Свидание с Квазимодо (журнальный вариант) - Александр Мелихов 10 стр.


Господи, неужели это так страшно?.. Да, любовь — бегство от тела но не до такой же степени! Однако Юля уже начала понимать, что не в умеренном, а именно в страшном и таится главная правда.

Я в первый раз люблю счастливого и, может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть!

Милый друг, Вы вернули меня к жизни, в которой я столько раз пыталась и всетаки ни часу не сумела жить. Это была — чужая страна. О, я о Жизни говорю с заглавной буквы, — не о той, петитом, которая нас сейчас разлучает!

О, мы с Вами, быть может, оба не были людьми до встречи! Я сказала Вам: есть — Душа, Вы сказали мне: есть — Жизнь.

Мой Арлекин, мой Авантюрист, моя Ночь, мое счастье, моя страсть. Сейчас лягу и возьму тебя к себе. Сначала будет так: моя голова на твоем плече, ты чтото говоришь, смеешься. Беру твою руку к губам — отнимаешь — не отнимаешь — твои губы на моих, глубокое прикосновение, проникновение — смех стих, слов — нет — и ближе, и глубже, и жарче, и нежней — и совсем уже невыносимая нега, которую ты так прекрасно, так искусно длишь.

А потом будешь смеяться и говорить и засыпать, и когда я ночью сквозь сон тебя поцелую, ты нежно и сразу потянешься ко мне, хотя и не откроешь глаз.

Если бы Юля была одна, она, может быть, и заплакала бы, оттого что ничего и отдаленно столь же прекрасного никогда не будет в ее жизни, но Соне она лишь с вымученно-почтительной улыбкой покивала. И со страхом увидела, что по ее прекрасному лицу катятся слезы.

Я тоже очень любила смеяться, когда нельзя, негромко, но непримиримо произнесла она, и Юле показалось, что Соня сошла с ума: за Цветаеву ей удалось засесть в Горьковке только дня через два.

Однако свой незаданный вопрос она задала Лизе уже на следующий вечер: вот Цветаева-де противопоставляла Жизнь с большой буквы и жизнь с маленькой, — как ты это понимаешь? И Лиза ответила с такой твердостью, какой Юля никак от нее не ждала:

— Жизнь для меня противостоит только НЕ-жизни. То есть смерти.

Это прозвучало тоже так значительно, что Юля не решилась передать Соне Лизины слова: они обе такие упертые, лучше их не сталкивать. Но кто бы тогда мог подумать, что Соня так и не простит гибели Цветаевой той стране, которая ее

породила и убила, и отправится в страну, где о Цветаевой не слыхивали слыхом. Говорили, что она там занимается наркоманами в русском гетто, но так ли это, никто в точности не знал.

Он тонок первой тонкостью ветвей, его глаза прекрасно-бесполезны, под крыльями распахнутых бровей — две бездны.

Он в точности такой и оказался — как будто душа без тела накликала, иначе откуда бы ему взяться среди учебного года. Этот падший ангел появлялся на танцах уже в разгаре, прекрасный и нездешний, отрешенно стоял у стены, а потом снова исчезал, и она наконец-то узнала любовь сначала по захлебывающемуся «ах!» и почти сразу же по безысходной грусти. Ей и в голову не приходило искать с ним знакомства, она просто перестала есть. Спускалась в буфет и не могла проглотить ни куска. Она и раньше вроде бы знала, что любовь — опасная штука, что из-за любви убивают, других или себя, но она не знала, что бывает и так: с тебя уже сваливаются брюки, тебя шатает ветром, а куска все не проглотить и не проглотить. Неизвестно, до чего бы это дошло, если бы ангела не отчислили за аморалку. У него в комнате устраивались особые танцы в полумраке, где все танцевали голые. Ее прямо передернуло, когда она это невольно вообразила: голая задница, белая полоска неземного создания, у которого прежде были одни только глаза под крыльями распахнутых бровей…

Ее от одних мыслей уже подташнивало, однако ж есть она принялась с большим аппетитом. И начала даже в общежитии носить платье, очень симпатично подчеркивавшее постройневшую талию.

Ларискина койка пустовала недолго — ее заняла целевая аспирантка из Таллина Герда Кингисепп, что означало всего лишь Сапожник. Герда была статная и до того достойная, что далеко вытянутый за кончик нос ее не только не портил, но даже казался неким знаком королевского сана, словно у какого-нибудь Франциска Длинноносого. Другие девушки, переодеваясь ко сну, отворачивались, как бы очерчивая условную ширму, что служило остальным сигналом более или менее отводить глаза, но Герда могла в голом виде прохаживаться по комнате да еще и пускаться в разговоры. И статность ее оказывалась не слишком женственной: и кости начинали торчать, да и с талией обстояло неважно.

Зато в темно-синей, почти черной пиджачной паре… У Юли несколько раз спрашивали, как это Герда, не снимая, носит один и тот же костюм, а он всегда чистый и отглаженный, и Юля с некоторым даже тщеславием допущенного к тайне рассказывала, что таких костюмов, совершенно неотличимых, у Герды три и все висят над ее кроватью на особых вешалках-каркасах, — казалось, над ее кроватью повешены три строгих обезглавленных джентльмена. Герда и разъяснила, что проблема любви давным-давно закрыта Фройдом и только ханжеская советская психология еще держится за социальность, хотя все решает биология. Любовь возникает вследствие переоцененности недоступных гениталий, цель любви — оргазм, оргазм же достигается стимулированием эрогенных зон…

Герда со своим стильным акцентом выговаривала все эти пеэнисы, клииторы и напухаания тоном не уверенного во внимании слушателей педагога, дающего понять, что если вы не слушаете, то вам же хуже. Видимо, ее задевало, что Лиза, чуть только начинался урок сексуального просвещения, немедленно одевалась и уходила гулять по набережной, а Соня принималась с надменным видом разбирать свои

папиросные сокровища, давая понять, что она выше этого. Зато Юля, хоть и чувствовала, как пылают щеки, слушала зачарованно, надеясь, что академический тон и анатомический словарь позволят и ей выдать свое любопытство за научную любознательность. Ей и вправду было занятно, до каких еще дуростей может додуматься цивилизованный мир, но еще гораздо больше ей хотелось наконец узнать, на что же похожа эта самая невыносимая нега.

— На что покоож оркаазм? Это покооже, как пуутто каакаешь.

Разом исцелив Юлю от сладострастных фантазий, Герда перевелась в Москву, где, по ее словам, ее ожидало сотрудничество с главным советским сексоведом Коном, которого она почтительно, но строго именовала просто Иикорем Семьеновитсем.

С некоторых пор на общежитских танцах Юля время от времени начала ловить на себе внимательный взгляд плечистого физика, похожего на умного орангутанга. Орангутанг этот, однако, держался уверенно и среди тройки-четверки приятелей явно верховодил. В общих скачках он не участвовал, да ему бы это и не пошло — уж очень могучая грудь распирала его серый рыбацкий свитер или свекольную линялую ковбойку. Но однажды он явился в строгой, как у Герды, темной паре, никого не спрашивая, выключил общий магнитофон, подождал, когда потная публика начала разочарованно растекаться к стенкам, и поставил свою кассету. Зазвучал неземной вальс Прокофьева из «Войны и мира», и орангутанг через опустевшую середину зала направился прямо к ней, напоминая лесоруба или старателя, вырядившегося на чью-то свадьбу. Он был не намного выше среднего роста, а потому ей показалось, что ее кружит по зальчику дрессированный медведь. Однако на диво вышколенный. Движения его были легкими и точными, но в его могучих лапах она очень быстро почувствовала себя невесомой, и это было на удивление приятно. А когда у нее подломился каблук, орангутанг удержал ее на весу и продолжал кружить, как будто ничего не произошло. Так и докружил до прежнего места и сделал изящный медвежий книксен.

Слегка задыхаясь от танца и от волнения, она нагнулась за изуродованной туфелькой и принялась с преувеличенным вниманием разглядывать висящий на темно-красной кожице каблук.

— Я не знаю талии более гибкой и сладострастной, — по-приятельски улыбнулся орангутанг. — Еще помните «Героя нашего времени»? Но как же ты пойдешь без каблука?

Он на мгновение пропал из глаз, а в следующий миг она уже обнаружила себя у него на руках. А он, как будто так и надо, подбадривал: ну, показывай, куда тебя доставить. Ей ничего не оставалось, кроме как командовать: налево, направо, вверх, еще раз налево… В комнату входить он не попытался, хотя было не так уж поздно, только поинтересовался, кто из девочек любит какие пирожные, и сказал, что зайдет завтра вечером. Уточнил лишь время, как будто об остальном они давно уже условились.

А затем и появился минута в минуту. С темно-свекольной под замшу спортивной сумкой через плечо, сам с осеннего холода немного свекольный, в пухлой черной куртке прямо-таки пугающе могучий. Но держался со всеми как старый добрый знакомый, а с ней, пожалуй, будто даже какой-нибудь двоюродный брат, и все же, когда он сам начал точными движениями накрывать на стол и раскладывать пирожные по тарелочкам, ей показалось, что она попала на какой-то булгаковский цирковой номер с дрессированными орангутангами. К тому же и говорящими. Да еще и неглупо говорящими. Пожалуй, даже умно, как ни странно. Юля привыкла, что

умные разговоры можно вести лишь о Жизни, а глупые о быте, но он говорил вроде бы о быте, а получалось умно. Как будто так и надо, попросил вчерашнюю сломанную туфельку, достал из сумки клей «Момент» («последнее слово физхимии»), отвертку, шильце, шурупчики и, наполнив комнату неожиданно уютным запахом сапожной будки, в пять минут привел каблук в исходное состояние.

— Как приятно видеть мужчину, занятого полезным делом! — воскликнула Лерка Козлова, почти не кокетничая, поскольку в тот вечер из-за нехватки денег была почти трезвая.

А Егор — орангутанга зовут Егором — с цирковым полупоклоном протянул Юле туфельку:

— Ваш хрустальный башмачок, принцесса!

— Последний рыцарь! — обессиленно воскликнула Лерка, и Юля поняла, что в мужчинах чего-то недопонимала.

А когда Егор откланялся ровно за минуту до того, как у кого-то могла зародиться мысль, не пора ли расходиться, Лерка на нее прямо набросилась:

— Ты его уже трахнула?

— Что за глупости!..

— Зачем он тебе?! Ты же в этом ничего не смыслишь! Такой мужик!..

Именно после этих слов Юля и опустилась впервые в жизни до сплетен — словно бы просто интересным феноменом поделилась с Егором, какое у Леры удивительное лицо: на нем можно нарисовать любую красавицу, зато без косметики она просто никакая. К остаткам чести ее, впервые познавшая ревность Юля не добавила, что в юбке Лера кажется даже стройной и грудь, если подтянуть повыше, торчит выше плеч, зато в душе распускается до бедер, вместо которых у нее одни кости, а Лерка при этом еще метит в модели, желает фланировать по подиуму, ее отец, какая-то шишка в Смольном, засунул ее на психфак, тащит с пар на трояки, а она постоянно тусуется в общаге, где не мешают пить и трахаться… Разумеется, она ничего этого не сказала, но Егор как будто все равно услышал:

— Ее пожалеть можно. Она когда-нибудь сопьется.

Однако же никакой Егор и представить бы не мог, что Лерка через пару-тройку лет забросит свой троечный диплом и действительно заделается любимой моделью знаменитого жулика, научившегося продавать престижность под видом красоты, что спиваться она станет в качестве жены долларового миллионера и что ее не вполне трезвые жалобы-бахвальства по телефону будут совершенно неотличимы от причитаний уборщицы-алкоголички, вытиравшей пыль в Юлином кабинете: выпила-то всего полсткана, фингал поставил, сволочь, купил, чтоб подлизаться… Только в этом пункте жена миллионера и жена сантехника и расходились: один в знак примирения покупал золотое кольцо с бриллиантом, другой — кофточку в Апрашке.

С Егором жизнь у Юли пошла куда интереснее: уже с утра всегда было чего ждать. И они чуть не каждый день действительно куда-нибудь ходили — то в театр, то в филармонию. Егор билеты покупал с переплатой и мог сводить ее на что угодно, и она каждый раз ловила себя на нехорошем, но приятном чувстве превосходства над теми, кто еще за квартал спрашивал лишние билетики. Иногда она, смущаясь, пыталась сунуть Егору какие-то рублевки, но он с обычной своей любовной снисходительностью всегда отвечал одинаково: «Русский офицер с женщин денег не берет». Это, приходилось признаться, тоже было приятно, когда за тебя всюду платят. Ценят, значит. Подчеркивают, что ты женщина. Приятно было и то, что деньги у него всегда водились — то он писал контрольные для заочников, то они с друзьями кому-то строили дачу, рыли канавы или по ночам разгружали

вагоны на каких-то Бадаевских складах или на Кушелевке, а летом они обязательно отправлялись на шабашку на Севера

Хорошо было чувствовать себя слабой женщиной среди сильных мужчин, среди которых ее Егор был явно самым сильным. Не только мускулами, — Егор, по общему мнению, был башка. Сначала ей, правда, было неловко показываться с орангутангом, но она быстро обнаружила, что каждая третья продавщица или официантка после первых же его слов начинают улыбаться. И когда она окончательно уверилась, что в мужчинах чего-то очень важного не понимала (видимо, сила тоже разновидность красоты, сильные более свободны от материи), ее смущение сменилось чем-то вроде гордости: теперь и у меня есть не хуже ваших! А то и получше. Этой же осенью их вместе с физиками однажды ночью внезапно бросили на разгрузку капусты, и психфаковские мальчики с трудом ловили по одному кочану, а Егор, опять-таки будто в цирке, сразу по два. А в перерывах, когда все старались себя развеселить среди дышащего гнильцой промозглого полумрака, местные тетки в синих халатах начинали злобно ворчать: вы сюда гыгыкать пришли или работать?! А когда кто-нибудь из мальчишек начинал объяснять, что в данный момент работы просто нет, его могли послать и матерком.

— Надо провести воспитательную работу, — озабоченно покачал головой Егор и в лопающейся поверх свитера стройотрядовской куртке направился в освещенную подсобку, куда синие тетки укрывались от сырости и чужого счастья. И уже через минуту там поднялся веселый гул. Юля, с удивлением ощущая в груди что-то вроде ревности, отправилась туда посмотреть, что же он такое им там впаривает. Под тусклой лампочкой Егор сиял, как на арене цирка, а какая-то синяя тетка, обращенная к Юле спиной, под общий смех ему выкрикивала:

— На окошке два цветочка, голубой да аленький, никогда не променяю хрен большой на маленький.

И ответ Егора расслышала прекрасно:

Назад Дальше