А потом вдруг у горизонта, прыгая на волнах, возникают красные и зеленые огни сигнальных фонарей; толпа приходит в движение: «Идут! Идут! Смотрите, идут!» Над темным пирсом свищет ветер. Приход баркасов — это всегда своего рода спасение. Фонари на суденышках становятся больше, вот уже видны черные контуры надстроек — значит, совсем скоро баркасы уткнутся в причал.
— Помощь не нужна? — спрашиваю я рыбаков, занятых швартовкой.
— Катись отсюда! — несется в ответ.
Я прекрасно знаю, что мой вопрос не имеет смысла, но всегда задаю его. Может, просто для очистки совести, для самооправдания. Я ведь хотел поработать, думаю я, слоняясь между огромными ослизлыми кучами рыбы и выжидая удобную минутку. Рыбаки, топая резиновыми сапожищами, сходят на берег, таскают ящики и грозят кулаком. Я делаю вид, будто не замечаю их угроз, с нарочитой задумчивостью смотрю на искристо-серые сумерки над морем, потом вдруг молниеносно наклоняюсь и бегу прочь. Под ярким уличным фонарем я разглядываю свою добычу: чешуя блестит, глаза стали воскового цвета, в раскрытых жабрах немо стоит смерть. Пока я устало бреду домой, занимается рассвет. Из окон доносятся детские крики, позвякивание посуды и заспанные женские голоса. Скоро выглянет солнце, кое-где из фабричных труб уже валит дым.
Рыбу я готовлю лишь около полудня — сразу по возвращении сил у меня нет. Я только заворачиваю ее в газету и бросаю в угол, где стоит спиртовка. Затем валюсь на тюфяк и пытаюсь уснуть. Чем позже я начну день, тем лучше. Беготня по городу не только ужасно изматывает, но и возбуждает зверский голод. Если я встану в полдень, то наемся рыбой на целый день. А что мне еще надо? Лежа на тюфяке, я думаю о рыбах в море. Мне снится бессчетное множество рыб, плывущих по полю. Я выскакиваю из укрытия и глушу их палкой. Отрываю им головы и пожираю их. Окровавленный, я возвышаюсь посреди зеленых, дрожащих на ветру стеблей. Или мне снится пароход, который бороздит городские улицы и вдруг возникает под моим окном. Воздух тяжел от копоти, вдали мерцает маяк, за кормой пенится вода, мы приближаемся к выходу из гавани — и вот уже город позади. Неожиданно начинается бесцветный промозглый дождь. Спросонья мне часто кажется, будто я нахожусь в корабельном трюме, в самом низу, почти у киля, отделенный от черной бездны всего лишь несколькими досками и балками. Только привычное движение руки к бутылке возвращает меня в реальный мир, я начинаю хохотать и все смеюсь без удержу, когда вспарываю рыбье брюхо и вытаскиваю плавательный пузырь. Пока рыба жарится, я откидываю мешки-занавески и впускаю солнечный свет. Я о чем-то думаю, но только не о будущем.
Иногда мне кажется, что я вообще выпал из времени. У меня было прошлое — я его потерял. Впрочем, пожалуй, нет: моя жизнь — это бесконечная вереница вчерашних дней, и ничего в ней не меняется. Я, в сущности, перестал быть реальным. Я — игра собственного воображения. Бессвязно и бесцельно вспоминаю разные пустяки. Иных доказательств у меня нет, нечем подтвердить, что я прожил жизнь. К примеру, мне видится: вот я сижу за столом, стол круглый, и, судя по звукам оркестриона, доносящимся до меня, нахожусь я в кабачке, в распивочной. Я замечаю перед собой стакан водки — маленький, затертый прикосновением тысяч пальцев, потерявший прозрачность стакан; я нюхаю водку, но не пью, только разглядываю стакан и свою руку возле него, тяжелую и вялую. По столу бежит муха. Я прогоняю ее. Она улетает, но тотчас возвращается. Много раз я пытаюсь прогнать ее, прежде чем настигну одним быстрым шлепком.
Или мне видится такая картина: вот я сижу и пишу, заполняю карандашным огрызком какую-то анкету — наверное, на бирже труда, на призывном пункте или в полицейском участке; я без конца пишу свое имя и дату рождения, делаю аккуратные прочерки в графах, где встречаю вопросы, на которые не знаю ответа, но вот читаю: СЕМЕЙНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ, КОЛИЧЕСТВО ДЕТЕЙ, ДАТЫ РОЖДЕНИЯ ДЕТЕЙ — и захожусь от смеха. Откуда-то выныривает форменная фуражка, лица под ней не видно. «Извольте вести себя прилично!» — говорит чей-то голос, а я хохочу еще сильнее, я не в силах справиться с собой, затыкаю рот кулаком, но фуражка рявкает: «Пьяная скотина!» Меня спускают с лестницы и пинками выталкивают на улицу. Лежа на земле, я смотрю на дома и на людей, высоко и стройно уходящих в небо.
Порой возникает такое чувство, будто я прожил в этом городе всего несколько мгновений, будто все это неправда — и безработица, и ничегонеделание, и нищета. Тогда я выскакиваю из комнатушки, сбегаю по лестнице, смотрю на людей и машины, а затем опрометью кидаюсь назад в дом. Недавно меня разбудил бой часов на башне. По старой привычке я сосчитал удары. Пробило двенадцать раз, двенадцать — я точно помню. Полдень, подумал я, время вставать, и, осушив полбутылки, выбрался на воздух. Кромешная тьма, кругом ни души. Я застыл в дверном проеме, словно каменное изваяние. Мимо шел полицейский. Увидев меня, он остановился, широко расставил ноги и похлопал дубинкой по ладони. Я хотел что-то спросить, но губы не слушались, и тогда я сказал:
— До чего же холодно!
Полицейский присвистнул сквозь зубы, тихо и насмешливо, как крыса, затем повернулся и, качая головой, зашагал дальше. Я смотрел ему вслед, пока он не исчез за углом, мелькнув в ярком свете фонаря.
Всякий раз, когда я прохожу мимо какой-нибудь фабрики, в первую минуту меня так и подмывает шмыгнуть в ворота, мимо вахтера, чья бульдожья ряшка виднеется за стеклом проходной. Мне хочется сразу пойти в отдел найма и подать заявление. Чтобы убедиться в безупречности своей одежды, я осматриваю себя с головы до ног, но вижу замызганную рубашку, засаленный пиджак, вытянутые на коленях брюки и стоптанные ботинки, носки которых нахально вылезают из-под бесформенных манжет. Я не останавливаюсь. Ворота остаются позади. Я сжимаю кулаки. Что-то надо делать, думаю я, что-то надо делать. Тогда я ускоряю шаг, голова горит, и я боюсь самого себя.
Соседи считают меня сумасшедшим, и, как знать, возможно, они правы. Частенько я встаю в мрачнейшем настроении, и вдруг мне приходит в голову мысль: Сегодня ты должен съесть апельсин! и снова: Сегодня ты ДОЛЖЕН съесть АПЕЛЬСИН! и опять: СЕГОДНЯ ТЫ ДОЛЖЕН СЪЕСТЬ АПЕЛЬСИН! Я так и вижу воочию апельсин, и, кажется, все счастье мира заключено именно в этом апельсине. У меня нет денег на апельсин. Целый день я ношусь по городу, целый день я вынужден носиться по городу в поисках апельсина. Напрасно я внушаю себе: ДА НЕ НУЖНО ТЕБЕ НИКАКОГО АПЕЛЬСИНА! напрасны мои попытки напиться, запереть себя в комнате — все тщетно, неведомая сила гонит меня исполнять желание, разъяренной осой влетевшее утром мне в голову. Сегодня это апельсин, завтра — кусок колбасы или яблоко. Если я и не достигну никогда предела своих мечтаний, так достигну по крайней мере другого предела — изнеможения и распада.
Соседи утверждают, что я сумасшедший, и, возможно, они правы. Часами я сижу в гавани и смотрю в морскую даль. Мне нравится там, даже когда — как сейчас, осенью — льет дождь и по лицу хлещут черные капли. Вечером в тени западного предгорья море принимает изумрудный оттенок, а в восточной части, куда падают последние солнечные лучи, сверкает золотым блеском. На берегу рыбаки готовят снасти. Все идет своим чередом. И роптать не на что. Могло бы, наверное, быть иначе, но иначе не стало. Это печально, думаю я, но многое на свете печально. Вот мое единственное и притом ложное утешение.
Смерть? Да ее нет вовсе. Когда померкнет наше сознание, исчезнет и мир. Что мы можем об этом знать?
Артману
Заграничный паспорт, туалетные принадлежности, деньги — вроде все собрал. Разложил как по полочкам. И вдруг заплакал. Лежал на кровати и плакал. Потом полежал просто так, не шевелясь. Снова чуть было не одолела тоска, но я устоял. В несчастье столько красоты. Мне чудилась огромная скала, она отвесно обрывалась к морю. Я стоял на скале и махал рукой. Я был счастлив. Пытался лететь, и это мне удавалось.
Достал из ящика пару рубашек, свитер, кеды. Иной раз к вещам испытываешь такую нежность, какую никогда не наскребешь к себе самому. Хорошо так повозиться. Люблю.
Я был занят упаковкой, когда в дверь постучали. Заглянула женщина и спросила, не подобрал ли я случайно ее очки на лестнице или в коридоре. Я сказал, что нет, не подобрал, и заметил, что расстроил ее еще больше. Она только кивнула и закрыла дверь. Слышал потом, как она постучала к соседям. Около полудня я покинул «Баию»; накрапывал дождь, я стоял на улице и говорил себе: вот так! — будто в этом был какой-то смысл.
На приличной скорости выехал из города. Над холмами, окаймлявшими город с запада и такими знакомыми мне, стояла радуга. Красиво и четко вырисовывалась она, упираясь в небесный свод. На холмах крутились крылья мельниц. Рос виноград. С одного из виноградников поднялась вдруг целая туча птиц и закружилась в воздухе. Золотом сиял воздух над красно-бурыми виноградниками. Солнце медлило, полузавешенное облаками.
В одном из этих поселков-спутников, полугородских, полузатерянных среди полей и на пустырях, я остановился перед итальянским ресторанчиком. Не раздумывая, подошел к стойке и заказал спагетти. Кругом ползали мухи, словно пьяные от кухонного чада. У повара стекал пот из-под белой шапочки. Он слазил половником в котел и выудил из кипящей воды порцию макарон. Потом вывалил их в глубокую пластмассовую тарелку, спрыснул томатным соусом, посыпал сверху тертым сыром и пододвинул тарелку мне. Люблю спагетти, ем их каждый день.
Потом повар вырвал кусок теста из массы, лежавшей на дощечке. И пока он ловко раскатывал его, превращая в тонкую лепешку, ущербленная масса на дощечке сначала как-то незаметно осела, а потом опять вспучилась, скрыв то место, куда повар запускал свою руку.
Людей в зале было немного, так что официанты, которым нечего было делать, праздно стояли, облокотившись о стойку, и болтали. Один из них танцевал под боевик, доносившийся из музыкального автомата. "Ancora tu". Вспомнилась любовная история, когда-то со мной приключившаяся. Повар налил себе стакан вина и залпом выпил. Мысли мои разбредались. Да и кто способен их удержать, их ведь так много. Я положил деньги рядом с тарелкой и вышел на улицу. Вдоль дороги стояли акации с серыми листьями. В одном дворе неподалеку от ресторанчика виднелись качели и какие-то гимнастические снаряды для детей. Остатки детской площадки, должно быть.
Перед самыми сумерками проезжал мимо атомной станции. Кругом зеленели луга, на которых паслись овцы. Странное зрелище. Вдали за забором высились ряды холодильных башен из светлого бетона. Похоже на забытые игрушки. Тень первой падала на вторую, ровной линией срезая ее безупречную округлость. Залитые солнцем площадки дымились розовым маревом — как мило. Подстриженные газоны прорезала четырехугольная сетка асфальтовых дорог. Нигде ни души. Дымилась труба.
Подъехал к широким воротам, перехваченным стальными балками. Из низкого домика у ворот, служившего, видно, караулкой, вышел человек.
— Алло! Что вам угодно?
— Да я хотел только рассмотреть поближе…
— Вас это интересует? Весьма сожалею: я не имею права впустить вас.
— Пожалуй, что интересует, — сказал я, — очень уж тут одиноко, должно быть.
— Ничего, дело привычное, — ответил он и взялся за ручку двери домика. Потом опять обернулся. — Мой сын ездит на таком же тяжелом мотоцикле, как вы, — сказал он, — будьте внимательны, на дороге всякое случается.
Снова свернув на магистраль, я оглянулся на атомную станцию. Труба дымилась. И тени были на месте. Вахтер, или его напарник, шел теперь вдоль клумбы рядом с домиком и поливал ее из лейки. Небо было голубым, безоблачным. Бросил взгляд на часы: ровно пять. Прикинул, сколько я уже проехал: отмахал немало.
На свежескошенной лужайке стояло раскидистое дерево. Выключил мотор и пошел к дереву. Корни его выступали из земли, образуя как бы холмик, из которого поднимался ствол. И трава там была не скошена: меж корней она была длинной и шелковистой. Сел и стал нюхать траву. Поднялся легкий ветерок. Он навевал теплоту, накопленную за день полями. Слегка моросило, смеркалось. Откинувшись на траве и прислонясь к дереву, я наблюдал за муравьем, который полз по руке. Сверху надо мной качались листья: кто же протянул эти золотые и жемчужные нити?
Разве не странно, что воздух прозрачен? Я был один, никого рядом не было. Глядел на деревья, росшие в саду поодаль. Вон их лиственный разлив. Здравствуйте. Печаль ваша так близка мне. Я забыл обо всем на свете. Какой дивный бред это Одиночество.
Земля, вдали цепь холмов, покрытых лесами. Внизу вьется река. Поля, над которыми переливается дрожащий опаловый воздух. Прямая дорога, на обочине — мой мотоцикл.
Ты ездишь на тяжелом мотоцикле, думал я не без гордости, а посему: кто любит опасность, от нее и погибнет.
Листья дерева шелестели. Мысленно я брел по шепчущей аллее. Незаметно соскользнул к раздумьям, привычным до боли. Знаю, знаю. Жизнь тем и прекрасна, что все проходит. Хотя печаль неизбывна. Значит, все счастье заложено в несчастье? Похоже на то.
Вынул все свои деньги, целую пачку бумажек. Пересчитал. Денег много: тот не мужчина, у кого их нет!
Хочется жить, но не удается. Это постоянное чаяние самому стать собственной целью: может, в этом ошибка? Может, это не дозволено, недопустимо?
Пошел к мотоциклу с солнцем на плечах, легким, как пыль, нажал на стартер и поехал дальше. Ехал быстро, закованный в доспехи: быть в пути — мое право.
Городишко, к которому я в конце концов прирулил: на улицах уже горели фонари, магазины были закрыты. Прямо на вытянутой главной площади перед кафе сидели за пивными столиками люди. Над площадью висело смутное бормотанье, разговор, в котором участвовали и фонтаны, и птицы, взлетавшие с площади в небо, уже светлое от луны. Я был растерян, никак не мог никуда приткнуться, настолько чужим мне казалось все.
Потом сел за столик, ел и пил. Дети, большеглазые в позднем свете, разглядывали сначала меня, потом мой мотоцикл. Бегали вокруг мотоцикла, смеялись.
Один из них спросил меня, откуда я взялся.
— С юга, — сказал я.
— Он с юга, — сказали дети и захихикали.
— Кыш! — крикнул детям трактирщик, ставя передо мной вторую кружку пива.