Свидание с Квазимодо (журнальный вариант) - Александр Мелихов 15 стр.


— Сильные всегда будут поглощать слабых, — осторожно произнесла она голосом Егора. — Не Россия, так Америка…

— Культурное влияние Америки всегда будет поверхностным — на уровне вывесок, жвачки, — Мурат чеканил так, как никогда не отвечал у доски. — Никогда половина нашего народа не будет говорить по-английски. Никогда половина Казахстана не будут американцами. И нас они к себе никогда не пустят в серьезном числе. Когда мы свободны, наше возрождение может наступить через сто, через двести лет — я верю в мой народ! А пока мы не отделены от России, оно не наступит никогда. Лучшие так и будут становиться русскими, а казахами оставаться одни лузеры.

Лузеры — это было исконно казахское слово. Еле-еле перевела разговор на аптеку. Оказалось, аптека на распутье: на днях в «Убагане» застрелили акдалинского крестного отца на пару с милицейским полковником, и оба родственники Мурата, оба его крышевали.

— И как же ты теперь?..

— Посмотрим. Но если будут серьезно наезжать, я лучше аптеку закрою. Это же очень серьезное дело, наркотики...

Но видно было, что его гораздо больше заботит казахское национальное возрождение. Почувствовав, что тема кажется ей исчерпанной, он не стал ее удерживать. А про ее жизнь так и не задал ни одного вопроса. И чаю не предложил. До эпохи возрождения такое у казахов было немыслимо.

«Пегас» действительно прискакал по первому звонку и домчал за четверть часа на своих низкорослых, но выносливых «Жигулях». В пору их юности здесь начиналась дикая степь, сейчас же в отсветах морозного заката вместо степного простора высились и прятались друг за друга неисчислимые бетонные короба многоэтажек. Она оказалась у ворот гаражного поселения без трех минут шесть. На душе было скорбно и торжественно, но мороз жег так нещадно, что очень скоро вся ее воля сосредоточилась на том, чтобы не приплясывать, не превращать драму в фарс. Скворец, который, как оказалось, так ее любит, не мог бы оставить ее на замерзание — значит, что-то случилось. Ряды железных гаражей за распахнутыми железными воротами мертвенно чернели, окна многоэтажек, напротив, бешено пылали, словно многоярусный театр волчьих глаз. Наконец от одного из гаражей отделилась черная фигура и быстро зашагала к воротам. Скворец, закутанный до глаз, сделался как будто пониже ростом, но еще могутнее.

— Ой, привет! — на радостях она хлопнула его по плечу.

— Привет! — ответный хлопок был еще более дружелюбным, даже, пожалуй, чрезмерно.

— Так ты где живешь?

— Как все. У себя дома.

— Так пошли?..

— Пошли.

Только тут до нее наконец дошло, что это вовсе не Скворец. Компанейский все-таки народ акдалинцы... И деликатный — не начал дознаваться, почему это она вдруг засеменила от него подальше, — сразу же зашагал вдоль бетонного забора метровыми шажищами.

Все, жить ей оставалось минуты полторы. И тут последним усилием меркнущего сознания она поняла, что бесплодно приплясывающий у шоссе силуэт — это и есть Скворец. Он вышел встретить ее поближе к дому, а «Пегас» пролетел по насту вдоль гаражного забора.

Бег трусцой к горящим окнам, таким обнадеживающим и гостеприимным.

У Мурата все было обставлено по-советски вплоть до прежних собр. соч. в стенке, а Скворец претендовал на изысканность. Но теперь, когда она научилась разбираться в антиквариате, эта новодельная резьба производила на нее довольно жалкое впечатление, и она старалась обходить ее взглядом. Что было нелегко, потому что взгляд натыкался на нее всюду.

Зато пельмени были божественны. На низеньком журнальном столике, за которым было бы удобнее сидеть по-казахски на полу, ноги калачиком, еще и теснилась разноцветная рать всяческих салатиков.

— Мне женщина приходит готовить, — правильно расшифровал ее взгляд Скворец и тут же ответил на еще одну шифровку: — Нет, за деньги.

Из фигуристой плоской бутылки с лаконичной этикеткой «Hennessy» он налил на донышки двух огромных тонких бокалов очень красивую жидкость цвета темного меда.

— Нужно наливать столько, чтобы если положить бокал на бок, то не вылилось, — просветил ее Скворец, все-таки не совсем растерявший свой снобизм.

— За встречу! — эти слова Скворец произнес с такой неожиданной значительностью, что она перестала замечать лиловый отлив его щек.

Нежный звон соприкоснувшихся бокалов долго не угасал, а Скворец, согревая и одновременно покачивая свой бокал в ладонях, склонился к нему, вдыхая аромат. Она тоже вдохнула и поняла, что это грубейшая подделка. Ей стало невыносимо жалко бедного Скворца, которого так нещадно дурачат какие-то жулики за его благородную любовь к красоте. Чтобы сделать ему приятное, она сделала глоток. Жуткая отрава… И она прочувствованно покивала в ответ на выжидательный взгляд хозяина: да, дескать, не каждый день такое приходится пить. Успокоенно разулыбавшись, Скворец откинулся в пухлом кожаном кресле и обратился к ней как к человеку более близкому к высшим сферам:

— Ответь мне, пожалуйста: почему Горбачев еще на свободе? Его же надо с кольцом в ноздре по улицам водить! Развалить такую страну... Впрочем, извини, я не знаю твоих политических убеждений...

— У меня убеждение одно: людей всех нужно водить с кольцом в ноздре. Да только те, кто рвется водить, и есть самые безумные.

— Я же был главным инженером химического завода, производство сам выстраивал: полимеризация, вакуумные процессы, тонкое литье, хромирование, прокат, все на мировом уровне… Нашу продукцию с руками отрывали в Германии, в Голландии, она нужна и космонавтам, и вертолетчикам — легче перечислить, кому не нужна…Я два года ждал: не может же этот дурдом продолжаться вечно — и упустил время: можно было заняться зерном, цветными металлами... Ладно, а то давление подскакивает. Я сломал себя, пошел таксовать. Со знакомых не мог деньги брать, а половина города знакомые. Стал возить в район с вокзала, из аэропорта. Завелись живые деньги. Потом нащупал местечко в Арайске — небольшой вроде бы буфетик, но очень ходкий — так мафия наехала. Теперь арендовал прилавок в «Целинном» — кормит, и неплохо, сыну по двести долларов в Москву посылаю. Дочь уже сама откладывает... Но из «Целинного» тоже выживают, значит, снова надо искать.

— Очень это трудно — торговать?

— Теоретически нет: в пять часов встать, поехать на мясокомбинат, посмотреть, что загружают, — отрезать и попробовать, следить, что покупатель любит, взвесить, отвезти, выгрузить... Все просто, только каждый день, без отпусков и без больничных. Больше всего я боюсь упасть. Ну, если на день слягу, еще ничего, а если на неделю — все раскатится. Как наш Союз. Если что, вместо меня никто за руль не сядет, кому надо не сунет... За сына и рад, и боюсь — просто стучу по дереву: их сейчас так легко потерять — у нас была только пьянка, а теперь наркотики... Я ведь детей почти не воспитывал, теперь хотя бы деньгами стараюсь возместить. Когда женился на красавице, не думал, что буду с оленьими рогами красоваться. А развелся, она начала детей на меня натравливать, что ни встреча, то скандал… Я уже их пожалел, перестал с ними видеться. Скажи, только честно: если бы я сразу после школы предложил за меня выйти, ты бы пошла?

— Конечно! — она устремила на него самый честный взгляд, какой только сумела освоить за годы работы в судебке. — Ты же был такой красавец! Да ты и сейчас мужик что надо.

И этот потасканный лиловый колбасник как ни старался, так и не сумел справиться со счастливой улыбкой. Но и для нее этот неожиданный разговор оказался до чрезвычайности приятным. Но надо когда-то было и расходиться. «Пегас» по первому звонку уже через двадцать минут долбил нетерпеливым копытом звенящий

снег. В черном морозном пекле они обнялись с нежностью и болью — может, и правда, больше не придется увидеться. Вполне возможное дело. Звонок уже прозвенел.

Был пединститут имени Ленина — стал университет имени Аль-Фараби. Среди портретов на Зоиной кафедре уже не было ни Пушкина, ни Толстого — только Гомер, Шекспир и Абай. Зоя, хоть когда-то и Космодемьянская, разговаривать на служебной территории отказалась наотрез. Пришлось, отворачиваясь от обжигающего ветра, брести через волны плотных низких сугробов к тому самому кафе, где когдато ее захапали с неприличными картами. Зоя оказалась аристократической леди, напоминающей королеву в изгнании. Юля думала, что Зоина скорбь порождена служебными гонениями, но Зоя говорила о них как о чем-то давно свершившемся: ну да, лучших преподавателей выжили, им главное, чтобы свой, но ее пока держат из-за ее диссертации, как преподавать русский иностранцам. А тех всячески заманивают, не американцев, так китайцев, но они что-то не очень заманиваются. Но что об этом говорить, уже тысячу раз все сказано.

Немножко удивленная прорезавшейся Зоиной красотой, она спросила про Спящую Красавицу. Оказалось, та уже давно спит в проходной мелькомбината. Три раза побывала замужем, один раз в реанимации — избил ревнивый второй муж,— недавно из-за нее посадили чиновника из акимата, это нынешний обком, за растрату не то семенного, не то пенсионного фонда, но она все эти бури, похоже, проспала. Летом Зоя ее встретила на улице с огромным багровым волдырем на щеке — брызнуло масло со сковороды, но она, кажется, и от волдыря не проснулась.

— Я когда-то так ее презирала, — скорбно усмехнулась Зоя. — Как можно так жить, прямо не человек, а коала какая-то. А тут вдруг ей позавидовала: хорошо бы так всю жизнь продремать!

Юлю нисколько не удивила внезапная Зоина откровенность: и в школе каждая из них чувствовала в другой родственную душу-фантазерку. Только Юля грезила о красоте, а Зоя о жертве. Но жертва-то и представлялась ей самым прекрасным. Ей с колыбели внушалось, что отцовская должность не повод для зазнайства, а наоборот. Отец когда-то вырвался из деревенской нищеты и за это всю жизнь благословлял советскую власть и кормил-поил всю свою бесчисленную обойденную счастьем родню, а Зоя штопала локти на школьной форме. Дурдом — отец как будто извинялся за свои чины, добытые буквально кровью: под Сталинградом вступил в партию, получил осколок в легкие, потом под Ченстоховом пригоршню осколков в ноги и тяжелейшую контузию, чудом остался жив. В госпитале влюбился в красавицу медсестру, переписывался до конца войны, которую довоевывал с бандеровцами до сорок шестого года, потом женился, хотя умные люди предупреждали, что это для карьеры совсем ни к чему: бывшая дворянка, да еще с оккупированной территории. А его именно ее «возвышенность» и пленила.

Зою отец тоже страшно любил и не допускал и мысли, чтобы она утонула в мещанском болоте: когда ей было лет двенадцать, он торжественно положил перед нею небольшую книжку «Повесть о Зое и Шуре». Ты должна стать такой же, как она, очень ласково и печально сказал папа. Она к тому времени прочла и «Как закалялась сталь», и «Молодую гвардию», и «Четвертую высоту», а про Зою даже рассказывала на пионерском сборе — ей казалось, что ее слушают те самые колхозники, которых согнали на площадь перед виселицей, и проклятые мучители-палачи. Именно им она выкрикивала: «Это счастье — умереть за свой народ! Нас двести миллионов, всех не перевешаете!» — и все прочее. Но здесь о Зое рассказывала ее мама, и до нее наконец дошло, что Зоя Космодемьянская вовсе не Илья Муромец, как ей раньше казалось, а такая же девочка, как она сама.

И вот теперь все это проделывали с ней, только она почему-то была не Зоя, а Таня. И ее зачем-то вырыли из ледяной могилы, и она лежала, вытянув руки вдоль тела, запрокинув голову, с веревкой на шее. Лицо ее, совершенно спокойное, было все избито, на щеке — темный след от удара. Все тело исколото штыком, на груди — запекшаяся кровь. Пока она думала, что Зое не больно, ей даже нравилось, как она утерла нос фашистам, но теперь это проделывали с ней самой, это ее гоняли босиком по снегу, это ей вместо воды подали керосиновую лампу, это ее заставили натянуть чулки на почерневшие ноги, это ей повесили на шею бутылки с бензином и доску с надписью «Поджигатель», а потом поставили под виселицей на два ящика…

Когда палач уперся кованым сапогом в ящик, она вдруг почувствовала, что у нее в трусиках мокро. В испуге схватилась рукой — кровь! Она пребывала в таком ошеломлении, что ей это показалось совершенно естественным: там истязания — здесь кровь. Она бросилась к маме, и мама с ледяным спокойствием объяснила ей, как нужно подмываться, где лежит вата и все такое прочее, а потом, всю съежившуюся, не смеющую поднять глаз, усадила за стол напротив себя и начала ужасный разговор, НИЧЕГО НЕ НАЗЫВАЯ своими словами, но она поняла, что речь идет об ЭТОМ, о том гадком, во что ей не верилось: неужели взрослые ЭТИМ занимаются? Мама ЭТО не называла никак. Она только нагнетала ужас, подразумевая, что она про ЭТО уже что-то знает. Ее не примут ни в одно приличное общество, на нее всегда будут показывать пальцем, ее будут презирать всегда и везде. А уж папа!.. Самое малое, он выгонит ее из дому, и она будет бездомной побродяжкой. А главное, ВСЕ НА СВЕТЕ будут смеяться и презирать ее во веки веков, ей будет СТЫДНО-СТЫДНО, — и так больше часа. У нее колотилось сердце, она изнемогала от жара уже не только на лице, но во всем теле, — наконец-то она поняла, как это дворянские барышни падали в обморок.

Так она и жила с тех пор в ощущении собственной нечистоты и недостойности: она уже понимала, что повторить подвиг Зои Космодемьянской ей не по плечу, и все-таки непрерывно готовилась к подвигу, — а вдруг каким-то чудом в решительный миг в ней все-таки проснется несокрушимая воля бедной Тани? И только Леонид наконец принес ей волю: когда она поняла, что этот умный, юморной, щедрый, красивый, высокий, широкоплечий казак, к тому же мастер спорта по десятиборью, тоже в нее влюблен, она поверила, что и она, какая она ни есть, тоже имеет право на счастье. Он был родом из Новочеркасска, но в Акдалинск приехал из Москвы по распределению на химический завод. И только воспарив на крыльях любви, Зоя поняла, что человек действительно рожден для счастья, как птица для полета, оттого-то ей ничего и не стоило со своей золотой медалью отказаться от московского филфака и пойти в акдалинский пед — лишь бы рядом с ним. А когда его загребли лейтенантом в танковые войска, она, как декабристка, отправилась вслед за возлюбленным в самую настоящую пустыню. Дальше военный городок, бараки, летом песчаные бури, зимой снежные, топят саксаулом, удобства на улице, солоноватую воду подвозят в бензовозах, и все в таком духе, но она перевелась на заочный и даже год не потеряла, получила диплом с отличием.

Правда, и Леонид помогал, иногда даже брал сынишку на службу, — его прятали в танке, когда появлялось начальство. Акдалинск с отдельной квартирой и стиральной машиной, с исследовательской работой для Леонида и преподавательской для нее ощущался раем уже и не в шалаше, а во дворце, но про Леонида поползли слушочки, что его где-то с кем-то видели то там, то сям…

Ей это было гадостно до тошноты, но она считала ниже своего достоинства проявлять интерес к подобным мерзостям. И все-таки однажды невольно подслушала

телефонный разговор, в котором Леонид мурлыкал… «Как мартовский кот», — передернувшись, бросила она ему, но Леонид заедаться не стал, однако и отрицать тоже не стал: мужчина должен хотя бы изредка чувствовать себя гусаром; это не имеет никаких последствий — прогарцевал мимо, послал обольщенной красотке воздушный поцелуй и поскакал дальше.

— Игра в любовь? То, что со мной делаешь серьезно, потом с другими превращаешь в забаву?

Кончилось тем, что он обозвал ее занудой, однако ночью тем не менее предпринял попытку примириться и, что называется, «полез». А она, гордый человек, ляпнула: мне противно, когда ты ко мне прикасаешься. На что он, тоже гордый человек, ответил: о-кей, больше не буду прикасаться. С той ночи ледяная глыба, поселившаяся в доме, только разрасталась, но на людях, а при сыне тем более они были даже приветливы. А когда у него появились эти ужасные багровые шишки в паху, она ухаживала за ним так, как и должна ухаживать верная подруга, если ранили друга, — и вместе с врачами выходила его таки! Шишки пропали, а нежные отношения, наоборот, восстановились. Кроме постели. Она была так счастлива, что про это и не вспоминала, думала, химиотерапия подействовала. И вдруг в день его рождения запищал забытый дома мобильник. Для нее бумажник Леонида и его мобильник всегда были табу, а тут вдруг как бес подтолкнул — прочла эсэмэску:

Назад Дальше