Жизнь – явление полосатое - Сац Наталья Ильинична 18 стр.


– Какой? – быстро обмакнув в чернила ручку, спросил следователь.

– Гонолулу! – громко ответила я.

– А где эта страна находится?

– А я почем знаю? Она называется Гонолулу… Хотела и шпионила в пользу Гонолулу…

Теперь это «Гонолулу» звучало как победный клич… Сидеть не могла, поднялась и стала двигать стулом… Около губ появилась кровавая пена– Вызванный доктор ни каплями, ни шприцами успокоить меня не смог. Крик «Гонолулу» продолжал висеть в воздухе… Только пожарная кишка с очень холодной водой отрезвила. Унесли в камеру.
Доктор дал справку следователю: «эпилептический припадок».
Посмешить тебя, читатель?
Много лет спустя, в 1984 году, на торжественной Всемирной Ассамблее детских театров в Москве (АССИТЕЖ), куда съехались представители детских театров почти со всего мира, я как глава этого мероприятия проводила дружественную беседу с Роз-Мари Мудуэс (Франция), Ги де Мизером (Англия), Ильзой Роденберг (ГДР), главным дирижером нашего Детского музыкального театра Виктором Яковлевым и журналистом, моим сыном Адрианом. Вдруг неожиданно кто-то, значительно выше меня ростом, надевает мне на шею роскошную гирлянду из цветущих орхидей… Я поднимаю голову: высокая, смуглая женщина в экзотическом костюме говорит мне:
«Я – руководитель Детского театра, который создан по вашему образцу в Гонолулу. Примите орхидеи от театра имени Наталии Сац».
Честное слово, это правда.
Орхидеи за несколько лет усохли, но все же висят в моей комнате. Эта гирлянда радует меня и сейчас.
В Бутырках
Как ни странно, но холодная вода из пожарной кишки на несколько дней угомонила меня. Тянуть из меня жилы больше следователь, наверное, не будет. Хотел лжи, выдуманного покаяния – пусть пишет в мое дело «шпионаж». Кстати, вероятно, мне в назидание из нашей камеры перевели за время моего припадка всех. Тишина, как после расстрела.
Но через две ночи сна – снова внутренний протест. Погибнуть? Ни за что? Нет! Жить! Жить, во что бы то ни стало. Рядом со мной три книги. Доучить их наизусть, хоть шепотом, найти верные интонации, ритмы, темп… Может быть, потом будет возможность звучать в полный голос – я же артистка, режиссер, и пусть он не лжет, что я – уже не я…
И опять «повезло». Меня переводят в Бутырскую тюрьму. Огромная камера, через которую идут деревянные подмостки. Они называются одноэтажные нары. На них лежат какие-то мешочки, платки, пестрые подушки, байковые одеяла… Женщины разного возраста говорят громко, смеются громко, они все время в движении: бегают по нарам в халатах, чулках, трусах, бюстгальтерах… Некоторые что-то зашивают, стирают, но большинство носятся взад и вперед полуодетые по этой причудливой «эстраде». В сравнении с «кельей», из которой привезли меня только что, кажется, что попала в пестрый балаган. Когда я туда вошла – обалдела. Но это длилось недолго. Вскоре к шуму, привычному для этой камеры, добавились крики удивления, радости и даже… ликования. На меня буквально налетели знакомые «по воле». Заговорили сразу несколько женщин:
– Неужели сама Наталия Сац?

– Когда же она успела поседеть?

– Еще в августе такая элегантная была, наверное, это – не она.

– Если Наташку тоже свалили – удивляться нечему.

– Здравствуй, наша гордость. Не смотри так угрюмо.

– Голос твой «ермоловский» слышать хотим…

– Не нуди, если Наталия к нам пришла, верю – счастье еще будет.

– Мне тебя больше, чем себя, жалко – что теперь с театром твоим будет?

– На миру и смерть красна…

Просидев в этом огромном помещении уже по три-четыре недели, заключенные в Бутырках жили новостями, почти радовались вновь пришедшим, торопились узнавать и сообщать друг другу новости о жизни на воле. Конечно, пока они не пообвыклись здесь, свой арест переживали так же горько, но сейчас вырывали у жизни последние улыбки свободы: говорить громко, быстро двигаться, спорить, общаться друг с другом. Меня восприняли как сенсацию.
Потом человек двадцать уселись вокруг меня на полу и уже тише начали выспрашивать подробности моего ареста. Я от этого вопроса уклонилась и сказала только, что следователь пока мое дело не закончил и статьи мне не сказал.
Ольга Третьякова, жена заместителя наркома путей сообщения, залилась смехом:
– Мы так и знали, что Наташка придумает себе какое-то свое, особенное «дело»…

Несколько голосов добавили:
– А все знают, что она, как и все мы, попросту сидит за своего мужа.

Я спросила удивленно:
– Но разве он арестован?! Мне возразили убежденно:

– А кому бы без этого вы были нужны здесь?

– Но ведь утром в день моего ареста он еще был на работе.

– О, святая простота! – закричала вдруг явно чахоточная женщина, профессор университета, старый член партии, которую мы все знали и уважали. – А через несколько дней его вызвали на собрание, заставили покаяться в преступлениях, которых у него никогда не было, арестовали его, всех его заместителей и делопроизводителей…

Ольга Третьякова продолжала:
– Знаем это точно, потому что в эту камеру на один день приводили секретаря И. Я. Вейцера Татьяну Тимирязеву. Вы знали ее?

– Конечно. Муж очень ценил ее по работе, и мы помогали ей воспитывать больного сына…

Я замолкла. Застыла. Ведь даже самой себе не говорила, что больше всего боюсь, как бы мой арест не подорвал незыблемый авторитет мужа. Почему следователь задавал мне какие-то дикие вопросы, но никогда о нем ни слова? Голова заходила ходуном – чуть не брякнулась на пол. Мысленно зазвучала страшная папина музыка «Пляс козлоногих». Вперемежку в голове завертелись шерсть, рога, копыта, негодование, ужас… Значит, маму, детей уже все сторонятся. На что они живут? Я сжалась в комок и заплакала…
На меня снова налетели любительницы сенсационных новостей, обнимали, целовали, утешали, пока не подошла Соня Прокофьева:
– Возьми себя в руки, Наташа. Никто из нас здесь не имеет права плакать. Слезы заразительны. А в горе мы обязаны быть мужественными. Очень жаль, что я была на допросе, когда ты вошла. Одной истерикой в этой камере было бы меньше. А мы, друзья, об этом уже договорились.

С Соней была знакома хорошо; ценила ее простоту, умение оставаться самой собой на любых ступенях жизни. Она сказала теперь уже приветливо:
– Ну, здравствуй, Наташа. Тебе повезло. Я здесь староста и устрою тебя рядом со мной. Где твои вещи?

У меня был только красный прорезиненный плащ и замшевые перчатки.
Спала я радом с Соней; места было в обрез, но спала крепче, чем в лучших условиях. Дело не только в том, что настоящие женщины умеют создавать подобие уюта где угодно, что у Сони был пушистый плед – больше всего в такие минуты греет тепло дружбы.
Даже в этих условиях Соня оставалась организатором-общественником. Утром она внесла предложение «использовать наличие Наталии Сац».
«Итак, – продолжала Соня псевдоспокойным голосом, – сегодня мы объявляем твой вечер. Возможностей увести присутствующих в мир искусства у тебя много».
И вот я уже восседаю на нескольких узлах с женским тряпьем, сложенных вместе, чтобы всем была видна, под ногами почти метр очищенного пространства – если «по ходу пьесы» понадобится встать, смогу и это сделать. Волнуюсь, как всегда на премьере, начинаю «спектакль одного актера».
«Горе от ума» Грибоедова выучила от начала до конца наизусть.
Голос звучит хорошо, даже как-то посвежел за это время; в обычные-то дни в театре злоупотребляю им с утра до ночи–
Сцена заигрывания Фамусова с Лизой, неожиданного появления Софьи в сопровождении Молчалина виделась мне так ясно, что и на лицах моих слушательниц появилось выражение, какое бывает у зрителей, когда спектакль им нравится.
Глазок в двери открылся два или три раза, и наконец появилась дежурная. Она, видимо, не могла понять, почему замолкли многочисленные обитательницы камеры, но, увидев происходящее, осталась по эту сторону двери.
Я была почти счастлива, что гений Грибоедова перенес моих слушательниц в обстановку художественного вымысла, на два часа заставил жить жизнью действующих лиц его бессмертной комедии.
Меня благодарили, а главное, наутро требовали повторного концерта. Но никто не знал, что я в это время была не одна, а с еще не родившимся ребенком. Еще днем у меня начались странные боли. Пришла докторша и сказала, что поместит в больницу. Когда она ушла. Соня погладила меня по голове:
– Тебе все-таки везет, там, говорят, хорошо… Однако мне очень хотелось устроить сегодня вечер Пушкина. Боль утихла. И вот с возвышающих меня узелков читаю «Сказку о мертвой церевне и семи богатырях». Нет, у меня уже ничего не болит. Наслаждаюсь музыкой стихов Пушкина:

«Царь с царицею простился,
В путь-дорогу снарядился…»
Раскрывается дверь:
– Кто здесь на «С»?

Раздается несколько фамилий, в том числе моя.
– Сац – в больницу. Собирайтесь.

Ловлю опечаленные взгляды слушательниц, встаю и говорю жалобно: «Можно завтра, мне уж не так больно и – очень хочется дочитать эту сказку…»
Слышу возмущенный шепот Прокофьевой:
– Ты с ума сошла? Иди сейчас же.

Но, естественно, конвоирша не уговаривает меня. Хмыкнув, привычно запирает дверь с обратной стороны.
Разные мысли шевелятся у моих слушательниц, но, спасибо, никто ничего не говорит… И вот уже чувствую себя царевной, которая среди своих странствований все же осталась жива, сумела уговорить Чернавку, встретить добрых богатырей, быть им полезной, где-то в гуще дремучего леса не потеряла себя…
Сказка Пушкина захватила всех. Но я волнуюсь еще потому, что приближаются самые дорогие для меня строчки, когда королевич Елисей узнал, что под горой в хрустальном гробу «спит царевна вечным сном».
Я очень хорошо знала, что мой Израиль Яковлевич ничуть не похож на королевича Елисея, а я – на царевну, но почему-то происшествия этой сказки самым причудливым образом переплетались в моем представлении с дорогими людьми и надеждой. И не только у меня. У большинства моих слушательниц. Сказка эта стала верой в лучшую правду.
«Несчастью верная сестра, надежда» взяла нас под свое крыло.
Спасибо, Пушкин!
Встреча с гадалкой
На следующий день меня перевели в больницу. Настроение было приподнятое после вчерашнего выступления, и теперь старалась вспомнить все мелодии оперы Бизе «Кармен» ну и, конечно, новеллу Мериме. Может быть, когда-нибудь смогу и исполнить любимую новеллу с музыкой.
В больничной палате нас было только двое. Вторая женщина сидела за то, что была верующая, и за то, что гадала на картах и по линиям рук. Я вспомнила, что Анатолий Васильевич Луначарский считал хиромантию наукой и серьезно ею увлекался. Однажды он пригласил меня поехать с ним на вечеринку артистов Большого театра и по просьбе артистов в отдельной комнате устроил «сеанс хиромантии». Артистки по очереди заходили в эту комнату, желая узнать свое будущее и одновременно, конечно, повеселиться. Но когда Анатолий Васильевич предложил погадать и мне, я ответила:
«Не верю я ни в какие гадания».
Однако Анатолий Васильевич все же погадал мне и по правой, и по левой руке. Меня удивило тогда, как серьезно он разглядывал линии моих рук, как опечалился в результате этого гадания. Он сказал:
«Должен огорчить вас, Наташа. В расцвете творческих сил вас ждет потрясение, большая трагедия, страшнее смерти».
Я на него обиделась и ответила:
«Ничему этому, Анатолий Васильевич, я не верю. Вы говорите просто, чтобы подразнить меня…»
Но вот… он оказался прав… Может быть, и гадать на всякий случай поучиться? Даже детские игры отвлекают от того, о чем опасно все время думать.
Хиромантия – наука трудная. Соседка по тюремной больнице предложила сначала научить меня гадать на картах. И вот со слов гадалки уже зубрю: туз пик – опасность, шестерка пик – поздняя трудная дорога, четыре десятки – хорошо, четыре короля – похуже, бубны и пики – очень плохо; об этом даже в сцене гадания в опере Бизе «Кармен» поется…
Фамилия гадалки – Негонова. Она очень добрая. Выпросила у конвоира лист картона и сделала мне из него тридцать шесть крошечных карт. Конечно, буду держать их под рубашкой, в секрете.
Кормят здесь не так уж плохо. Но главное – двери не заперты, мы могли ходить по коридору, и голубоглазый конвоир не унижал нас теми интонациями, которые так били по самолюбию, когда находилась в камере, особенно во внутренней тюрьме. А я, честно сказать, только в больнице и почувствовала всем существом своим, как сильно устала. Но как ни странно, дней через восемь поняла, что горечь происшедшего легче выносить там, где и обстоятельства жизни жестче. Хорошие условия вели к праву жалеть себя, унизиться до ожидания жалости других. Нет, это не для меня. Только борьба за справедливость.
В этот раз борьба не состоялась.
После больницы меня погрузили в единственно доступное мне тогда средство транспорта – «черный ворон», привезли в какое-то еще неведомое мне здание, ввели в маленькую, полутемную комнату, подвели к столу, за которым с мрачным выражением лица сидел хорошо известный мне следователь Русинов. Это был восьмой допрос. Сегодня следователь Русинов уже не устремлялся в дебри уголовного кодекса, не пытался найти мне «подходящую статью». Он был спокоен и важен.
Дал мне лист бумаги с громким названием «протокол допроса».
Там было четыре вопроса и один ответ – нет. «Подпишите – сказал он. – Следствие закончено». Это было первое и последнее, что я подписала. Из-под тюремного камня выползала надежда. Некоторое время следователь смотрел в окно и молчал. Я тоже робко заглянула в окно.
Москва! Не видела тебя уже три месяца. А ты тут – за этим окном. Темно. Спят, наверное, мои ребята… Нет! Не впустить тепло родного в тюремный мрак. Ведь может уже сейчас…
Поворачиваюсь к следователю. Он смотрит на мои ноги: облупившиеся лакированные туфли, подвернутые у колен чулки со спущенными петлями.
– У вас хоть пальто какое-нибудь есть? – спрашивает меня следователь неожиданно мягко.

– Прорезиненный плащ. Я арестована двадцать первого августа…

Надежда зашевелилась снова. Но лучше пусть он сам скажет: «Не виновна. Идите домой!».
Следователь цедит сквозь зубы:
– Напишите записку матери, постараюсь помочь получить вам теплые вещи.

Ничего не понимаю, встаю со стула.
– В чем поможете? Сяду сейчас на троллейбус номер два, от Лубянской площади до Арбата близко…

Почти вижу тебя, мой троллейбус, – поедем!!! Следователь поворачивает голову в сторону, говорит, не глядя на меня:
– В Сибири, или еще дальше – зима. Напишите записку…

Надежда снова под камнем, но я не сдаюсь:
– Мне ничего не надо. Вы же знаете, я ни в чем не виновата, я…

О, это уже потерявшее свою силу «я»! Голос следователя неожиданно стал стальным:
– Ваш муж арестован. Вы не могли не знать о его преступлениях. Будете изолированы сроком на пять лет.

Пол зашевелился у меня под ногами. Хочу кричать. Почему же ни слова о нем не говорили раньше? Все лжете, человек с мохнатым сердцем, подлец, иезуит!.. Но горло сжато, звучит только его голос в телефонную трубку:
– Возьмите Сац…

Берут… ведут…
Первый этап
Это была самая длинная ночь в моей жизни…
От следователя меня повели куда-то вниз. Там объявили срок. В рухляди пересыльной тюрьмы позволили взять старый бушлат цвета хаки, лапти и обмотки. Никогда еще не было в пальцах моих рук такой грязи. Но… закручиваю рваную портянку – страшно боюсь холода.
Куда повезут? Пять лет! Пять лет «исправительно-трудовых лагерей».
Утро еще спорит с ночью. Москвичи крепко спят. «Черные вороны» слетаются на снежный пустырь…
Неужели я знала другие способы передвижения? Вряд ли.
Конвоир «тюрьмы на колесах», что сидел рядом с шофером, сошел вниз и с тупым величием отпер тяжелый замок тяжелой двери «черного ворона».
Цепляя испуганными ногами крутые ступеньки, одна за другой появляются женщины. Молодая, черноглазая, в белом берете и теннисных тапочках (Маша Перовская была арестована на теннисной площадке дачи Рудзутака)… Пожилая, с остановившимися зрачками, в одеяле поверх летнего платья… Подстриженная «под мальчика», в английском костюме и непомерно больших валенках… Дородная русская красавица – жена заместителя наркома путей сообщения – киноактриса Ольга Третьякова в шерстяном цветастом платке и домашнем ситцевом платье… А вот худенькая, с синими глазами в длинных ресницах красотка в теплых перчатках, ботиках и каракульчовой шубе (проносится в голове: написала, наверное, записку домой)… А вот хромая в мужском пиджаке…
Жены «ответственных» вывалились из «гнезда жизни». Ноябрь подполз неожиданно. Счастливые и заключенные плохо ориентируются во времени.
Шагаем по пустырю. Нас выстроили около кучи с обломками ржавого железа, сломанных колес, грязных отбросов… Сколько молодых, красивых лиц, пушистых волос, длинных кос, недоцелованных кудрей…
«Можно устроить конкурс красоты», – ржаво острит мозг.
Молчим, скованные холодом и… неизвестностью.
Где-то совсем близко свистят поезда. Нас ведут туда, откуда раздается этот омерзительный свист. Оказывается, бывает и такая Москва, доселе совсем незнакомая. Но я уже не москвичка.
Шагаю на собственные похороны…
Облезлый товарный вагон с зарешеченным отверстием под крышей. Нас набили туда – сто шестьдесят восемь. Трехэтажные нары, печка, дыра посредине вагона для всех надобностей. Знакомых до боли много. Доносятся фразы, они еще страшнее от строгой сдержанности интонации:
– Вы – за мужа?.. А он за что?

– Ничего не знаю.

– Вам какой срок дали?

– Восемь… восемь… десять… пять… десять…

Дали? Нет, взяли!
Но… об этом не сметь думать!
Рада, что ко мне подходит жена наркома легкой промышленности И. Е. Любимова – она неодобрительно смотрит на мои лапти:
– Что же вы не могли сообразить, что и вас возьмут? Нет, я, как только Исидора Евстигнеевича взяли, купила валенки, полушубок, ушанку, сложила все в чемодан и стала ждать… Куда я без него? Всю жизнь вместе. От села, где он учительствовал, до народного комиссара.

А «они», как для издевки, за мной только через две недели пришли.
Я оправдывалась:
– Еще утром в день моего ареста муж был на свободе. Как могла такое предвидеть?!

Лучше не буду ни с кем разговаривать, вспомню что-нибудь из давнишнего…
В прошлом году в рекламных листках в Париже прочитала: «Пущены поезда-сюрпризы. Удивительные приключения. Приятная неизвестность. Вы знаете, когда уедете и когда вернетесь. Все остальное предоставьте нашей необузданной изобретательности…»
Дурацкая ассоциация. Но неизвестность, как и там. Пожилая женщина в летней жакетке и зимней шапке пристально смотрит, хочет что-то сказать. Подхожу к ней.
– Я жила на пятом этаже в вашем подъезде. Вы меня, наверное, и не замечали, а мои дети дружили с вашими. Арестовали меня несколько часов назад. Иду на этап без всяких допросов… Надела, что под руку попало… Самое главное: когда вели по нашей лестнице, видела, как на подоконнике между этажами сидела ваша Ксаночка, прижав к себе больного котенка. Поздоровалась со мной печально так и сказала: «Животные добрее людей».

Я молча пожала руку этой женщины.
В наш «сюрпризный» поезд вносят бак с супом из воды и рыбьих костей. Он называется «кандёр». Кандёр… странное название.
Что это? В нашем «курятнике» звучит низкий мужской голос
– Выбирайте старосту. Принимайте хлеб, миски… Начинаем организовываться. Старостой будет Людмила Шапошникова.

Совсем недавно она была первой женщиной нашей Родины – членом Президиума ВЦИК. Вместе с Жемчужиной [26]  ездила в Америку.
«Последняя любовь Сергея Мироновича Кирова, – шепчет мне синеглазая Инна и добавляет:– Только совсем непонятно, как это она сюда попала?!»
– А как я, как ты – понятно? Сейчас главное – ничего не пытаться понимать. Уцепиться за жизнь, хоть как-то уцепиться. Соня Прокофьева дрожащими руками пересчитывает миски. Людмила делит места на нарах. Я и Фаина Цылько взяли веники, подметаем, вернее, пылим.

Назад Дальше