Облава - Михаило Лалич 2 стр.


Впоследствии за пение этой песенки можно было поплатиться головой. Поповичи восприняли ее как поругание и оскорбление всего братства и отнеслись к ней не столь равнодушно, как он, а хватали за горло всякого, кто ее заводил, и таким образом заставили в конце концов позабыть песенку, хотя сами позабыть ее не смогли. И даже то, что позже, во время войны с Австро-Венгрией, он вдруг проявил подлинное мужество, не очень ему помогло. Все признавали, что Пашко заслуживает награды, однако родичи постарались сделать так, чтобы он ее не получил, боясь, как бы неминуемая зависть не пробудила в памяти людей проявленную им слабость под Брегальницей и связанную с ней песенку. Таким образом, обелив себя перед другими, он остался навеки запятнанным перед своими.

Пашко отделился, зажил отшельником, завел пчел, подписался на журнал «Пчеловодство» и приобрел очки, чтоб его читать. Откуда-то пошел слух, будто он знает наизусть все двенадцать параграфов неписаного Васоевичского законника. Вскоре к нему приехал из Белграда ученый, чтобы послушать его и проверить какое-то спорное место. За ним повалили другие — кто записать сказания о Дукле, о Свадебном кладбище, о букумирах или о пророке старце Стане с Бабина, кто изучать произношение и обычаи, пещеры в горах, коммунист Вранович вел разведку источников минеральной воды, и все спрашивали дом Пашко Поповича, сворачивали к нему, ночевали и дарили книги, которые Пашко читал зимой, когда дети уходили на посиделки, а жена дремала. Кафану Пашко не посещал, на поминки не ходил, в грабежах не участвовал, был молчалив, но порой, залучив досужего слушателя, долго и подробно рассказывал что из книг, что из собственной головы о небесных и земных явлениях и непонятной связи, которая между ними существует. Отпустив бороду в знак скорби по одному из близких родственников, Пашко привык к ней и больше уже не брился. Из-за этой бороды и прочих свойств характера его прозвали «Патриархом», а когда убедились, что и это его не злит, стали звать просто Пашко. Так это имя за ним и осталось.

Хозяйство было у него порядочное, подавался даже кофе для нечаянных гостей. Водились и деньги, только он остерегался давать взаймы тем, кто не любил возвращать долги. Пашко выдал замуж дочь, женил сына и, увидев, как свекровь и сноха ссорятся из-за шерсти, продуктов и работы по дому, тут же отделил его. Все было готово, чтобы встретить спокойную старость, но война, которую он давно предсказывал, все перевернула и задела за самое живое. Пашко начал заговариваться: твердил о каких-то разногласиях и партиях, которые расколют народ; одно время даже казалось, что он сходит с ума. Когда после красных появились бородатые, он вообразил, что Кровавая Звезда приблизилась к Земле и помутила людям рассудок. Сначала он тщетно искал эту звезду в облачном небе, потом принялся разыскивать ее в книгах. Говорили, будто Пашко что-то нашел, потому что опять успокоился. Борода его уже никому не бросалась в глаза и служила своего рода рекомендацией, оказавшись неким предзнаменованием, бородой-предтечей. Его записали в итальянскую милицию, выдали новые солдатские башмаки, винтовку и приказали сторожить мосты и дороги от коммунистов. Стали выдавать консервы, хлеб, который назывался «паек», и патроны на случай, если придется стрелять. Месяц-другой все диву давались, почему он ничему не удивляется и не протестует, но потом привыкли и позабыли.

Пашко аккуратно являлся караулить мосты на Лиме и его притоках. Итальянские башмаки из желтой кожи оказались как раз по ноге и, смазанные говяжьим жиром, не пропускали воду. Он охотно подменял на часах товарищей, когда те были заняты своим хозяйством или резались в карты. Таким образом, Пашко часто подолгу оставался один на страже и сидел, уткнувшись в свои астрологические книги, наполненные картами, схемами планет и их орбит. Одни считали его чокнутым, другие гордецом, но те немногие, которым он больше доверял, знали, в чем дело, и рассказывали, что он пытается проверить таблицы счастливых и несчастливых дней, которые составил некий Тихо Браге. Данные он черпал из сводок о количестве мертвых и раненых, о пожарах и несчастьях на Лиме, Таре, Тараше и Уздомире, у Никшича, в Дробняке, в Фоче и на Восточном фронте.

Данных было больше, чем нужно, но они никак не укладывались в старые таблицы. И это принудило его составить новые, собственные таблицы. Вместо тридцати двух несчастных дней в году у него получилось почему-то больше ста восьмидесяти. Все дни между девятым и двадцать пятым выходили несчастливыми, чреватыми бедами и неудачами. Затишье наступало лишь в конце месяца, когда Злая Нечисть, насытившись кровью и умаявшись, ненадолго засыпала. Сначала он сомневался: существует ли Нечисть как самостоятельное, сознательное существо, имеющее объем и вес, но со временем убедился, что каким-то образом она дышит, живет, питается и устает. Что она устает и время от времени засыпает, он заключил позднее. Пашко, конечно, не рассчитывал захватить ее спящей и при помощи своих календарей и наук как-нибудь обезвредить — слишком был он для этого слаб и неучен, ему хотелось только изучить законы сна Злой Нечисти и попытаться каким-то образом его продлить.

От этих мыслей всю зиму и весну его мучила бессонница. После трех-четырех томительных ночей он сваливался. Начинался бред. Колесо зодиака с астрологических карт вертелось перед глазами со скоростью электрической пилы. Сквозь мглу невыносимых болей он чувствовал, как на него сыплется откуда-то дождь цифр и знаков, которые нужно запомнить и разгадать. Порой появлялась и сама Злая Нечисть и смотрела на него животом, хвостом или когтями поднятой лапы. Разбросанные по всему ее необъятному телу бегающие глаза щурились и давали понять Пашко, что он и без того знает больше, чем положено знать простому смертному, и поэтому отныне ему запрещается совать нос в запретные тайны. То тут, то там, где только чудище пожелает, раскрывались пасти: внезапно раздвигалась жесткая щетина, кожа лопалась и над Пашко, беспомощно ввергнутым в пучину ужаса и мрака, раскрывалась зубастая пасть.

В мучительном полусне, не в силах побороть охвативший его страх, Пашко вставал и убегал из дому. Он шагал вдоль Лима или одного из его притоков, по узким лесным тропам, мимо спящих селений, вдоль ручьев, заросших ольшаником и орешником, к ключу, окруженному деревьями, с которых, не умолкая, каркали вороны. Люди обычно не спрашивали, кто он и куда держит путь, — само собой разумелось, что человек с седоватой бородой, в итальянских башмаках и с длинной винтовкой за плечами, знает, куда идет. Он шел, а глаза Злой Нечисти один за другим потухали, пасти одна за другой закрывались, а после того, как Пашко умывался ключевой водой, Нечисть исчезала совсем, и мир становился таким, каким был прежде. Тогда Пашко шел домой и принимался за дела.

Вот и сейчас, после одной из таких прогулок, Пашко чувствовал, как к нему возвращается здоровье и вскрывшиеся было душевные раны затягиваются и заживают. Миновал полдень, небо покрылось облаками, тепло. Пашко охватывает дремота, и минутами он шагает без единой мысли в голове. Это приятно, но длится недолго. Мозг, упрямый как осел, продолжает вертеть водоподъемное колесо бесплодных мыслей о черных днях: в понедельник инструмент валится из рук, ранит пальцы и ладони; во вторник первый совет: будь начеку, в дорогу не трогайся, из дому не выходи и никакого почину не делай; в среду и четверг, если остерегаться, даже и во время войны можно уберечься; в пятницу избегай кабаков, мечетей и вообще всяких людских сборищ; в субботу — уйдешь от женщины, ножа и спиртного — доживешь до воскресенья; в воскресенье случаются большие беды — пожары и массовые побоища…

На перекрестке, недалеко от моста, Пашко остановился, раздумывая, какой дорогой идти домой. Довольно широкий проселок вел через Житняк, но Пашко не любил это село: все они там пьяницы, картежники, болеют дурной болезнью, с чужими женами путаются, рожают детей-уродов. Идти удобнее по шоссе, но оно ведет в город, в «обезьянье царство», а туда ему не хочется. Каждый раз, когда он там бывает, его обступают итальянские солдаты — народ худосочный, юркий, любопытный и крикливый, невольно вызывая в памяти отвратительную теорию, по которой люди всего лишь хмурые и вялые родственники обезьян. Не желая снова сталкиваться с этим неопровержимым доказательством, Пашко свернул на проселок. На мосту его настиг дождь, зеленое зеркало воды покрылось пузырьками. Пашко заспешил в караулку житнякских милиционеров.

В помещении не было ни души. В обеденное время, когда не приходится бояться контроля, житнякские милиционеры обычно покидали свои посты и отправлялись в ближайшую кафану поразвлечься. В очаге горела огромная головня, оставленная нарочно, чтоб создать впечатление, будто караульные только что вышли; от нее пышет жаром и попахивает дымком. Пашко вытянулся на лавке, испещренной картежными записями и надписями о том, кто чью жену осчастливил, достал из торбы «Жития святых», чтоб не заснуть и, как только кончится дождь, отправиться дальше. В этой книге, где описывалась жизнь всевозможных мучеников, Пашко находил много подтверждений тому, что Злая Нечисть существовала и лютовала в давно прошедшие времена. Жития он в какой-то мере тоже использовал для своей таблицы несчастливых дней. Кое-что он давно уже проверил, некоторые дни из тех времен и своими событиями, и бедствиями удивительно напоминали то, что он переживал теперь.

Книга открылась на житии святого Мартиниана. Его день — тринадцатое февраля — был позавчера и прошел совсем незаметно; житие Мартиниана Пашко знал в общих чертах, вот он и взялся за него, чтобы наверстать упущенное. Погрузившись в чтение, он ясно представил себе, как святой, грязный, небритый, в лохмотьях, стоя на коленях, молится на пустынном острове. Пашко знал, что за этим последует: сначала явится Фотиния, потом блудница Зоя; чтобы спастись от одной, святой прыгнет в воду, а от другой — в огонь. Пашко слышал рокот Лима, и ему чудилось, будто он сам на необитаемом острове. Клонило в сон, но вдруг на мосту послышались чьи-то шаги. Кто же это, подумал он, удивляясь ничуть не меньше, чем святой Мартиниан при виде Фотинии, когда ее выбросила на берег буря. Неужто и тут женщина?.. И бог с ней, пусть идет своей дорогой! Ни в воду, ни в огонь прыгать я не стану — женщины давно уже не будят во мне грешные желания, из-за которых так пострадал святой…

Слышно было, как скрипит снег под тяжелыми неторопливыми шагами, словно надвигалось какое-то знаменье. Пашко не мог решить, к добру это или ко злу. Он отворил дверь и выглянул наружу: в самом деле — женщина! Женщина явно испугалась — дернулась назад и остановилась. Потом оглянулась на пройденный путь с таким видом, точно жалела, что его прошла, и хотела бы вернуться. Глаза у нее забегали, словно ее на чем-то поймали. Должно быть, витала где-то в облаках. Пашко пожалел, что вернул ее к действительности.

— Не бойся, — сказал он. — Иди под крышу.

— Некогда мне, далеко идти.

— Дождь скоро кончится, вот только туча пройдет.

Женщина неохотно и пугливо вошла, и только тогда ему пришло в голову, что у нее есть основания бояться: в караулках у мостов всегда сидели бородатые люди с винтовками, в желтых итальянских башмаках и требовали предъявить бумаги с множеством печатей и неясных подписей. У нее наверняка нет пропуска — либо потеряла, либо никогда и не было, — потому и дрожит.

— Если у тебя нет пропуска, — сказал он, — не важно. Для меня это ничего не значит. Когда я на посту один, то ни у кого не требую этой чертовщины. Зачем мучить народ и врагов себе наживать?

— Вниз иду, — сказала она первое, что пришло ей в голову. — В Рабан.

— Многие идут вниз, — пробормотал он уже рассеянно, ухватившись за давно волновавшую его мысль. — Все мы идем вниз; и даже когда направляемся в другую сторону, нас все равно сносит вниз. Наша жизнь — как вода, а воды наши горные, быстро уносят все, что в них попадает.

Пашко поднял на нее взгляд и увидел, что она брюхатая. Напоролась, бедняжка, парень-то, видать, примера со святых не брал, вот и вспухла. Он улыбнулся, но тотчас опечалился — беременные женщины всего боятся; что-то в них пугается — может, плод, который уже наперед страшится жизни и перемен? А с другой стороны, может, это всего лишь еще не созревшая и не принявшая настоящий облик материнская забота?.. Тут ему вспомнилась святая Зоя: «Поначалу Зоя была развратницей, искусительницей святого Мартиниана, но, увидев, как этот аскет-отшельник встал в огонь, чтобы убить в себе всякое вожделение, она горько раскаялась и ушла в Вифлеемский монастырь, где и подвизалась как усердная постница и затворница. Отмолив свои грехи, она получила от бога дар чудотворства».

— Ты откуда? — спросил он.

— Из Меджи. Горемыка, клянусь богом, нет хлеба в доме.

— Ты не одна такая.

— Как не одна?

— У многих нет хлеба. Кто сейчас его не ищет?

— Окажется человек в беде, и кажется ему, будто никто не знает, что такое беда. И откуда знать? Чужое горе — не горе!

— Всему приходит конец, и мукам тоже, — сказал он. — Пройдет и это.

С самого начала он понял, что женщина что-то скрывает и старается отвести разговор от главного. В Верхнем Рабане, в селе Опуч, живет некий Арслан, зобастый мусульманин, с изрытым оспой лицом (верно, Арслан Бальмез), названый брат ее давно погибшего свекра, вот она и пошла попросить у этого Арслана немного зерна — взаймы или за деньги. Дороги она не знает, не знает, разыщет ли его и как понесет зерно, если даже его получит…

«Все врет, — подумал Пашко, слушая ее. — Либо зачала незамужней и сейчас хочет скрыться, чтобы родить и замести след; либо она партизанская связная и идет с важным поручением; или черт его знает кто! Все может быть, только не то, что она говорит. Беда лишь, что брюхатая. Несчастный народ эти женщины, — подумал он, — чуть только сделает уступку природе, и все уже наружу, а там, смотришь, заплакал, запищал ребенок…»

— И я иду в ту сторону, — сказал он, словно желая ее успокоить. — Я там живу.

— А далеко село Корытар?

— Корытар — долина, а село называется Тамником. Туда, ей-богу, путь далекий. И долина по-настоящему не Корытар, а Караталих, «Черный талан» по-турецки, а наши прозвали его Корытар — долина-то похожа на выдолбленное в горах корыто.

— Мне сказали, что надо идти по долине.

— Да, тебе правильно сказали. А как тебя звать?

— Неда, — сказала она и тотчас раскаялась, что назвала свое настоящее имя. — Там леса, — продолжала она, — боюсь заблудиться.

— Верно, леса и, надо думать, дорог нет. Может, тебе вернуться?

По ее глазам было видно, что она не хочет или не может вернуться. Пашко отворил дверь и посмотрел на небо: рокот Лима стал явственней, и ему вдруг почудилось, будто какая-то новая река, вырвавшаяся из преисподней, грозит затопить этот пасмурный надземный мир. Туча двинулась дальше, и дождь лил теперь над Нижним Краем. Пашко подал женщине знак, что дождя нет и можно отправляться. И они зашагали по утоптанной милицейскими ботинками широкой тропе. Когда они проходили мимо корчмы, милиционеры увидели через окно согбенного старика с винтовкой и кожаной сумкой за плечами и женщину на сносях и решили, что неравная по возрасту супружеская пара собралась к кому-то в гости. Один из милиционеров сострил даже, что дядя с бородой не напрасно ел макароны — пахал да сеял, вот тебе и урожай; другой добавил, что дяде, верно, племянники помогали.

У сельской околицы Пашко сказал:

— Дорога туда мне знакома, все тебе растолкую. Не бойся, не заблудишься.

И оба замолчали, погрузившись в свои мысли. Собственно, это были даже не мысли, а скорее разрозненные картины прошлого — того, что они когда-то видели или слышали, и эти несвязные картины влекли их то в прошлое, уже не имеющее значения, то в неясное, зыбкое будущее.

Перед глазами Пашко встает по-осеннему желтая дубрава в Старчеве, из нее выходит скользкая, облепленная опавшими листьями тропа. Глаза смотрят на заснеженное село Рабан и Пусто Поле по ту сторону Лима, а видят все ту же тропу, но уже не безлюдную, на ней стоит его родич, коммунист Арсо Шнайдер. Арсо не один, с ним Васо Остоич, по прозванию Качак. Было это полтора года тому назад, а вот сейчас ожило.

— Тебе надо записаться в милицию, ее сейчас организуют, — сказал ему тогда Качак.

— Зачем же мне записываться, когда вы других отговариваете? — спросил Пашко.

— Отговаривать — отговариваем, но это бесполезно. Все равно ее создадут, а нам нужно иметь там своего человека.

Назад Дальше