Постепенно базовая структура “Святой Руси” усложняется. Монастырь концентрирует инвестиции “мира”, направленные на спасение души тех, кто не удостоился монашества. Развивается “вкладная” система, ставшая основой монастырской и, шире, общерусской экономики XV–XVI веков. Обостренные эсхатологические ожидания конца “седьмого тысячелетия” от сотворения мира вынуждали людей с особенной трепетностью относиться к спасению души и заботиться о том месте, которое им предстоит занять на Страшном суде. Особенное действие соборной, литургической молитвы, возносящей душу к Богу, побуждало и крестьян, и купцов, и бояр, и дворян с тщанием добиваться постоянного поминовения их души, присутствовать в церковной молитве наравне с праведными и святыми. Отсюда и берет начало система поминальных вкладов, больших и малых, составивших главную статью дохода русских монастырей. Во владение (точнее – распоряжение, собственником считался сам Бог) монастырей передавалось движимое и недвижимое имущество, целые семейства и роды стремились быть представленными в монастырских синодиках, то есть отворить себе через монастырские врата путь к вратам райским. Обители становились теперь не только “кузницами святых”, но и крупными поминальными центрами, открывали возможность восхождения к Богу по лествице аскетических подвигов не только своим постриженникам, но и всем желающим – через поминовение в литургической молитве.
Любопытно сравнить эту монастырски-вкладную систему с прямо противоположной ей западной системой индульгенций. Та была основана на идее индивидуального отпущения грехов – не за счет собственного покаяния, а за счет “сверхдолжных” заслуг святых, которыми подобно банкирскому дому распоряжался Папский престол. Покупка “сверхдолжных заслуг” была типичной обменной операцией, предполагавшей едва ли не “курсовую стоимость” благодати. Реформация не столько отвергла сами индульгенции, сколько освободила капиталистическую обменную деятельность от религиозных оков, заложив основы западного капитализма. Вклад в русский монастырь, напротив, был не покупкой благодати, а инвестицией в ее стяжание к общей пользе.
Когда сегодня удивляются, почему Русь не пережила подъема, аналогичного западному Ренессансу и Эпохе географических открытий, забывают, что Русь переживала в этот момент свой подъем и вложила в монастыри столь же огромные средства, что Запад вложил в океанское мореплавание. Пока Запад осваивал Новый Свет, русские осваивали Небесный Иерусалим. Образ “Святой Руси”, живущей на пике духовного и эсхатологического напряжения, наверное, навсегда останется наиболее возвышенным, мистическим образом России. Творчество преп. Андрея Рублева, Дионисия, русских храмоздателей заложило основы самостоятельного и своеобразного русского искусства. Это искусство было уже не только любованием величественностью и пышностью форм; влияние исихазма наполнило его мистической глубиной, представляющейся и до сего дня никем не превзойденной.
С конца XV века в связи с захватом Константинополя агарянами, реформацией и контрреформацией в Европе и общим подъемом Запада давление на православный мир стало колоссальным, и сдержать его могла уже только жесткая, властная сила, сила оружия. Пока империя существовала хотя бы на небольшом островке вокруг Константинополя, Русь могла спокойно признавать за ней функцию общеправославного центра и поминать императора ромеев как своего государя. Падение Константинополя в 1453 году сделало Русь единственным православным царством ойкумены. Когда прошла эпоха ожиданий скорого конца Света и началась “осьмая тыща” лет, Россия обязана была развить идеологию Третьего Рима, являющуюся не случайным изобретением, а естественным следствием из геополитического положения Московского царства. Нация вступала в период бурного развития, и внешние обстоятельства лишь подстегивали этот естественный процесс.
Современная историография совершенно ложно понимает конфликт между двумя духовными направлениями в Русской Церкви XV столетия – “осифлянами” и нестяжателями. В этом конфликте видят то столкновение “обмирщенного” и “духовного” православия, то борьбу отрешенных мистиков и властолюбивых прагматиков, а то и вовсе чисто экономический конфликт. Между тем это было столкновение духовных школ, каждая из которых отстаивала свое представление о дальнейших путях развития национального проекта в рамках общего для обеих партий идеала.
Инициаторами спора, “наступающей стороной”, были нестяжатели. Фактически они предлагали отказаться от продолжения программы “священной индустриализации”, свернуть хозяйственную деятельность и строительство, а монастырям сосредоточиться на монашеском делании. Более того, вывезенный с Афона устав преп. Нила Сорского практически исключал появление в его рамках общежительных монастырей сергиевского типа. Нестяжатели исключительно активно включились в политику, борьба церковных “партий” была борьбой при великокняжеском дворе, причем Иван III и, первое время, Василий III поддерживали скорее нестяжательскую линию. Связано это было с тем, что, хотели того отцы-основатели нестяжательской традиции или нет, но принятие предложенной ими программы предполагало высвобождение и переориентацию материальных и человеческих ресурсов на другие задачи – политическая власть имела свои виды на обширнейшие монастырские земли. Церкви предлагалось сосредоточиться на мистическом созерцании, передав материальные средства государству, на его военные, прежде всего, нужды, на развитие поместной системы.
Нестяжатели обосновывали свою программу верностью религиозному идеалу Второго Рима, крестившего и просветившего Русь. Между тем проблема русской духовно-политической элиты того времени была совсем в другом – русские проявили железную волю, чтобы не дать через посредство Константинопольской Церкви, используемой Римским Папой, под благовидными каноническими предлогами втянуть Русскую Церковь в ту или иную форму “униатства”. Стояла задача независимости не от Константинополя, а от Флорентийской унии, затем от других компромиссов того же толка, то есть, в конечном счете, от Римской Церкви. Надежда и попытки на подведение Руси под униатство римская курия не оставляла, и только после введения в Москве патриаршества стало понятно, что эти попытки провалились.
Программа нестяжателей, будь она реализована, угрожала секуляризацией государства, разделением “священного” и “мирского”, привела бы к стремительному обмирщению, десакрализации власти. Те же тенденции вели и к сворачиванию самостоятельного русского культурного строительства, к подмене национальных внешнеполитических и имперских задач неовизантийскими, к отказу Руси от собственной судьбы, превращению ее в своеобразную “духовную колонию” греческой метрополии. Противодействие угрозам “перемены судьбы” было важнейшей частью духовного и культурного содержания всего державного (имперского) периода русской истории.
Задачи нейтрализации негативных последствий программы нестяжателей и выработки русского национального имперского идеала взяли на себя преп. Иосиф Волоцкий и его ученики. Защита церковных имуществ не была для преп. Иосифа самоцелью или новаторством. Он защищал сложившуюся в эпоху священной индустриализации практику общежительных монастырей и “вкладно-поминальную” систему монастырского хозяйства. Все попытки идеологов нестяжательства и государственной власти добиться в этом вопросе теоретических уступок со стороны “осифлян” закончились неудачей. Подлинная новость учения “осифлян” состояла в другом – в богато и разнообразно развиваемом учении о царе и царской власти как о защите и ограде Церкви и о Русской земле как о твердыне благочестия. Иосифлянство раскрылось в полемике с еретическими влияниями Запада и с эллинофильством нестяжателей как последовательный русский церковный национализм. В посланиях великому князю Василию Ивановичу преподобный Иосиф развивает концепцию богоустановленности царской власти и ее высочайшей ответственности за духовное состояние подданных, за внутренний порядок и внешнее ограждение христианского народа. Особенное значение преп. Иосиф придавал необходимости для царя преследовать и казнить еретиков, и именно политика беспощадной расправы с жидовствующими, основание которой положил Волоцкий игумен, стала первым актом вооруженной защиты православия, осуществлявшейся царской властью России в течение следующих столетий. Оставаясь никому не подвластной в духовных делах, Церковь, по доктрине Иосифа, вступает в самое тесное содружество с государством в исполнении военно-политической миссии Христианской Державы.
Доктрина старца Филофея о Третьем Риме была логичным следствием из оформившегося уже к тому времени иосифлянского учения, ставшего официальной церковной доктриной на долгие столетия. Эта доктрина предполагала не византиецентризм, а россиецентризм, не восстановление Ромейской державы во что бы то ни стало, а развитие и укрепление царства Русского. При этом концепция Третьего Рима имеет совершенно иные корни, чем декларации о Новом Царьграде сербов, киевская альтернатива Царьграду эпохи Ярослава–Илариона или “Священная Римская Империя германской нации”. В основании последних лежит незамысловатая психология “молодого хищника”, ощутившего задор экспансии и присваивающего почетный титул, не вникая в его суть. Именование себя Стефаном Душаном, “царем Ромеев и Сербов”, говорит о фатальном непонимании, что есть вечное Ромейское Царство. До Московской Руси молодые христианские державы во внешней политике отталкивались от двойственной схемы противостояния со старым центром, Константинополем.
Если претензии европейских государств на имперскую харизму появились на свет как плод придворного творчества, то учение инока Филофея было порождено мистическим откровением. Идентичность Третьего Рима формулируется не вельможей, а устами чернеца. Вместо примитивной оппозиции Русь – Греция Филофей создал трехчленную конструкцию, дополненную отказом от возможности появления “четвертого” Рима. Эта задача была решена по-библейски глубоко, теологически безупречно и изложена максимально кратко с помощью запоминающихся афоризмов.
Доктрина Филофея была быстро усвоена духовной и политической элитой Русского государства. Признали ее и греки: формулировка псковского мистика вошла в Уложенную грамоту Константинопольского патриарха Иеремии II об утверждении в России патриаршего престола. Русь с этих времен воспринимается как “святая” и самой нацией, и другими православными народами. Константинопольскому патриарху Филофею Коккину (XIV в.) даже принадлежит определение русских как “святого народа” (“то ту Христу агион этнос”). Ту же мысль искренне повторит и диакон Павел Алеппский, путешествовавший по России уже в XVII веке.
Доктрина Москвы как Третьего Рима придала дополнительную силу энергии национальной и державной экспансии. Формируются поместный уклад, класс служилого дворянства, создается засечная система на границе со Степью, и начинается имевший всемирно-историческое значение процесс наступления России на Степь. Несколько тысячелетий Великая Степь была генератором деструктивных исторических изменений, “выбрасывая” на европейскую и китайскую окраины Евразии воинственные кочевнические орды. В русской мысли постепенно сформировалась концепция России как “щита” Европы, закрывшего цивилизацию от орд степняков, замечательно выраженная Пушкиным в письме к Чаадаеву. Эта концепция является секуляризованным вариантом цареградско-московского представления о Катехоне. Расширение государства на Восток и покорение бывших областей Монгольской империи воспринималось как свидетельство торжества христиан над агарянами и в то же время как своеобразное повторение легендарного подвига Александра Македонского, “запершего за железными воротами” апокалиптических Гога и Магога. Так или иначе, именно имперское расширение России “заперло” степные ворота Евразии и превратило дикую окраину цивилизованного мира в становой хребет русской государственной территории.
Государственная централизация была увенчана царствованием Иоанна IV Грозного, который до конца воплотил доктрину Филофея, выковав из Московского государства качественно новую державу – Русское царство. Взятие Казанского и Астраханского царств, а перед этим венчание на царство Иоанна IV знаменуют зрелость Русского государства. Итоговым режимом закрепления царства на Руси стала “опричнина”, внутренний мистический смысл которой не может быть прочитан без исследования сакральных архетипов, которыми руководствовался первый русский царь. Тем не менее внешний и объективный смысл “опричнины” довольно-таки прозрачен, и лишь нежелание видеть и признавать очевидное большинством историков наплодило вокруг “опричнины” массу домыслов и догадок.
Прообраз “опричнины” легко угадывается в политике покорения Новгорода Иоанном III. Иоанн III очень долго, целое десятилетие, пытался мирным путем добиться лояльного врастания Новгородской земли в Московское государство. В результате он был вынужден пойти на жесткие акции, как символические (вывоз колокола), юридические (отмена вольностей), так и репрессивные (казни, “изведение крамолы”). И все-таки эта комплексная политика оказалась недостаточной – пришлось покушаться на право собственности новгородских вотчинников и новгородской церкви, конфисковывать земли, проводить переселение купцов и “житьих людей” (всего около 7000 человек). Вотчины Новгорода, а позднее и многие вотчины Твери были заменены “поместьями” – государь переселял вольнолюбивых буянов с их семьями в “низовые” земли, а в Новгородской земле “изпомещал” дисциплинированных московских служилых людей. Так зарождалось сословие “помещиков”, дворян.
Апофеозом поместной политики стали две “опричнины” (1565–1572, 1574–1575 гг.). По существу это была попытка провести коренную смену государственной элиты. За короткий срок государство было существенно преобразовано – земли были перераспределены, участки вотчинников, попавшие в территориальную зону опричнины, делились на новые поместья для служилых людей. Если не сводить опричнину к ее репрессивному аспекту, то смысл происходившего становится ясен и личный характер царя перестает быть чем-то существенно важным, каким-то чрезмерным “субъективным фактором” истории. Что же касается остроты репрессивной политики, то в ней следует видеть идеологический подтекст – репрессиям подвергались последовательные противники насаждения нового уклада (во всех его измерениях, а не только в экономике). Причем сопротивление этих сторонников старины могло реально выражаться только как “крамола”, то есть сообщение с Литвой, поэтому идеологическое несогласие с курсом царя отождествлялось с “государственной изменой”. Это было так, поскольку никто из представителей элиты (за исключением святителя Филиппа) прямо против опричнины не выступал. Князь Курбский начал публично критиковать царскую политику только после своего бегства, оппозиция опричнине была скрытой, заговорщической по самой природе тогдашних государственных отношений.
Опричнина как таковая не была причиной складывания ситуации первого Смутного времени. Опричнина была итогом трансформаций социального уклада Руси, завершением формирования национально-государственного организма. Смутное время в этом смысле отбросило Московское государство назад, поскольку в 10-е годы XVII века произошел регресс к вотчинному землевладению, к олигархической форме монархии, тем не менее будущее все равно было за “жалованными вотчинами”, изобретенными при Иоанне Грозном, а также за развитой им концепцией самодержавия как имперского центра в символическом и административном смысле. Тот принципиальный замысел, который реализовал Иоанн Грозный, воплощался затем и в XVII веке, и далее в Российской империи. Что касается духовно-политического смысла опричнины, то он выражался в складывании завершенного образа русской цивилизации – как не античного (городского, “гражданского”), но сверхнационального типа государства, как оплота православия и самодержавия, как самостоятельного цивилизационного пути. Важно отметить, что это была творческая линия на создание своеобразного последовательно христианского государства, тогда как древнерусские и античные формы государственности несли на себе глубокую печать дохристианской политической формации. По существу, линия Иоанна Грозного была едва ли не единственно возможной линией самостоятельного развития – именно в XVI веке решалась судьба суверенности нашей цивилизации. Без орденской идеи опричнины проект Москвы как Третьего Рима, как державы христианского Востока оставался бы под большим вопросом.
Что же явилось действительной причиной первого Смутного времени? Как ни странно, внутреннего социального кризиса в России конца XVI века (не важно, с чем он был связан – с “порухой”, подрывом экономики в Ливонской войне, катастрофическими неурожаями) было явно недостаточно для того, чтобы началось Смутное время. Социальный кризис был фоном, на котором развивались события Смутного времени. Даже кризис легитимности, связанный с пресечением древней династии Рюриковичей, был бы преодолен (и он уже было угас благодаря четкому курсу Бориса Годунова), если бы не международная враждебность к новой восточной империи, которая подпитывалась универсалистскими планами папского Рима. Роль Папы и иезуитов в организации первых актов русской драмы начала XVII века трудно переоценить. Следует ли в этой связи говорить о первом Смутном времени как следствии стечения роковых обстоятельств? Нет, скорее надо говорить о том, что западный мир воспользовался кризисом легитимности в Московском государстве – если б этого кризиса тогда не произошло, западный мир все равно искал бы (и находил) пути и возможности для экспансии на Восток, в том числе и провокационными, подложными (как организация самозванства) средствами.
Смутное время нанесло молодой нации огромную моральную травму. Поставленная на грань исторического выживания, русская нация сплотилась, самоорганизовалась, и проблема внутренней консолидации и единства была наконец решена. Однако расплата за кризис национальной идентичности, который допустила русская нация, была очень жесткой – Россию ждала глубочайшая мутация духовно-политического уклада, выработанного в первые века русской национальной государственности. Смутное время показало, насколько велики в нации не только центростремительные, но и центробежные силы, как опасен феномен самозванства, эксплуатирующий духовно-политический инстинкт народа, как легко представители элиты нации могут “переметнуться” из одного политического лагеря в другой.
В XVII веке Россия, наряду с внутренним укреплением, продолжает внешнюю имперскую экспансию – после длительной полосы неудач в войнах с Польшей происходит перелом в процессе реконкисты, Россия возвращает Левобережную Украину. В Сибири русская колонизация доходит до Тихого океана, и под властью русских царей собирается вся северная Евразия. Надо сказать, что процесс освоения огромных пространств к востоку от Урала происходил не стихийно, а при активном участии государства. Колонизация этих пространств, строительство острогов, трактов, путей и крепостей требовали выдвижения туда больших людских ресурсов. Власть стимулировала это выдвижение значительными льготами. В среде переселенцев и переведенцев на Урале и в Сибири, как отмечают историки-этнографы, в XVII–XVIII вв. наблюдался демографический бум. Опыт русской власти по освоению Сибири представляет большую ценность для современной России, пораженной демографическим обескровливанием и прекращением регионального развития.
Центральной идеологической проблемой царствования Алексея Михайловича становится проблема соотношения национально русского и греческого в нашем православии. Очевидные несогласованности местного русского священного предания и преданий восточных церквей выносятся на поверхность и проблематизируются (хотя никакой проблемой в Церкви не являются). Русские консерваторы защищают традиционную москвоцентричную позицию иосифлянства: “Русская земля благочестием всех одоле”. Эллинофилы отстаивали противоположную позицию – греки имеют право первородства, они сохранили чистоту веры, стоят ближе к истокам и источникам, в то время как русская традиция есть только “перевод”, в который при переписке закрадываются ошибки и который поэтому нуждается в регулярной сверке с оригиналом.
“Сверка” началась в эпоху патриарха Никона и закончилась грандиозным национальным расколом. При этом самого патриарха подробности “книжной справы” в общем-то не интересовали. Никона занимал проект усиления церковного влияния в Русском государстве и имперский проект, который должен был закрепить за Россией положение реального первенства в православном мире. Его масштабная духовная и идеологическая программа, выразившаяся прежде всего в создании новых монастырей, “нового Афона” (Иверского монастыря), Нового Иерусалима, была заточена на россиецентризм большого имперского стиля, и старообрядцы могли представляться ему ретроградами, мешающими “большому делу”. В самом Никоне было намного меньше “никонианства”, чем ему приписывалось полемистами-старообрядцами. Патриарх был церковным деятелем вселенского масштаба и искренним защитником Православия и прав Церкви. Однако он не понимал того, что сразу инстинктивно почувствовали первые деятели старообрядчества: имперская программа могла обернуться приманкой, с помощью которой должен был осуществиться замысел разрушения русского церковного и социального уклада, превращения “Третьего Рима” из центра мира в орудие чужих политических планов. Так оно и получилось: после проведения реформы Никон был отстранен, а затем и осужден с участием восточных патриархов и прямого агента Ватикана Паисия Лигарида. Одновременно были осуждены, а затем и казнены вожди старообрядчества во главе с Аввакумом, а на старые обряды была наложена роковым Большим Московским Собором 1666 года беспрецедентная в истории православия анафема. Своеобразным финальным аккордом Руси уходящей стала длительная оборона монахами-старообрядцами северной твердыни Русского Православия – Соловецкого монастыря.
Духовное и политическое пространство было зачищено и от иосифлянского православного москвоцентризма, и от имперского византизма – для свободного водворения на Руси той или иной формы западничества. То, чего не удалось добиться прямым натиском в Смутное время, стало сбываться в эпоху кажущейся стабильности, политической силы и небывалой территориальной экспансии. Угрозу духовной колонизации России видели все, но ослабленная внутренней распрей Русская Церковь уже не могла дать на нее свой ответ. Выдохшийся московский проект нуждался в новых источниках национальной воли, в решительной мобилизации национальных сил, чтобы выйти из тупика.
Россию вовремя выручил Петр. Это понимали, каждый на свой лад, и тогда. Это вынуждена была признавать даже большая часть славянофилов, настроенных к петровским преобразованиям более чем критически. Однако национальный и культурный смысл петровских преобразований часто ускользает от нашего взора. Мы видим лишь вестернизацию, не замечая ее специфики и ее характера. Ползучая вестернизация шла в России весь XVII век, а во второй половине века, после 1666 года, полная культурная капитуляция России перед Европой стала лишь вопросом времени. Мутация национально-государственной традиции заходила все дальше и дальше, не было никаких сомнений в том, что Россия медленно вползет в периферийный католический блок Южной и Центральной Европы, окажется в одном ряду и одной связке с Польшей, Австрией, Венецией, что будет продолжаться инфильтрация русского духовенства латиномудрствующими и униатствующими агентами.
Наиболее значительным творением Петра была новая русская армия. Вместо порочного наемно-добровольного принципа, дискредитировавшего себя под Нарвой, были введены рекрутские наборы. Теперь войска составлялись из представителей всей нации, прежде всего ее лучшего и надежнейшего элемента, сохранившего традиционный характер, – крестьянства. Рекрутчина воспринималась самими крестьянами как долг, тяжелый, но неизбежный и праведный.
Набранная из крестьян, одушевленных идеей служения своему Государю и защиты Веры, русская армия превратилась в идеальный военный инструмент. В ходе Северной войны она сокрушила одну из лучших в Европе шведскую армию (и это при том, что Швеция служила в Европе своеобразным “сторожевым псом” против России). В Семилетней войне Россия закрепила за собой права внешнеполитического арбитра Европы, способного обуздать любого европейского агрессора. Именно в ходе этой войны, не давшей России никаких территориальных приобретений, был произведен подлинный “замер” сравнительной мощи русской военной системы и лучшей европейской армии Фридриха Великого. Выдающимся качеством русской армии была ее исключительная стойкость. “В воле Вашего Величества бить русских правильно или неправильно, но они не побегут…” – услышал Фридрих от приближенных при Цорндорфе, когда потерявшая главное командование, окруженная с тыла русская пехота в течение нескольких часов отбивала массированные прусские атаки, выстроенные Фридрихом по лучшим образцам военного искусства. Сражение было закончено вничью, несмотря на поражение генералов, а при более удовлетворительном командовании под Кунерсдорфом лучшая армия Европы была разбита русскими наголову. Екатерининская эпоха стала свидетелем “конвертации” высокого качества “петровской” армии в реальные крупные завоевания. По образному выражению Н.Я. Данилевского, в течение XVIII столетия одна за другой полопались надувавшиеся лягушки восточноевропейских “форпостов Запада” – Швеции, Турции, Польши. За 30 лет были решены две многовековые национальные задачи: очищены от турок и крымских татар причерноморские степи и воссоединены с Россией ее древние западные земли. Причем ликвидация векового противника – Польши потребовала со стороны русских всего одной военной кампании на заключительном этапе – похода Суворова на Варшаву. Вновь в мечтах русской государыни вызревает большой византийский проект, к реализации которого Россия была в этот период близка как никогда.
Екатерининская Россия по своему внешнему положению могла казаться современникам чем-то вроде раннего Рима: русские были нацией, на которой явно почило благословение “бога войны”. Впрочем, сами русские усматривали источник своего благословения совсем в другом. Когорта блестящих екатерининских генералов и адмиралов состояла из исключительно религиозных, строго православных (несмотря на фривольную атмосферу эпохи) людей. Канонизация Русской Православной Церковью “праведного воина Феодора” – адмирала Ушакова – это, наверное, лучшее признание того духа, каким было одушевлено русское воинство. Ушаков, как и Суворов, был настоящим чудотворцем на поле морского боя. В своих сражениях он не потерял ни одного корабля, а штурм с моря крепости Корфу не чем иным, как военным чудом, считаться не может.
По справедливому замечанию Н.Н. Алексеева, при Петре дворянство было фактически “закрепощено” государству и несло на себе служилое тягло. Единственным критерием знатности Петр выдвинул принцип личных деловых заслуг и личной годности. П.В. Калитин отмечает, что своеобразному “закрепощению службой Отечеству” были подвергнуты все русские классы и сословия, не составил исключения и православный клир, поступивший с упразднением патриаршества в ведомство обер-прокуратуры Святейшего Синода. Церковь была удержана от каких-либо теократических претензий и искушений, хотя отрезаны были и любые пути к традиционной православной “симфонии властей”. Вместе с тем состояние закрепощения способствовало культивированию внутренней творческой свободы, что вылилось в создание уникального учено-монашеского ордена Московского митрополита Платона (Левшина) – свт. Филарета Московского. В той же духовно-политической ситуации стало возможным и формирование особой атмосферы имперской России, в которой явились великие святые.
Русское монашество переживает в этот период новый духовный подъем, ярчайшим символом которого является преподобный Серафим Саровский, ставший в народном сознании вровень с преподобным Сергием Радонежским. Так же, как Сергий был родоначальником общего, соборного пути к Небу, преподобный Серафим дает наставления по тому, как прорваться к Небу через враждебный мир в одиночку или малыми группами. Сергий знаменует собой начало подъема, Серафим много пророчествует о Конце и предрекает его близость. Его таинственные пророчества, обнародованные перед концом старой России, говорят о нем как о пророке грядущего, как об эсхатологическом вожде русского народа в конце времен. Другую ветвь того же самого духовного возрождения представляет собой Оптина пустынь с ее линией великих старцев, берущих на себя труд как руководства душами монахов, так и посильную заботу о мирянах. Здесь те, кто выбрал Небо, сбивается в большой и довольно организованный “партизанский отряд”, находящий иногда даже покровительство со стороны архиереев. Наконец, окрепшая во внутреннем делании, новая Святая Русь выходит на всенародную проповедь в лице праведного Иоанна Кронштадтского, – пастырь предстает перед народом одновременно как наставник, благотворитель, обличитель и пророк, он оживляет массовую религиозность и взывает к отпадающим от Бога человеческим душам, становясь объектом глубокой ненависти всей либерально-революционной интеллигенции.
После преобразований Петра созданная Иваном III крепостная система приобретала все более и более жесткий характер, носила все более античеловеческие и порой абсурдные черты. Крепостничество воспринималось народом до какого-то момента обременительным, изнурительным, но все-таки исполнением долга. Представления о социуме имели стройный характер – крестьяне служат дворянам, дворяне служат царю, царь служит Богу, причем и дворяне, и крестьяне, и молящиеся Богу священники вместе составляют Землю, мистическую “жену” Царя. Однако в XVIII–XIX веках последовала серия разрывов элиты с народом: сперва петровский разрыв культуры, затем екатерининская “вольность дворянству”, воспринятая исключительно болезненно и обернувшаяся страшной крестьянской войной. Освобождение дворян от службы царю автоматически предполагало и освобождение крестьян от службы дворянам, и произошедшее вместо этого укрепление крепостного режима воспринималось очень болезненно. Однако отношения крестьян и помещиков сохраняли еще патриархальный характер, мужики еще могли говорить барам: “Мы ваши, а вы наши” – и с раздражительным терпением сносить барские причуды.
В XVII в. представление о чести русского простолюдина было юридически зафиксировано и гарантировалось принятым на Земском соборе штрафом. Эта идея показалась бы смехотворной большинству просвещенных дворян екатерининского “золотого века”. Простолюдин мог судиться с дворянином, мог вызвать его даже на поединок. Отношение к человеку изменилось у нас только тогда, когда дворянство потребовало себе привилегий и вольностей по образцу польских шляхетских. “Вольности дворянские” нарушили отношения во всей системе и сделали крепостничество особенно жестоким и политически вредоносным. Человека уравняли в ценности с имуществом, вещью, и его могли теперь свободно продавать наряду с другим товаром. А тех, кто владел крестьянами, стали называть обладателем душ. Правда, и теперь, как отмечает С.Ф. Платонов, крестьяне, будучи частными рабами, считались и гражданами государства. Кроме того, существовал особый разряд отобранных у духовенства – государственных, экономических крестьян. Этими крестьянами руководили уже не помещики, а чиновники от имени царя.
После проблеска консервативного по духу правления императора Павла наступило весьма противоречивое царствование Александра I, при котором в России возобновилось развитие западнических просветительских организаций, влияние которых распространялось и на саму власть. Исполнив de facto миссию “катехона” в Европе, разгромив Наполеона, Россия была вовлечена в формирование и укрепление чуждого православному духу “легитимистского” международного порядка, приведшего Александра в последние годы правления к отказу поддержать греческое восстание. Неудивительно, что именно при Александре оформилось мощное революционное движение. Тайные организации декабристов готовились к решительному развороту России на путь представительной монархии по западным образцам. Национальное воодушевление, связанное с победами и влиянием России, не дало соразмерных этим победам духовных плодов, не породило соответственную задачам момента национальную мысль и политическую идею. Как писал об этом В.В. Розанов, “славянофильство запоздало родиться на тридцать лет: а если бы оно родилось одновременно с 12-м годом, как духовный плод физических усилий, мы, очевидно, не имели бы декабристов, Герцен не отправлялся бы в эмиграцию, русские вместо запоздалой Государственной Думы имели бы уже к поре освобождения крестьян Земский собор с плеядой великих умов и характеров того времени. Едва я назвал эти факты, как всякий почувствует, до чего запоздалость славянофильства имела действительно роковые последствия – общественные и государственные”.
Николай I был последовательным на пути создания национальной и народной монархии, приняв на вооружение знаменитую уваровскую триаду “Православие. Самодержавие. Народность”. Особенностью николаевского политического стиля стало подчеркивание народного, более того, крестьянского характера монархии – Николай ввел в ритуал коронации процедуру поклона народу с “Красного крыльца”. Политическая идеология культа Ивана Сусанина состояла именно в подчеркивании народных истоков и народного духа романовской монархии. Внешняя имперская политика Николая I была проникнута идеей миссии России как защитницы Православия и подлинным консервативным пафосом. Первыми ее шагами были вступление России в войну за свободу Греции и затем освобождение армянских христиан от персидского владычества.
Попытка Николая превратить моральное право в фактическое натолкнулась, как это неоднократно бывало прежде, на мощную панъевропейскую коалицию и на измену образованного класса, уже развращенного западнической либеральной идеологией, внутри страны. Но несмотря на неблагоприятное стечение обстоятельств, усугубленное кончиной императора, Крымская война стала славнейшей страницей русской национальной истории. Россия была одна против всего мира. Русскому флоту противостояли соединенные эскадры двух сильнейших держав, на суше против русской армии сражались англо-франко-итало-турецкие войска, вся либеральная пальмерстоновская Европа с содроганием сердца ожидала крушения имперского колосса. “Визиты” союзных флотов в Петропавловск-Камчатский и на Соловки были отбиты горсткой солдат в одном случае и монахами во втором. Объединенная армия месяцами напролет топталась у Севастополя. Тем временем войска Н.Н. Муравьева доставили ему почетное прозвание “Карского”. Империя демонстрировала неслыханную стойкость, которая могла бы быть еще большей, если бы не кончина тяжело болевшего императора.
Смена царствования была и сменой политических и идейных приоритетов. Война за Наследство Второго Рима представлялась новой власти уже ненужной, и ее постарались закончить как можно скорее с любым терпимым результатом. Со смертью императора и неудачным исходом войны уходили в прошлое старая Империя, мыслившая себя как наследница Константинополя, как “Удерживающий”. Уходила и старая рекрутская армия, под Севастополем и Карсом доказавшая еще раз свои уникальные боевые качества. “Общество” не замечало этого, увлеченное новым идеалом и новым “проектом” дарования “свободы” крестьянству.
Черту под отношениями народа и элиты подвела именно “Освободительная” реформа, после того как крестьянами был осознан ее смысл, воспринятая народом как крайняя форма оскорбления. Оскорблением была “монетизация” отношений между крестьянством и дворянством. Сельские миры, до сих пор уверенные в том, что земля находится в их владении и Божией собственности, обнаружили, что являются с точки зрения государства (подначиваемого в этом вопросе либералами типа Кавелина) “арендаторами” земли, которая теперь объявлена “неприкосновенной барской собственностью”. Большая часть этой земли была у крестьян попросту отторгнута (в их понимании – “украдена”), а за то, что оставлено было в их собственности, теперь надо было платить. Состояние “временнообязанности” воспринималось мужиком как что-то более унизительное, несправедливое и насильническое, чем любое крепостное рабство в самых отвратительных его формах. При этом “свобода”, освобождение в “никуда”, разом обессмысливала страдания и труд многих поколений русских крестьян. Трудились до десятого пота, как оказалось, ради того, чтобы барин потратил все на петербургских и парижских певичек, да еще и остались должны. Пришедший в Россию “капитализм”, в котором верхи видели очередное средство преодоления отсталости, был воспринят народом как чудовищный псевдоморфоз истинного социального порядка.
Конкретные механизмы революции февраля 1917-го были заложены “милютинской” военной реформой, уничтожившей петровскую армию как открытую касту военных профессионалов, как братство по оружию, выковываемое десятилетиями. Новая конструкция армии, основанная на всеобщей воинской повинности, окончательно разрушила иерархию служения. Солдатами теперь были не рекруты, взятые из среды крестьянства, а разночинцы – крестьяне, мещане, горожане вперемежку. Они не служили царю, но отбывали кратковременную повинность. Офицерство из сословной дворянской привилегии также превратилось в разночинную профессию. Причем сословная деградация офицерства неуклонно нарастала, а с началом Первой мировой войны и гибелью в первый год основных офицерских кадров приобрела тотальный характер. Армия Империи ушла, осталось лишь ее яркое послесвечение, которое позволило России выиграть войну-реванш 1878 года, бывшую вынужденной уступкой правительства народным настроениям. Мудрейший Александр III, прозванный Миротворцем, потому еще старался уклоняться от вовлечения России в войну, что прекрасно понимал системные недостатки новой армии и не хотел подвергать страну опасности, не устранив внутреннего беспорядка. В событиях 1905 и 1917 годов армия, представляющая собой недостаточно обученную и вырванную из привычного окружения массу, сыграла роль хвороста, с которым разжигают костер из массивных поленьев.
Можно лишь удивляться тому, что Империя, социальные основания которой были подрублены реформами Александра II, держалась так долго. Точно высшие силы хранили ее от распада. Новый акт саморазрушения был остановлен совсем неожиданно – император Александр II был убит революционерами накануне начала очередного тура либеральных реформ, накануне введения Конституции. Цареубийство предотвратило ошибку монарха и отрезвило нацию. Александр III, бывший скорее внуком Николая I, чем сыном Александра II, не мог всерьез изменить сложившуюся в эпоху Реформ систему, он не мог сделать главного: остановить капитализацию социальной и экономической жизни, а стало быть, и нарастание народного недовольства. Но он мог хотя бы блюсти порядок и тормозить дальнейшее сползание в пропасть. Александр III был, пожалуй, “удерживающим” в буквальном смысле этого слова. Во время страшной катастрофы царского поезда в Борках царь-богатырь на своих могучих плечах держал крышу вагона, спасая семью, и на этом надорвал здоровье. Точно так же “носитель идеала” (как называл Александра III Лев Тихомиров) держал на своих плечах крышу России, и когда удивляются, почему он ушел так рано, то забывают, что каждый его год стоил ему пяти.
На грани столетий Россия вступила в бурный период ускоренной капитализации, настойчивых попыток разрушить крестьянскую общину и внедрить в нее идею частной собственности (окончательно выведшие деревню из равновесия), передачи основных финансовых и экономических рычагов страны в руки иностранного капитала. При этом сама народная активность была очень велика, Россия переживала хозяйственный бум и демографический взрыв. В пятидесятые годы XX века численность населения России (по расчетам Д.И. Менделеева) должна была превысить 300 млн человек. Одних это страшило, другими воспринималось как признак неизбежного великого будущего России. Достижения России на закате питерского проекта были весьма значительными. Однако при этом страна стремительно теряла экономическую, а затем и политическую независимость, становясь игрушкой внешних сил – международных промышленных корпораций, мировой финансовой олигархии, международных революционных мафий и вновь резко усиливших свою политическую роль всевозможных тайных обществ. Многие из этих сил охотно подталкивали русскую революцию в надежде на то, что она уничтожит Россию и откроет новые возможности для ее прямой колонизации. Однако судьбе России в очередной раз удалось обмануть эти “надежды”.
Последний император Николай II может быть очень по-разному оценен как правитель. Он вынужден был лавировать, идти на уступки то либералам, то национал-капиталистам, то консерваторам, в то время как сам всегда оставался приверженцем самодержавия, причем скорее допетровского, чем петровского типа. Возможно, что его лавирование было во многом предопределено пониманием неизбежности катастрофы и стремлением выиграть время для духовных подвигов, духовного делания в обстановке, когда политическое действие было уже бессмысленным.
Политические эксперименты начала XX века могут быть верно поняты, если так называемые “революционные” события сначала 1905-го, затем 1917 года будут восприняты как своего рода интеллигентская мифология, искусственно вписывающая в исторический процесс свои взятые из книжек представления и ожидания. Фактически Россия переживала не революции (тем более не две революции), а второе Смутное время, со всеми типическими чертами такого времени: отказом власти от строгого следования политической традиции, расщеплением государственности, строительством по иноземным образцам форм представительной власти, попустительством к инакомыслящим под предлогом предоставления нации европейских прав и свобод. Революционные преобразования и перевороты не вытекали из естественного хода русской истории, не были вызваны глубинными запросами нации, а являлись скорее формами глубочайшего кризиса русской элиты, неспособности сформировать национальную доктрину и выстроить вокруг нее здоровый и сплоченный правящий слой. Смутное время вновь, как и в XVII в., явилось кризисом правящего слоя – изверившегося в национально-государственной традиции, культурно и духовно окормляемого не в России и не в русском духе, не чувствовавшего под собой православного фундамента русской цивилизации и ощущавшего себя не частью нации, а скорее, внешним придатком к нации.
Правящая прослойка предала Россию, изменила питерскому проекту. Между тем до 1917 года Россия действительно оставалась “Удерживающим” тех мировых процессов, которые, по учению Священного Предания, ведут к воцарению антихриста. Сама по себе Империя, даже без учета церковной составляющей, создавала помехи для “негативной” мировой динамики. Россия ощутимо “мешала” всем. Мешала своим геополитическим весом, своей структурой, своей стойкостью и неготовностью вливаться в Запад в качестве периферии. Даже тогда, когда такое вливание, казалось бы, удавалось, это приносило Западу скорее проблемы: Россия перевешивала собою остальной мир и искривляла линию западной истории, создавая причудливые зигзаги и даже круги. Постепенно мир сошелся на мнении, что России лучше всего просто умереть, и, по мере возможностей, сосредоточился на исполнении этой задачи. Однако Россия умереть отказывалась. В горниле гибели и на грани исторического небытия был обретен новый смысл существования русской нации, сформировался новый национальный проект, недолгий, противоречивый, окрашенный кровью и слезами, но очертивший возможное поле решений.
Объективная сущность большевистского проекта была в том, что Россия нуждалась в развитой промышленной инфраструктуре, но без капитализма, нуждалась в урбанизации, но без буржуазности, нуждалась в повышении материального благосостояния социума, но без неравенства в распределении основных благ. Для того чтобы удовлетворить этот общественный запрос, понадобилось бы создать новую цивилизацию, которая в значительной степени дублировала бы экономические и культурные достижения цивилизации западной, но не копировала бы при этом ее социально-экономическую структуру. И победа большевиков была предопределена прежде всего спецификой их социально-экономического учения, “ленинским” марксизмом, разработанным для анализа монополистического капитализма. Ленинизм исходил из того, что монополизм предполагает такую концентрацию производства и столь высокоорганизованные формы рационального хозяйствования, что задача социализма сводится к изменению формы собственности и целеполагания этой индустриальной системы с прибыли буржуазии на благосостояние всей нации.
Безусловно, интернационалист до мозга костей, Ленин очень удивился бы в году этак 1918-м, если бы его заподозрили в каком-то национализме. Однако уже в 1921-м он с интересом отнесся к идеям “сменовеховца” Николая Устрялова о том, что большевизм превращается в национал-большевизм, а большевики являются подлинными собирателями русской государственности. Конечно, для Ленина “сменовеховство” представляло скорее удобный пропагандистский ход, позволявший примирить с новым государством необходимых ему специалистов и закончить Гражданскую войну. Тем более что Устрялов, оставаясь буржуазным деятелем по социально-экономическим взглядам, неверно себе представлял социально-экономическую программу и подлинные задачи большевиков, искренне считая НЭП оптимальным путем развития страны. Однако сам тот факт, что Ленин во имя прекращения психологической гражданской войны готов был играть в “сменовеховство”, что он нуждался в старых офицерах, экономических специалистах, чиновниках, в том, что он довольно быстро перевел внешнюю политику Советской России в русло политического прагматизма, все дальше уходившего от грез о “мировой революции”, доказывает, что национальное прочтение “классовых задач” очень рано начало превалировать над интернационалистическим. Сверхнациональная идея властно требовала своего, пусть и негласного, признания. Этого требовала жизнь, а Ленину нельзя отказать в прагматическом чутье и жизнестойкости.