых”, но вполне реальных денег, произошла функционализация советской экономики, заданная именно требованиями мирового рынка, а не программой национального саморазвития, так что эти требования и эта программа в какой-то момент попросту пришли в противоречие друг другу. Дилетантские разговоры, что советские власти в середине 1980-х испугались рейгановской СОИ (программы “Стратегической оборонной инициативы”) и потому пошли на перестройку, отсылают на самом деле к тому действительному факту, что СССР стал зависеть не столько от собственного развития, сколько от того, что делает противник.
С середины 1980-х годов страна вошла в новое Смутное время, с новым отказом от национально-государственной традиции, с новым расщеплением власти, “демократизацией” и “эмансипацией”. Вновь правящий слой предал свою родину. Вместе с крушением социально-экономической базы советского проекта, естественно, рухнула и поддерживаемая ею неоимперская военно-политическая мощь. Ялтинская система, гарантированная ядерным потенциалом и дававшая России идеальные границы в сочетании с идеальным режимом внешней безопасности, также была разрушена. Страна точно сменила метаисторические рельсы и оказалась в бесконечном феврале 1917-го, с его распадом, гниением и безуспешными попытками внедрить в России капитализм западного образца вместо того своеобразного социального капитализма, который выработала для себя Россия в ряде своих национальных проектов.
Разработчики Русской доктрины видят традицию не только в очевидно преемственных формах, но и в парадоксальных превращениях прошлого. Например, мы видим, как многочисленные ростки национальной, духовной, цивилизационной идентичности пробивались сквозь утрамбованные камни советской системы. Был ли шанс у позднесоветского общества выбрести на другой, более органичный путь развития – не стоит гадать. Следует сделать из произошедшего надлежащие выводы.
Но это уже не относится к основной задаче данной главы – дать набросок тех смыслов, которые наполнят будущие учебники русской истории.
У нас вера православная, Церковь, не имеющая никакого порока. Сих ради добродетелей Россия всегда будет славна, и врагам страшна, и непреоборима, имеющая веру и благочестие в щите и в броне правды.
Преп. Серафим Саровский
Возрождение православия явилось едва ли не единственным однозначно позитивным процессом 90-х годов. Несмотря на новое Смутное время, вопреки ему, православие собирало силы, строилось. В настоящее время Русская Православная Церковь (РПЦ) насчитывает более 19 тыс. приходов, около 450 монастырей, являющихся ее духовными и культурными центрами, около 40 высших духовных школ – академий, семинарий, богословских институтов и университетов. Более 12 тыс. приходов и 200 монастырей Русской Православной Церкви находятся на территории стран СНГ и Прибалтики. Являясь единственной нерасчлененной традиционной структурой практически на всем пространстве исторической России (и СССР), Церковь предпринимает колоссальные усилия по сохранению и упрочению этого единства. По оценкам экспертов, с православием отождествляют себя около 120–125 млн жителей России (порядка 85% населения).
Видимое влияние православия в России несопоставимо с той незаметной на первый взгляд внутренней силой, которую имеет оно в сознании русских людей: как глубоко верующих и воцерковленных, так и “этнических православных”, так называемых “пасхальных прихожан” (у последних на уровне, по крайней мере, генетическом и культурном). Несопоставимы внешние знаки православности и с внутренним потенциалом, скрытым в самих структурах и тканях национальной жизни. Эта нижняя часть айсберга огромна и не может быть взвешена и по-настоящему оценена – она имеет и будет еще долго иметь значение “скрытого фактора” нашей национальной жизни, “невидимой силы”, действующей в обществе и побуждающей людей действовать так, а не иначе.
Есть, наконец, и еще более таинственная сторона – мистическая. Для людей, чутких и восприимчивых к мистической жизни, гораздо большее значение, чем цифры статистики и даже чем реальные факты мирской жизни, имеют чудеса, исцеления от мощей, мироточения икон, пророчества святых. В XX веке и теперь уже в начале нового столетия эти мистические явления не только не иссякли, но даже умножились, что, несомненно, укрепляет верующих. После крушения Российской империи возникли устойчивые предания о непрекращающейся особой опеке высших сил над Русским государством и народом: о Державной иконе Божией Матери, явление которой свидетельствовало о своего рода “регентстве”, которое Богородица приняла над Россией после падения монархии, или помощи Божией Матери и святых в годы Великой Отечественной войны. Что же касается пророчеств о будущности России, то между ними нет существенных противоречий. Святые, говорившие об этом, в том числе и самые авторитетные и обладающие огромной силой молитвы и даром чудотворения (как, например, преп. Серафим Саровский и св. праведный Иоанн Кронштадтский), сходятся на том, что Россию ожидает подлинное возрождение, расцвет православия, восстановление силы и влияния в мире, хотя период этого возрождения пророчествующие обычно видят недолгим.
В Смутное время, как это и должно быть, Церковь пошла в авангарде национальной консолидации. Ее усилиями был приостановлен поток деструктивных сект в середине 90-х годов, начата большая социальная работа с неимущими, обездоленными, в армии, в школе, в местах отбывания наказаний. Церковь активно налаживала взаимодействие с политиками, местными властями, чиновниками, интеллигенцией, плоды которого еще не сказались в полной мере, но уже проявляются в виде совместных церковно-государственных программ и инициатив, церковно-общественных форумов и мероприятий (Русский народный Собор, Рождественские чтения и др.).
На ниве воссоздания разрушенных церквей и обителей, а также возведения новых храмов была развернута беспрецедентная работа. Вряд ли кто сможет оценить то нравственное влияние, которое оказывает Церковь на вновь обретенную паству; не поддается внешнему статистическому анализу и регенерация русской патриархальной семьи, которая, несмотря ни на что, происходит. Рубежным стал 2000 год, когда были канонизированы более 1000 новомучеников российских. В том же году была создана Социальная концепция Церкви, ставшая одним из первых документов в истории православия, трактующих вопросы общественного служения, взаимоотношения с политической властью, социальными институтами и т.д. Последняя значимая веха – преодоление разделения с Зарубежной Церковью. Из всего этого видно, что Русская Православная Церковь сегодня сильна. И это тем более примечательно, что Церковь достигла нынешнего положения практически без помощи извне.
Русская доктрина провозглашает несомненным условием будущего возрождения и усиления России – союз государства с Церковью и, с другой стороны, теснейший союз Церкви с обществом. Последнее даже еще важнее, поскольку в современных условиях православие сможет решать социальные, политические и культурные задачи, опираясь на корпус активных во внешней жизни верующих, политически сплоченных и хорошо вооруженных идеологически и технологически, корпус, который можно условно назвать мирским фронтом.
Русская доктрина провозглашает несомненным условием будущего возрождения и усиления России – союз государства с Церковью и, с другой стороны, теснейший союз Церкви с обществом. Последнее даже еще важнее, поскольку православие может решать стратегические задачи, опираясь на силы “мирского фронта”.
Государство должно подхватить инициативу Церкви, поддержать курс на духовную, моральную и политическую консолидацию народа. Нужно рассматривать православие не как сегмент общественной жизни, но как силу, тождественную самой национально-государственной традиции России. Иными словами, требуется сделать Традицию тем, чем ей быть естественно, – полем общенационального политического консенсуса. Защита православия от тех или иных нападок и снятие с него ограничений должно осуществляться не во имя “прав православного человека”, а в общенациональных интересах. Всякое публичное глумление над православием должно расцениваться государством не только как оскорбление религиозных чувств, но и как политическое преступление – посягательство на устои государства, на его традиции. Всякое содействие на государственном уровне отпадению граждан России от православия в иные конфессии, хотя бы и традиционные для России, а тем более в безбожие или деструктивные культы, должно рассматриваться как акт подрывной в отношении устоев России, антигосударственный и антинациональный.
Русская Православная Церковь сегодня остается единственным историческим общенациональным институтом, имеющим непрерывное преемство более чем за тысячу лет. Православие даже старше самой русской нации, старше великорусского этноса и является для него духовно опекающим началом. Мать-Церковь – в этих словах для нас нечто большее, нежели патетическая метафора.
Церковь в своей традиционной основе, в своем каноническом строе, в своем вероучении не давала и не дает никому права себя “реформировать” и “революционизировать”, несмотря на многочисленные и отчаянные попытки это сделать. Православие – это метафизическое место России в мире. Через русские святыни и русских святых сама Россия стала религиозной ценностью внутри православия. Православие – это та основа, тот становой хребет России, утратив который мы, русские, погрузимся в пучину “слишком человеческого”. И эта пучина нас поглотит.
Те из людей, и особенно политиков, кто сам не религиозен, почему-то подозревают, что и все церковные люди не религиозны, а специфически церковные понятия нужны только для обмана старух. Дескать, про себя “церковник” мыслит в “общечеловеческих” категориях интереса, выгоды, страха, и потому не составит труда объясниться с ним без “поповщины”. Однако история Церкви явила уже достаточно примеров того, как самые хитроумные комбинации по использованию Церкви в каких-либо “интересах” срывались из-за самой малости — небольшого числа людей (иногда одного человека), которые не считали возможным исходить из утилитарных понятий.
Меряя православие по своим меркам, неверующий мирянин рискует вообще ничего не понять в русской цивилизации, в России, ничего не понять в самом себе как носителе этой цивилизации. Ведь православие является прообразом русской цивилизации, ее первичным корнем. С другой стороны, нельзя преувеличивать и тот разрыв, который пролегает между воцерковленными и нецерковными людьми, идентифицирующими себя с православием. Дело в том, что за исключением первого, общинного, периода своего существования Церковь никогда не знала времен “полного членства” в том смысле, как его понимают некоторые теологи-модернисты, то есть не ограничивалась аккуратными и исполнительными прихожанами. После крещения степень церковности людей и во Втором Риме, и на Руси могла быть различной. Но это различие в степенях церковности не мешало им отождествлять себя с христианством и действовать как христианам и по вере, и по убеждению. Когда, кто и на каком пути обретет спасение и кто сыграет какую роль – известно лишь Богу.
Следует различать два главных аспекта православия в отношении всей России как цивилизации: внутренний, мистический и внешний, связанный со становлением национальной идентичности. Внутренний аспект выступает в качестве “первообраза” или “прообраза” нашей цивилизации. Это наш алтарь, “святая святых”, место, где совершается таинство. Внешний аспект проявляется в том, что мы ощущаем себя носителями национального, культурного начала, носителями идентичности. Это стены церковки, ее силуэт на холме, это крепость-монастырь, очень емкий символ одновременно города и храма.
Соединение двух аспектов, двух образов – прообраза и идентичности, мистического алтаря и крепостной стены – задают формулу православной цивилизации: динамический консерватизм. Динамика внутреннего огня, живой трепет духовного ядра сочетаются в нем с твердостью камня, с качествами нерушимой цитадели. Однако дело было бы слишком просто, если бы динамический консерватизм православия сводился к двум составляющим. Оказывается, динамика мистического центра, оберегаемого толстой крепостной стеной, имеет невероятные соответствия с внешней динамикой, они пребывают в симфонии.
Представим себе модель государства, условную идеальную схему его: нации как крепости с прилежащими землями. Внутри крепости храм как средоточие государства, “святой алтарь”, литургия, духовенство, национальные святыни и праздники, снаружи – укрепления, поселки и села, кипучая хозяйственная жизнь, военные маневры. Неподвижность и незыблемость крепости фиксирует идентичность нации, которая ни при каких обстоятельствах не должна и не может быть разрушена. Устранить стену крепости – значит разровнять территорию, лишить храм его “святая святых”, лишить народ мистического центра. Поэтому консерватизм проявляется в виде некоего монументального корпуса цивилизации.
Динамика же проявляет себя одновременно и снаружи и внутри крепости. Внутри это таинство, совершающееся в алтаре. Это динамика глубоко традиционная, она не подлежит вмешательству извне, неподведомственна даже государю, но принадлежит Церкви. Священнослужители не руководят таинством, а “служат” ему, ибо в нем действует Сам Святой Дух. Однако есть и другая динамика – это внешняя среда, это враждебные и дружественные силы, которые так или иначе вторгаются в пределы государства. Государь стоит на страже крепости и алтаря, он руководит всей землей, всей ее жизнью с тем, чтобы таинство совершалось, крепость стояла, а внешняя динамика не становилась для его земли угрожающей, а по возможности была бы благоприятной – так постепенно осуществляется разумная и взвешенная экспансия государства. Экспансия нужна не столько из-за миссионерских и цивилизаторских претензий, сколько потому, что известно: не развивающееся и не наступающее государство обречено деградировать и стать объектом наступления извне.
Но самый сокровенный смысл динамического консерватизма заключается в мистической связи между внешней и внутренней динамикой. Дело в том, что внутренняя церковная динамика, динамика таинств и праздников, духовной жизни, творчества святых и пророков определяет внешнюю динамику царства. Слова “динамика”, “динамизм” в этом случае можно перевести как “подвиг”. Действительно, “подвижники православия”, преп. Сергий и его ученики, стали “прообразами” подвига воинов и первопроходцев. Инок Александр Пересвет, которого послал на ратный подвиг Преподобный, совместил в себе оба “подвига” – монашеский и воинский, внутренний и внешний. Духовное оружие было переведено в сталь оружия физического.
Отсюда, если смотреть в существо дела, и появляется православное учение о симфонии властей: царь не просто охраняет или оберегает Церковь. Он воспроизводит структуру динамического консерватизма на всех уровнях национальной жизни. Он преумножает и воспроизводит внутреннюю динамику вне алтаря, вне храма. Власть синхронизирует политическое и духовное начала жизни нации. В этом смысле “динамический консерватизм” содержит в себе опять же два взгляда: с одной стороны, это обновляющийся консерватизм, вечно переоткрывающий себя, вечно готовый к откровению, с другой стороны, это внутренняя, консервативная динамика (“подвиг”), исключающая размывание извне и не принимающая навязываемый внешними силами ритм жизненных изменений. Динамический консерватизм является принципиально ритмозадающим, а не отвечающим; самодостаточным, а не зависимым от какого-то чуждого движения. Даже если давление внешних сил очень велико, динамический консерватизм, меняя многие свои цивилизационные параметры, меняя сам уровень давления внутри системы, все равно сохраняет ее целостность, синхронность внутреннего и внешнего движения, слаженность работы “двигателя и рулевого управления”, словом, все те свойства, без которых цивилизация просто пойдет вразнос.
Симфония есть синхрония и хор. В ней участвуют не двое (светская и духовная власть), а вся страна, каждый носитель национальной традиции синхронизируется в едином ритме, который задается православием – с его церковным календарем, праздниками, постами, богослужениями, колокольными звонами, крестными ходами, молебнами, а также и более тонкими, внутренними явлениями, которые вообще трудно поддаются описанию и определению. Собственно, не патриарх и не царь задают ритм, ритм задается Богом и народом, небесами и землей. Поскольку “дух” невидим и неуловим, ритм оказывается единственным свойством его, которое поддается четкому запечатлению. Мертвое не бывает ритмичным, движение неживой природы хаотично. Упорядоченный ритм, даже сложный, с обилием перебоев и обертонов, это всегда что-то живое, дыхание и сердцебиение, присутствие духа. Симфония духовного и политического, “динамический консерватизм” для нации есть не что иное, как формулы жизни национального организма.
Церковь учит нас собороваться, собирать себя из своих немощей в силу, собираться и сосредотачиваться умом и сердцем. П.А. Флоренский писал по этому поводу: “Живя, мы соборуемся сами с собой – и в пространстве, и во времени, как целостный организм, собираемся воедино”. Это свойство православия мы бы назвали не соборностью, как обычно делают, а соборованием, по названию одного из таинств, самого загадочного и весьма значительного.