Концертмейстер - Максим Адольфович Замшев 9 стр.


Арсений

Первые годы своей жизни Арсений Храповицкий не демонстрировал никакой склонности к музыке. Дед пару раз сыграл ему несколько несложных песенок и потом попросил их пропеть. Мальчик в ответ провыл что-то неопределенное и мало похожее на услышанное. Ну, слава богу, решил Норштейн, в мире столько профессий, кроме музыкальных, пусть будет врачом или ученым. Не всем же тащить эту «блаженную муку звуков» за собой всю жизнь. Музыкальные способности открыл в Арсении не кто иной, как Дмитрий Дмитриевич Шостакович. Произошло это при весьма своеобразных обстоятельствах.

Норштейн и Шостакович дружили, хотя иногда между ними вспыхивали яростные ссоры, после которых обидчивый Дмитрий Дмитриевич мог неделями не общаться с приятелем, но потом внезапно звонил в дверь Норштейнов, быстро проходил на кухню и ставил на стол пол-литра и какую-нибудь нехитрую закуску, вроде банки соленых огурцов.

И тогда беседы их наполнялись особенным взаимным азартом, внутри которого разность каждого из них уравнивалась почти одинаковым представлением о том, каким может быть мир, если законы гармонии восторжествуют над низменными инстинктами.

В один из весенних дней 1962 года Шостакович объявился в квартире Норштейна после весьма крупной размолвки.

Кошка на этот раз пробежала между композиторами после очередного доклада Шостаковича на пленуме Союза композиторов РСФСР, которым он тогда руководил. В докладе подвергалось жесткой критике бюро пропаганды Союза композиторов за несбалансированную концертную политику. А это бюро возглавляла бывшая соседка Норштейнов, та самая Елена Петровна Хорошко, которую Лев Семенович в свое время устроил на работу в Музфонд и которая, проявив феноменальную работоспособность, за очень короткое время вникла во все музфондовские нюансы. Отсутствие музыкального образования вдова военного прокурора компенсировала чудодейственной усидчивостью и природным тактом и вкусом. После доклада Шостаковича с явно несправедливыми обвинениями она с трудом сдерживала слезы. Норштейн сразу же, в зале, подошел к Шостаковичу и спросил его, что тот имеет против прекрасно работающего бюро. Автор Ленинградской симфонии сослался на то, что доклад писался в ЦК партии, а он только зачитал его. Норштейн в сердцах выругался матом, что случалось с ним крайне редко. Шостакович возмутился и заметил Льву Семеновичу, что тот не имеет никакого права его оскорблять.

В этот раз Шостакович к перемирию принес две бутылки водки, чем насмешил Норштейна невероятно: гений решил взять количеством. В прихожей Дмитрий Дмитриевич суетливо доложил Льву Семеновичу, что позвонил Елене Петровне, объяснился с ней и та больше не держит на него зла.

После первых двух рюмок Шостакович достал из той авоськи, в которой принес водку, партитуру новой, 13-й симфонии «Бабий яр». Норштейн изумился: ведь Шостакович редко кому показывал произведения до их исполнения. Однако выяснилось, что Дмитрий Дмитриевич и не собирается ничего демонстрировать другу. Он вкратце пересказал свой замысел и робко поинтересовался у Норштейна, не возникнут ли проблемы с исполнением симфонии из-за части «Бабий яр». Когда Лев Семенович попытался уточнить, что конкретно беспокоит композитора, лауреата стольких премий и крупного композиторского начальника, тот как-то двусмысленно пожал плечами, грустно огляделся и убрал рукопись обратно в авоську, при этом руки его так задрожали, что партитурные листы рассыпались по полу. Тут в комнату вбежал с визгом шестилетний Арсений, собирающийся вызвать деда на игру в прятки, но, увидев распавшуюся симфонию, бросился к ней и уставился на нотные линейки, исписанные неровными палочками, точечками и другими неведомыми ребенку знаками…

Ребенок напряженно изучал ноты, гений русской музыки добродушно изучал ребенка, композитор Норштейн наблюдал за ними. Наконец Дмитрий Дмитриевич обратился к Льву Семеновичу:

— Мне кажется, он будет музыкантом. Он так смотрит на ноты, словно все понимает в них.

Арсений поднял глаза и с тихой благодарностью прижался лбом к коленке классика, а потом вопросительно уставился на деда.

Лев Семенович оторопел от этой сцены. Таким серьезным Арсюшку он раньше не видел.

Зачем Шостакович в тот день приносил партитуру, так и осталось неизвестным.

На следующий день Норштейн усадил внука за инструмент. Честно говоря, он никогда прежде не занимался с маленькими и довольно долго размышлял над тем, как проверить, верна ли догадка гениального соседа.

Наконец он придумал. Заранее написав на нотном листе ноты в скрипичном ключе, он поставил его на пюпитр и стал называть их Арсению. Каково же было удивление Льва Семеновича, когда Арсений сразу не только повторил их, но и спел, демонстрируя абсолютный слух.

После этого старый Норштейн как был, в тапочках и домашней одежде, чуть не вприпрыжку пустился в нотную библиотеку Союза композиторов, которая, по счастью, находилась в соседнем подъезде. Взяв там все имеющиеся пособия для детей, он вернулся, застав Арсения наигрывающего что-то весьма оригинальное и музыкально логичное, причем абсолютно поставленными пианистическими руками.

Весну и лето дед занимался с внуком истово, увлеченно, тот прогрессировал очень быстро, и к осени его приняли в Центральную музыкальную школу сразу во второй класс.

Олег и Светлана сперва крайне настороженно относились к этому эксперименту, но потом прониклись и радовались успехам Арсения со свойственной родителям самозабвенностью, хотя в музыке всерьез не разбирались.

На премьеру 13-й симфонии Шостакович пригласил все семейство Норштейнов, включая маленького Арсения. Тот, несмотря на все страхи родителей, просидел до самого конца с горящими глазами. Понял ли Арсений тогда что-то в этой трагической и в то же время фарсовой музыке? Лев Семенович был уверен, что гениальное сочинение проникло в малыша, несмотря на то что мальчик ничего еще не знал ни о Бабьем яре, ни о заканчивающейся «оттепели», ни об авторе стихов Евтушенко, ни о советской власти. На той премьере многим запомнилось, как вальяжно кланялся поэт и как композитор выходил на поклон неохотно, нервно, похоже, не очень довольный то ли исполнением, то ли собой, то ли еще чем-то.

Симфонию вскоре запретили к исполнению.

* * *

Димка, когда подрос, стал догадываться, что дедушка после семейного разрыва не прекратил общение с его отцом и его братом. Почему? Да потому. Не мог дед пойти на поводу у матери! Мог только изобразить. Дед не из тех, кто бросает близких на произвол судьбы. Но вот почему он не посвящает в это его? Ведь в другом они достаточно откровенны. Вероятно, по его мнению, Дима еще мал, чтобы переварить все это нелепое, взрослое, запутанное…

Скучал ли сам Димка по отцу и брату? Конечно. Но их образы постепенно стирала обида на то, что они не предприняли ни одной попытки, чтобы увидеться с ним, чтобы хоть что-то изменить к лучшему! И слезы, которые он проливал по ночам, высыхали от своей бесполезности.

Новые обстоятельства поглощали старые. Из мальчика он вырастал в мужчину. И учился терпеть. И забывать то, что угнетало.

Он дорожил материнской любовью. После того как семья раскололась, вся она, иногда горькая и отчаянная, а порой истерично переходящая в раздражение и недовольство, досталась ему одному. Когда Светлана Львовна неоправданно сердилась, он не обижался, а страдал. Страдал и за себя, и за нее. Его мальчишеский мозг судорожно искал виноватых в том, что произошло в их семье, что так изменило мать и что лишило его отца и брата. Искал и не находил. Верил, что рано или поздно найдет.

Но ни бывшему мужу, ни родителям, ни детям не могло прийти в голову, из-за чего Светлана Храповицкая превратилась в ту, о ком вежливые люди говорят «своеобразный человек», а те, кто поразвязней, кличут за глаза сумасшедшей грымзой.

* * *

С ума она сошла из-за любви. Любви, которая настигла ее в сорок лет, преобразила и изменила все не только внутри нее, но и вокруг, будто кто-то наконец настроил до этого сбитый фокус ее взгляда на себя, на людей, на события, на прошлое и настоящее.

Света вышла из второго декрета значительно раньше положенного. Уговорил ее на это Олег. Видя, что супруга начинает закисать от ежедневных забот и все чаще вспоминает своих коллег по кафедре, он организовал что-то вроде семейного совета, на котором все пришли к выводу: Димке нужно брать няню. Это позволяло Светлане вернуться к преподаванию и не чувствовать себя вычеркнутой из той среды, где она прежде так хорошо себя чувствовала. Молодая мать сперва колебалась, не уверенная в правильности такого поворота, но потом все же дала себя уговорить. Ей действительно было тяжеловато замыкаться лишь на домашних заботах, ее натура не умещалась в такую участь, да и Мария Владимировна в силу возраста не могла уже помогать ей с Димкой так много, как с Арсением, что добавляло Светлане дополнительных сложностей. Плюс ко всему она действительно обожала свою работу, успехи и неудачи студентов воспринимала как личные, а с некоторыми, особенно увлекающимися английским языком и английской литературой, имела доверительные отношения. Ей нравилось стоять на кафедре, подходить к доске, писать на ней мелом по-английски, ловить взгляды учеников и постепенно завладевать их юным горячим вниманием. Так что преждевременный выход на работу Светлану Храповицкую, как и предполагал ее муж, в целом обрадовал.

Часов она взяла немного, чтобы не отрываться от ребенка надолго. Первое время она опасалась, что Дима плохо отреагирует на то, что мать перестала находиться рядом каждую секунду, но няня, по имени Дуняша, оказалась благонравной, веселой и очень аккуратной. Со всем семейством Норштейнов — Храповицких она быстро свыклась, регулярно потчуя обитателей квартиры в доме на Огарева захватывающими и, как водится у простых людей, наполовину выдуманными историями из своей жизни. Чаще всего в них фигурировали ее многочисленные родственники, часть из которых проживала в подмосковном Серпухове, а часть в деревне Шепилово. Из этой благословенной деревни, по описаниям Дуняши расположенной в исключительных местах, Норштейнам — Храповицким летом и осенью перепадали свежие, с огорода, помидоры и огурцы, а круглый год племянник Дуняши Сергей привозил на продажу свежайший, домашнего приготовления творог. Через какое-то время этот творог стали заказывать многие соседи, а Сергей превратился в весьма популярную на Огарева личность. Стоил этот творог по советским временам не так уж дорого, три рубля за килограмм, и семьи советских композиторов вполне могли пополнять карман деревенских держателей обильно дающей молоко коровы.

За Димкой няня смотрела внимательно и любовно и быстро научила его самостоятельно есть и даже одеваться. В выходные дни малыш звал Дуняшу и плакал оттого, что ее нет. Иногда Светлана тихо досадовала на это. Но совсем немного. Дуняше она тоже симпатизировала.

1948

Никогда еще Лапшин не выходил от Людмилы в таком скверном настроении. То, что он услышал от хозяйки комнаты, где он за последние месяцы всегда обретал спасительный приют, перевернуло в нем что-то и в этом новом повороте оставило его беззащитным.

А надо было что-то предпринимать. Если он не пойдет на резекцию желудка, то, вероятнее всего, превратится в наркомана и подвергнет Люду еще большей опасности. А операцию он, скорее всего, не перенесет. И как быть?

День иссякал, придавая старомосковским перспективам романтическую загадочность. Лапшин шел по Борисоглебскому к Арбату. Курил. С каждым шагом и с каждой затяжкой все больше укрепляясь в том, что ложиться под нож необходимо.

Он сегодня покинул сборище раньше всех. Шнеерович просил его подождать, но Лапшин сослался на то, что завтра рано к нему придет хозяйка комнаты, где он живет, и ему надо успеть на электричку. Неприятно, что соврал, да еще так неуклюже, но сил выносить чье-либо общество у него на сегодня не осталось. Да и обстановка в этот вечер у Людочки была непривычно неприязненной. Сенин-Волгин вел себя слишком экзальтированно даже для себя. Причем, как ни странно, Шнеерович нашел в нем почти союзника. Они наперебой острили, не стесняясь выбирать предметом своих острот присутствующих. Досталось всем. Но если Платова и Прозорова видели в этих шутках часть своеобразного флирта и игриво отвечали на выпады, то Света Норштейн явно злилась, хмурилась и готова была взорваться в любую секунду. Танечка Кулисова, по обыкновению, помалкивала, а Людочка то и дело куда-то выходила. Надо сказать, что этими отлучками хозяйки Сенин-Волгин пользовался, чтобы позлословить и в ее адрес.

Кончилось все тем, что Света выбежала, наговорив резкостей Людочке, которая, по ее мнению, пускает к себе в дом хамов и не дает им никакого отпора. Сенин-Волгин помчался за ней на лестницу и вскоре вернул ее обществу, видимо извинившись или чем-то еще смягчив девичье сердце. Людочка и Света публично примирились, обнялись и расцеловались.

Тут Лапшин понял, что надо уходить. Теснящая его тоска понуждала к тому, чтобы куда-то идти, идти, идти.

Так он пересек Собачью площадку и добрался до Арбата, почти не осознавая пути.

По Арбату, время от времени протяжно гудя, катили автомобили. Милиционер в белой форме и с жезлом смотрелся весьма нелепо. Лапшин слышал, что на этой улице много энкавэдэшников в штатском. Шнеерович как-то уверял его, что они стоят почти через каждый шаг и что их легко узнать по одинаковым шарфам. Но Лапшин, сколько ни ходил по Арбату, никогда не мог их различить.

Шуринька остановился недалеко от проезжей части, раздумывая, куда дальше идти. Перед глазами все чуть покачивалось. Он замер и задержал дыхание. Потом принялся сколь мог часто вдыхать и выдыхать. Такое упражнение с детства помогало ему прийти в себя при любом недомогании. Но сейчас не особо действовало. Лапшин непроизвольно стал считать проезжающие мимо машины темного цвета. Один, два, три. Третья машина проехала очень близко от него. Так близко, что он успел увидеть в окне знакомый профиль. Резко изогнутая бровь. Узкий, прищуренный глаз, нос с достаточно крупной ноздрей, пышные усы, чуть стесанный подбородок. Сталин? Нет. Так не бывает. Но все же он испугался и отшатнулся в сторону. Чуть не упал. Потом засеменил прочь. Шум машин вдруг стал раздражать до боли в ушах. Это был Сталин! Точно Сталин! Профиль в окне машины застыл перед его глазами.

Назад Дальше