Ему не надоело, надоело ей. Он уже снял для них комнату на углу Среднего и Шестой, вступил в кооператив, записался на подготовительные курсы во втуз при заводе, хотя и так получал больше профессора и прилежнейшим образом изучил «Песнь о нибелунгах», которую нашел на прикроватном Лилином столике. Но в один солнечный, весенний и, как все они теперь, счастливый день, когда он после утренней смены пошел встречать ее на набережной, она в какой-то особенно дружески-небрежной манере пригласила его посидеть в зазеленевшемся Румянцевском садике и так же дружелюбно сообщила ему, что между ними все кончено.
Как, почему, что он сделал?.. Нипочему, ничего не сделал, просто ей надоело. Маменькины сынки, которые ее окружают, такие ординарные, а он, по крайней мере, на них не похож. А оказалось, что он тоже ординарный, только по-другому.
Он был уже мертв, но язык продолжал трепыхаться, как хлопает крыльями курица с отрубленной головой: но это же как посмотреть… что значит ординарный…
И она так же дружелюбно принялась разъяснять ему, что значит ординарный. Он и без нее знал, что он такой и есть, но она все говорила и говорила, а он все сходил и сходил с ума. И наконец схватил ее за горло и принялся трясти с криком «Замолчи! Замолчи! Замолчи! Замолчи!..».
Когда он наконец пришел в себя, она тоже была мертва. И если бы он сразу это понял, он бы как-нибудь сумел убить себя. Но он сначала пытался делать ей искусственное дыхание, о котором не имел ни малейшего понятия, только сгибал и разгибал ей бессильные руки, потом бегал искал телефон, чтобы позвонить
в «Скорую» — короче, когда до него наконец дошло, что ничего поправить невозможно, он уже находился под неотступным наблюдением.
*
*
*
Этот василеостровский Мартин Иден заставил Юлю собрать в кулак не «научную объективность», разумеется, ибо психология не наука, поскольку ее изучают при помощи ее же самой, определяют точность весов на тех же самых весах, но — все, чему ее выучила жизнь. Она давно поняла, что эксперт не должен изучать следственное дело: одни только фотографии удушенных-застреленных-зарезанных-зарубленных разом настроят видеть в убийцах чудовищ, — вмиг вылетит из головы, что джентльмен, пропускающий даму в ресторан, ровно та же личность, что и хам, отшвыривающий ее же от двери, — только потому, что начался пожар. Не говоря уже, что всяческие брызги мозгового вещества да разинутые беззубые рты, мутные полуприкрытые зрачки (это еще самое невинное!) потом месяц будут стоять перед глазами.
И на судах ей тоже бывать не надо, а то всех станет жалко. А от нее требуется не клеймить и не оправдывать, а оценить, насколько обвиняемый способен понимать, что происходит, предвидеть, что получится, следовать принятым правилам…
Даже человеческих слов она должна избегать — добрый, злой, умный, глупый: пока пользуешься словами интеллект и эмпатия, меньше шансов расчувствоваться. То есть подыграть тому, кого выслушаешь последним. Или тому, кто тебе кого-то напомнит. И в итоге начнешь благородно подыгрывать себе самой.
Но Мартин Иден с Четвертой линии сочувствия избегал вполне сознательно. Понимал ли он, что своими действиями мог причинить смерть потерпевшей?
— Какая разница, понимал не понимал… Убил — значит, должен отвечать. Говорит непримиримо, но без аффектированной ненависти к себе.
Знает ли он, что убийство, совершенное в состоянии внезапно возникшего сильного душевного волнения, карается несравненно мягче?
— А что, бывает, убивают и не волнуются?
— Нет. Но не все теряют способность понимать, что делают.
— Ничего не понимают, а все ж таки за нож хватаются? Не за зубную щетку? Я тоже не себя за горло схватил…
Напряженная мимика на мгновение обмякла, в глазах мелькнула смертная тоска, но тут же вновь сменилась непримиримостью. Так почему же тяжкое оскорбление со стороны потерпевшей могло ввергнуть в беспамятство этого Штирлица?
Говорить больше было не о чем, пришлось вызывать конвойного.
Двери не позволил закрыться капитан Чижов, местный Анатоль Курагин. Им со следователями общаться не полагалось, но Чижову инструкции не писаны.
— Ты заметила, он, когда говорит, немного морщится? Он где-то вычитал, что самураи в плену прокусывают себе язык и пьют свою кровь, пока всю не выпьют. Это же все сказки, а он, дурак, поверил.
Так вот оно что! ДОВЕРЧИВОСТЬ, вот та личностная особенность, из-за которой он утратил контроль над собой!
На следующий день язык у него, видимо, воспалился — ей даже думать об этом было больно… Но этот Муций Сцевола виду не подавал, только говорил очень медленно.
— Знаете, мне кажется, я поняла, почему ее оскорбление вас так потрясло: она была для вас не просто любимой девушкой, но еще и знаком какого-то прекрасного мира. И вместе с ней рухнул весь мир.
Он помолчал, словно бы прислушиваясь к чему-то очень важному в себе.
— Не знаком. Пропуском. Я на нее, грубо говоря, запал, когда увидел, как ее мать с отцом общаются. Через слово «пожалуйста», «если не трудно»… И я понял, что тоже хочу так. Туда. Думал, мы тоже всегда будем друг другу так говорить: «пожалуйста», «если не трудно»...
Он выговаривал все это очень медленно и равнодушно, как не про себя, и вдруг на словах «если не трудно» у него вырвалось страшное рыдание, — конвоир тут же влетел пулей. Она сделала поспешный умиротворяющий жест, но и без того сразу было видно, что подэкспертный не опасен: сложившись вдвое, он почти беззвучно трясся и грыз кулаки. При виде конвоира он сник, вспомнил, где находится. А она с чистой совестью тут же настучала на машинке заключение о его идеалистической ценностной ориентации, следствием которой явилась утрата самоконтроля и прочая ограниченная вменяемость.
Лишь через несколько дней вдруг стукнуло: настоящий-то Мартин Иден не захотел жить в мире без любимой сказки!.. Может, этого парня тюрьма-то с ее надзором как раз и спасла бы?..
*
*
*
К моменту встречи с романтическим расточником ее уже не удивляло, что самые простые люди способны творить дела, о которых когда-то слагали легенды и создавали трагедии. Но какого Шекспира вдохновила бы необесчещенная Лукреция со сто первого километра — ему подавай римлян, патрициев, царей…
Какой же она была юной дурочкой, когда потихоньку печалилась, что в наши дни уже не убивают из-за оскорбленной чести, из-за поруганной любви… Судебная экспертиза, судебка, с первого же погружения ей открыла, что еще как убивают, и этим романтическим убийцам, чтоб войти в легенды, не хватает лишь красоты, а люди хотят видеть и запоминать только красивое.
*
*
*
Медея из лесхоза — вот кто ее заставил резко поумнеть. Она пыталась примерить на Азимкину привязанность к мерзкому Кирюхе сверхценную идею: как можно было пожертвовать ребенком ради того, чей портрет Юле оставил ее предшественник: «Ценности вульгарно гедонистичны. Интеллектуальное развитие полностью сосредоточено на элементарных житейских ситуациях и не выходит за пределы примитивной хитрости». Она много раз старалась вглядеться и в Кирюхину фотографию. Смерть возвышает всякого, но она так и не сумела разглядеть в этом опухшем, нечесаном, наглом алкаше хоть искорку мужского обаяния. Пришлось решать эту загадку на пару с Азимой Ахматовой. Высоким интеллектом она никогда не отличалась, а после всех этих ужасов казалась окончательно раздавленной. Оживить ее удалось только Кирюхой, да и то лишь тогда, когда Юля начала прощупывать причины ее патологической привязанности к нему. Юля ссылалась только на реакцию зала: вы же сами видели, какую ненависть он вызывал у других женщин.
— Конечно, будет ненависть, когда такого красавца мимо носа проносят! Обвисшие веки приподнялись, желтые глаза зажглись недобрым рысьим огнем.
— По-вашему, он красивый?
— Был бы некрасивый, бабы бы так не вешались. Нелька-подлючка, надо отдать, в мужиках разбирается.
После этого у Кирюхи не удалось нащупать ни единого изъяна, это был идеальный возлюбленный. Слезинки, бегущие по ее желтым отечным щекам, становились все более горячими и просветленными, а когда она дошла до самого главного, то зарделась как девочка: на День милиции ее Ромео подарил ей духи. Да такие красивые, все переливаются!
— И пошутил еще так смешно… Мочалку побрызгай.
И стрельнула глазками уже с нескрываемым торжеством.