Мучила жажда... Я нащупал на столе графин, встряхнул его, и в нем в глотке воды забился кусок льда. Тогда я вновь засветил фонарь и увидел записку: «Ушла за водой. Натопи печку и жди».
Я принялся за растопку «буржуйки». Огонь загремел в трубе, труба мгновенно накалилась докрасна, от горячих струй воздуха на стенах зашуршали свисающие обои, и я скинул полушубок.
Нину долго не пришлось ждать. Она вошла совсем замерзшая, безмолвно протянула руки, и, глядя ей в глаза, я стал осторожно растирать ее огрубевшие пальцы. Долог был путь до Невы за ведром воды! Но, посидев у «буржуйки», Нина будто бы оттаяла, разрумянилась и повеселела, и я снова узнал ее, неузнаваемую в стареньком пальто, залатанной шали прабабушки и огромных мужских сапогах.
Мы сидели перед огнем, глядели в огонь, и от него не оторвать было взгляда. Горел старый гардероб, распиленный на дрова. Я третий день находился в Ленинграде, не видел города полгода, с первых дней войны, и Нина все рассказывала и рассказывала о месяцах блокады Ленинграда.
А за окном уже наступал ранний зимний вечер, где-то рокотали наши и немецкие самолеты, и всё били, били и били зенитки.
В дверь постучали. Нина встала и вышла. Вскоре она вернулась с хлопотливым управхозом Марией Михайловной, о которой я много слышал за эти дни. Женщина она была грубая, высокая, широкая в плечах, с походкой солдата.
Посиди, отогрейся, — сказала Нина. — Что, разве что случилось?
Ох мне эти рахитики! — шумно вздохнула Мария Михайловна. — Надо опять идти составить опись имущества!
У кого же это?
У старика из тридцать седьмой квартиры. У старика с его дурацким роялем.
Я же видела его утром.. . Старик выглядел совсем хорошо, — сказала Нина.
Они все так внезапно умирают, эти на вид совсем здоровые. Сидорчук тоже был «здоров». И у Ку- лова румянец не сходил со щек! И я вот скоро, черт побери, умру, и ты опять будешь удивляться и всем говорить: «Она выглядела совсем хорошо!» — Она рассмеялась басом и погрозила пальцем: — Но нет, я не умру! На это ты не рассчитывай. Я не из того десятка рахитиков! У меня отец шестнадцать пудов брал на плечи и шутя поднимался из трюма на палубу парохода.
Нина взяла «летучую мышь» и ушла с управхозом.
А я все сидел у «буржуйки», дымя своей трубкой, и мне все не оторвать было глаз от огня... Невероятное время!
Не прошло и двадцати минут, как Нина вернулась.
Я с удивлением посмотрел на нее.
Странный случай... — задумчиво проговорила она. — Это был состоятельный старик. У него была богатая квартира. Но, удивительно, мы в ней ничего не нашли. .. Все, что можно сжечь, он, видимо, давно сжег. Все, что можно было променять на продукты, он променял. Остался только никому не нужный «Шредер». И на рояле — вот этот по краям обгрызенный сухарь. — Она вытащила из кармана знакомый мне румяный солдатский сухарь. — Я предложила его Марии Михайловне, у нее трое ребят, но она говорит, что ты военный, что ты с дороги, что ты еще не привык к нашему блокадному голоду, и лучше будет, если ты съешь этот сухарь...
И она бережно положила его мне на колено.
В Кременчуге курят крепкий табак
Почти сразу же за тревогой, объявленной по радио, где-то за тучами начинают гудеть немецкие самолеты. Народ бежит в бомбоубежище. Пустеет площадь Льва Толстого.
Из ворот дома по ту сторону площади вдруг выходит женщина с грудным ребенком на руках. Позади нее плетутся еще четверо маленьких плачущих детей, вытянувшихся в цепочку. Женщина идет серединой
площади, безразличная ко всему на свете, в том числе и к немецким самолетам.
У входа в бомбоубежище толпится народ, и все с ужасом смотрят на площадь.
И вдруг из соседнего подъезда, вобрав голову в плечи, бежит солдат. Он с разлету подхватывает под мышки первого и второго малыша, берет на руки третьего, подбегает к четвертому, становится перед ним на карачки, малыш забирается ему на спину, и так с четырьмя детьми вбегает в бомбоубежище.
Где-то в районе Ситного рынка ухает такой силы взрыв авиабомбы, что звенят стекла и в домах на площади Льва Толстого.
Женщина с грудным ребенком наконец доходит до бомбоубежища, спускается вниз.
В подвале облегченно вздыхают. Голодным и разутым детишкам со всех сторон протягивают крохотные, землистого цвета лепешки. Солдату же откуда-то из глубины подвала из рук в руки осторожно передают толстую папиросу, сбереженную еще с довоенных времен.
Когда папироса доходит до солдата, он долго вертит ее в руке, читает по слогам стершееся от времени название и тем же путем возвращает папиросу ее владельцу.
— Я из Кременчуга, — говорит солдат и лезет в карман за кисетом. — У нас курят крепкий табак. Слышали про кременчугскую махорку?
Да, конечно, слышали. Но в Кременчуге солдат или никогда не был, или был до войны. Об этом все сразу узнают, как только солдат начинает дымить козьей ножкой: от нее несет тошнотворным запахом смеси из кленовых и дубовых листьев, собранных, наверное, в Летнем саду блокадного Ленинграда.
Неотправленное письмо
Эту страничку из неотправленного письма я подобрал во дворе нашего дома среди груды растерзанных книг и конторских бумаг.
«Состояние у меня сегодня разбитое, да это и не
удивительно. После вчерашнего похода я вообще не знаю, как еще держусь на ногах. За день я прошла остановок 33—35, ведь это ужасно! Я с обеда взяла увольнительную и решила поехать в Рыбацкое за травой. Вышла из завода — начался артиллерийский обстрел и в Петровском парке много накорежил. Если бы я вышла на десять минут раньше, то как раз угодила бы под разрывы снарядов. Добралась до Тучкова моста, села в трамвай, просидела минут сорок, а трамвай все не двигался с места — как видно, не было тока, и я решила идти пешком. До села Рыбацкого я еле-еле доплелась к 18.00.
Набрав две сетки травы, я отправилась обратно. К трамвайной остановке подошла к 20.00. Прождала больше часа и опять решила идти пешком (настоящее безумство!). И вот от села Рыбацкого сюда, до улицы Жуковского (сколько же это километров?), я шла с тяжелыми сетками, набитыми травой. За два часа я должна была обязательно дойти до дому, так как ходить по городу разрешено только до 23.00. Я так бежала, так вспотела, так устала, что еле живая поднялась к себе и не раздеваясь завалилась спать... И лишь среди ночи проснулась от голода и холода. Затопила остатками дров от распиленного комода нашу маленькую «буржуйку», стала варить кашу из травы. Масла, как ты, наверное, догадываешься, у меня не было. К счастью, в аптечке, среди всяких пузырьков, я нашла немного касторки. Ты помнишь, как я в детстве ее ненавидела.. .»
В лесном краю
Сочтемся славою
Станция Волховстрой.
В углу битком набитого зала, за раскрытым фанерным чемоданом, пьют и едят два молоденьких моря- ка-балтийца.
Захмелев, они ударяются в воспоминания.
До меня доходят лишь обрывки фраз, и я то и дело теряю нить их интересного разговора. Вот они вспоминают август 1941 года, Ижорский завод, бородача-ста- левара, который с лопатой участвовал в контратаках и раскроил череп десяткам гитлеровцев. И только я начинаю себе рисовать образ этого героя, как моряки перескакивают на контратаку балтийцев где-то у Кингисеппа, вспоминают знойный полдень, товарищей своих, раздетых до пояса, и идущих в бой с криком «полундра».
Перебрав десяток эпизодов, моряки начинают спорить: кто же в критическую минуту защитил Ленинград от немцев — ижорцы или балтийцы, и, поспорив, соглашаются, что Ленинград в равной мере защищали все ленинградцы.
По этому поводу они чокаются с таким усердием, что стаканы их дребезжаще звенят и... раскалываются на части.
В лунную ночь