Жизнь – явление полосатое - Сац Наталья Ильинична 21 стр.


– Замолчи, – прерываю я его весело. – Я рада, что в Сиблаге я менее знаменита, чем ты.

Нас ведут в соседнюю комнату, где накрыты столы, стоят чайники, кувшины с молоком, хлеб, сыр, колбаса.
– Может, закусите после дороги перед спектаклем? – спрашивает добродушная женщина из местного начальства.

Пауза. Не поворачивая головы, все смотрят на меня. Кто-то мямлит неуверенно:
– Нет, спасибо, мы уже…

Дисциплина! Их трудно подчинить, но завоевать можно. И если они в тебя поверят, то и им можно поверить.
– Ну, что ж, ребята, давайте закусим, раз приглашают. Как вы думаете, а? – говорю я весело. И в ответ – улыбки, ликование.

– Конечно, спасибо, раз Наталия Ильинична сказала, чего тут…

Пьем горячее молоко, даже едим горячие котлеты – красота!
Один мой взгляд (правда, за моей спиной Гришин взгляд впридачу) – и начинаем ставить декорации, одеваться: публика давно заняла места, ждет.
А после спектакля? Успех – нет, это не то слово. Буря… Длительные овации.
За кулисами меня окружают новые поклонницы и поклонники.
– У нас в лагере библиотека есть неплохая, книжки берут, но маловато. Читать самим нужно, да ведь с живым словом не сравнишь. Читать все умеют, а представить себе всю эту жизнь многим из нас, ой, трудно. Зато теперь – только держись, наш библиотекарь.

Еще два раза выезжали мы в соседние лагеря с «Бесприданницей». Как радовались мы, каким живительным был наш успех для зрителей-заключенных! К сожалению, того, кто разрешал нам выезды, вероятно, переместили на другую работу.
Нашу «Бесприданницу» все труднее было показывать в других лагерях и из-за отсутствия конвоя, и по другим причинам. Но все же успех был настолько велик, что искупал и трудности, и неприятности. Увлеченные своей работой и способностью увлекать изолированных от культуры людей, мы мечтали уже делать новую постановку и были очень благодарны моей маме, которая прислала нам большой том пьес Островского, новые песни и одноактные пьесы. Мы были уверены, что наша работа себя оправдала, и ее поддержат. Однако кривые дороги решений Сиблага были непредсказуемы. Однажды в четыре часа утра в наш женский барак пришли за мной два конвоира со страшными словами: «Собирайтесь с вещами».
За что? Куда ведут? Разве я в чем-нибудь провинилась? Я же доказала, что могу быть полезной! Снова неизвестность, потеря даже этого известного моей маме адреса, снова полное одиночество!
И когда мы приблизились к выходу у колючей проволоки, вдруг от столярной мастерской отделилась статная фигура Гриши. Волосы на голове были спутаны – он, видимо, только что вскочил с койки; неотрывно смотрел на конвоиров, на мои вещи, смотрел, как я ухожу все дальше… А когда я вышла за зону, мы посмотрели друг на друга последний раз, и он закрыл лицо руками. Спасибо ему. А когда я снова зашагала по белому снегу за воротами лагеря, родились строчки:
Прощай, Сибирь,
Прощай, буран и вьюга,
Безоблачного неба бирюза,
Прощай, жиган,
Хорошим ты был другом,
В последний раз гляжу в твои глаза…
Второй этап
Весна тысяча девятьсот тридцать девятого. Снова этап. Из того лагеря, где все-таки удалось сделать что-то хорошее, зашвыривают, как футбольный мяч ногой, куда-то. Зачем? Там я все-таки добилась какого-то признания, ощущения, что не только существую – живу. Мама знала тот адрес. Ей рассказали об успехе «Бесприданницы», и во время второго свидания она сказала мне:
– Неси культуру повсюду, доченька… Я привезла тебе кое-какие вещи для выступлений, даже длинное платье.

Дорогая моя, она не рассчитала, что моя правая рука была все еще слаба и с трудом могла держать этот легкий для других чемодан, который в этом этапе казался мне непомерно тяжелым.
Ранним утром с поезда ведут меня и других заключенных, которых совсем не знаю, в Свердловскую пересыльную тюрьму. На улицах еще пусто. Только двое горластых мальчишек, неизвестно откуда взявшиеся, заметили наше печальное шествие.
– Воров ведут, – кричит один.

Другой бросил камень. Камень пролетел мимо, тела не задел, но почувствовала его где-то глубже.
Если бы два года тому назад я приехала в Свердловск, сколько вот таких бы мальчиков и девочек встречали бы свой театр, меня, и как!
При входе в тюрьму проверяют фамилию, статью, срок…
Меня ввели в большую камеру. Женщины с разными статьями из разных городов. Среди них многие видели мои постановки или читали о них в газетах. Кое-кто слышал, когда я читала Пушкина в Бутырской тюрьме и, подначивая других, попросил устроить им… концерт.
Организовались вокруг меня моментально: кто – на нарах, кто – под нарами, кто – просто на полу. Главное, поближе к «мастеру тюремного художественного слова». Каждое слово, как в голодное время хлеб, глотали, и я это чувствовала. И опять, словами Пушкина, «несчастью верная сестра – надежда» вползала в наше воображение, переносила нас в другие миры, рождала другие образы. Помню, читала «Цыганы», сказки, стихи. Исполняя «Я помню чудное мгновенье», не смогла обойтись без Глинки…
Утром снова в путь. В поезде продолжала читать стихи самой себе…
И вдруг замечаю пристальные глаза своей соседки – жены заместителя наркомвоенмора Я.Б.Гамарника. Кажется, ее муж успел застрелиться сам. Одета она тщательно, как будто ее только вчера арестовали, причесана, как будто ничего и не случилось, с волосами, заколотыми шпильками. И только перепуганные, как после только что полученного неожиданно подзатыльника, глаза говорят о ее внутреннем самочувствии. Ей странно, что я все время молчу, и она начинает разговор первая:
– Вы, конечно, понимаете, товарищ Вейцер, после всех тех встреч, которые устраивали около этих же железнодорожных платформ совсем недавно моему мужу, ч т о я сейчас переживаю… Единственное мое утешение, что наша дочь, пионерка, отличница, Веточка моя ненаглядная, продолжает учиться, в то время как меня по существу уже нет…

Она не успевает докончить фразы, как со второго этажа, где возлежит здоровенная урка, на нее сыплется шелуха от грецких орехов: урка то и дело меняет положение на своих нарах для того, чтобы плевать прямо в лицо жены прославленного военачальника, особенно когда та торжественно употребляет слово «товарищ»:
– Поговори, поговори, штымпиха из самых порядочных! Только не подавись моей шелухой-то…

И вдруг я вскакиваю и громким своим голосом все когда-либо слышанные и еще никогда ранее не произнесенные слова отборного мата пулеметной очередью запускаю в урку… Она перестала жевать орехи, восхищена, что «нижняя штымпиха», так может…
Но жена Гамарника, за которую я заступилась от чистого сердца, закрывает лицо чистым носовым платком и тихо плачет:
– Никогда не ожидала от вас…

– Добавьте «товарищ Вейцер»… – говорю я, так как только сейчас понимаю, как разнороден состав этого вагона и как в общем-то смешна вся эта ситуация, в которой я, к своей неожиданности, страстно любя иностранные языки, помимо своей воли овладела и этим.

Правда, на ближайшей остановке конвоир заменил мне «общество»… Ввели большую компанию малолетних преступников, которые лихо пели песню о сереньком козлике…
В мое сердце чуть было не закралось умиление, когда они запели «Жил-был у бабушки…», после чего я надеялась услышать знакомые слова, а вместо этого услышала «…твою мать», а после этого «Серенький козлик» и опять «…твою мать». Грязные слова повторялись до бесконечности.
Но тут случилось неожиданное: моя теперешняя соседка – худенькая девочка лет четырнадцати – начала гладить меня по плечу, прижалась ко мне, как моя Ксаночка в детстве, когда хотела о чем-нибудь попросить:
– Знаешь, – сказала девочка тихо и доверительно, – у тебя из чемодана выглядывает железная банка из-под мясных консервов… Может, она не совсем пустая?

К сожалению, она была почти пустая, но я охотно отдала ее девочке. Наверное, я никогда не забуду больших серых глаз девочки с косичкой, когда она указательным пальчиком нашла остатки жира в этой жестяной банке и со счастливой улыбкой очистила ее до самой жести.
– Вот ведь говорят, что сны не сбываются… Я больше года ничего, кроме хлеба, не ела, и вдруг сегодня у меня праздник. Спасибо вам!

Я обняла эту девочку, поделилась с ней всеми остатками от маминой посылочки, и она рассказала мне о своем горе:
– Мама у меня давно умерла… Мы с папой на железной дороге жили – он там начальником был. Когда его арестовали, взяли и меня, статью дали – диверсантка… Потом объяснили, что это про тех, кто нарочно крушения поездов устраивает. Только мы с папой ничего этого никогда не устраивали. А как им это объяснить, я же не знаю. Вот и возят меня уже два года с места на место.

Конечно, я ничего не могла сделать для нее. Но как ненавидела я тех, кто в своей жестокости не пощадил и эту четырнадцатилетнюю девочку.
В Темлаге
Везли нас на поезде долго. Москву, увы, проехали. Но вот я и на новом месте. Лагерь абсолютно закрытый, для «жен самых ответственных врагов народа». Он не похож на обычный лагерь, где жизнь была пестрой, шумливой, скорее – на женский монастырь: чистота, порядок в бараке, на немногих аккуратных клумбах растут аккуратные цветы, тишина… могильная. Кроме конвоя и начальника – никаких мужчин. Знакомых полным-полно: жена председателя Госбанка Нонна Марьясина (прежде, в Москве, видеть ее без шлейфа поклонников было невозможно); жена Сени Урицкого, такая же трудолюбивая и скромная, держалась сейчас так же, как и тогда; жена председателя ЦК Рабис (работников искусств) Славинского Зинаида Светланова – примадонна Московской оперетты, и тут держится, зная себе цену. Помню ее чудный голос. Спрашиваю, поет ли она здесь. Она презрительно кривит губы:
– Птица в клетке не поет…

Но работают здесь все. Организовали швейную мастерскую, бригаду садовниц…
Меня вызывает к себе начальник лагеря капитан Шапочкин. Милейший человек…
– Жена Вейцера? Знал его… Его в Туле называли «красивый Вейцер». Борода у него длинная была. Большим пользовался уважением – секретарь губкома!

Давно ни один «вольный» так о нем не говорил, спасибо! Он говорит со мной доверительно, рассказывает о своем лагере:
– Для нас, начальства, это не лагерь, а санаторий: никаких недовольств, антисоветских разговоров… Мужскую работу тоже выполняют. У нас тут пожар начался. Они так организованно его остановили, что прямо на удивление…

Я рада, что это так. Но зачем он мне все это говорит?
А он приуныл:
– Только живой жизни у нас тут нет никакой… Права переписки – тоже. Живут воспоминаниями о прошлом, потухли…

Да, как ни странно, здесь мне будет еще труднее дотянуть свой срок (еще три с половиной года!) и вернуться (будет ли это?), не потеряв себя. Я не такая гордая и правильная, как Светланова, не могу без творчества.
Капитан Шапочкин продолжает:
– Начальник «третьей части» из Мариинска пишет о вас…

У Шапочкина на столе мое чахлое «дело». Он что-то листает, потом говорит очень радостно:
– У вас сыпной тиф с осложнениями был? Вот это дельно – основание для долечивания…

Шапочкин продолжает:
– Значит, «Бесприданницу» с уголовниками? Вы – молодец. В вашем деле еще сказано, что вы фельдшерские курсы окончили… Пошлю-ка я вас на наш больничный участок, глядишь, и еще что-нибудь поставите.

Я была ему благодарна.
Здесь несколько лагерей. Они соединены между собой железной дорогой. Общее название – «Темлаг». Климат – намного теплее. Больничный участок, куда я попала, небольшой, с отдельными домиками для врачей разных специальностей, несколькими клумбами и деревьями. Многие из женщин-докторов – жены ответственных работников, меня знают, хотят поддержать. Конечно, я еще не совсем здорова. Последняя мамина посылка давно съедена, а сможет ли мама найти меня теперь, поддержать – неизвестно. Я как-то и сама не заметила, что на теле пять огромных фурункулов, трудно поднимать и опускать руки… Наблюдательный капитан Шапочкин, вероятно, заметил, что физически я не очень-то… и послал на обследование. Ну что ж, пусть обследуют… Скорее приблизиться к твоей единственной цели – свободе.
В комнате нас трое: жизнерадостная старушка в повойнике на голове; рядом с ней девушка, молодая, красивая и… глухонемая и я. Старушка наблюдательная, верно замечает, что молчу, потому что на душе кошки скребут. С простонародной мудростью она пытается поднять мое упадочное настроение:
– Самое главное, запомни слова той, что постарше тебя, – не сойти с реек. Как человек соскочил с них, так и пропал. Не такие вагоны машина губит, как с реек сойдет…

Она попадает в самое больное мое место… Главное, не сойти со своих реек, жизненных принципов… Не метаться, верить.
– Эх, бабуля, – говорю я грустно, – как трудно верить, когда ни в чем не виновен, а вот… Старушка отрицательно машет головой:

– Все про саму себя ты знать не можешь и про ближних – тоже. Лошадь о четырех ногах, и та спотыкается.

Не поймем до конца мы с ней друг друга. Поговорим лучше о глухонемой девушке с розовыми щеками, спокойным лицом и… большим животом. Бабуля охотно переходит на эту тему:
– Наша глухонемая на сохранении, вот-вот разродится. А ребенок у нее будет особенный: в какого отца ни попадет, все человеком будет. Она с бухгалтером гуляла – немыслимо был умный старичок. А еще у ей в это время офицер был – красавец, загляденье. Ну, и тот, что на железной дороге раньше работал, – не хуже. Статный такой… Да, уж это дитя в кого ни попадет, на славу вырастет…

Конечно, рассмешила она меня своими рассуждениями. Ловок же должен был быть ребенок, которому еще до рождения необходимо было найти столько попаданий! Пожалуй, эта старушка на больничном участке вылечила меня больше всех. В то время как милые и внимательные доктора лечили меня мазями и каплями, старушка напекла мне пять луковиц и, очистив их от верхней корочки, прибинтовала их к больным местам. Через несколько дней мучившие меня фурункулы прошли, и тело стало гладким. А тут еще моя изумительная мама каким-то образом разыскала меня, разослав в разные лагеря «пробные посылочки», и одна из этих «пробных посылочек» нашла меня. Очень смешно, но среди докторов поднялся и мой фельдшерский авторитет: доктор Верочка, которая в прошлом была хорошо знакома с моим мужем, вспомнила, как муж считал меня лучшей на свете сестрой милосердия и за глаза говорил с гордостью: «У меня жена не дохтур, а самоучка – профессор медицины…»
Руки, ноги, все пришло у меня в относительную норму. Значит, надо было работать, приглядываться к будущим исполнителям в будущем спектакле. А я сейчас была особенно увлечена пьесами А. Н. Островского…
На больничном участке жил подолгу невысокий мужчина, казавшийся почти юношей, с вкрадчивым голосом и такой же походкой. Одет хорошо, галстук, волосы гладкие, нафиксатуаренные, на косой пробор. Перевязывала ему то руку, то ногу – они были поранены, а может, и надрезаны.
Он оказался братом известного актера, признался в этом, как бы извиняясь, улыбнулся чарующе и… разоткровенничался.
– Я был студентом Московского университета, когда в первый раз засыпался. С детства очень любил срисовывать, и так точно это мне удавалось – хвалили. Потом сосед показал, как из старых калош штампы делать. Увлекся. Жил в свое удовольствие. Потом специализировался на подделке денежных ассигнаций. Погорел, арестовали. Он опустил свою аккуратную головку и вздохнул:

– Тоска. Сейчас уже в третий раз попался. Я смотрела на него недоуменно: никогда еще не видела фальшивомонетчика. В какой-то момент ему, верно, показалось, что я отвернулась; он быстрым движением вытащил из кармашка хрустальный флакон и… посыпал чем-то на заживающую уже рану, отчего рука вздулась.

– Что вы делаете? – ужаснулась я. С видом милого шалуна он приложил здоровый палец к губам:

– Надеюсь, вы не дадите повода разочароваться в вас. Моя цель – задержаться на больничном участке как можно дольше. Кстати, поговаривают, что вы будете ставить «Без вины виноватые». Миловзоров – перед вами.

Противно было даже отвечать этому «типажу». Промолчала.
Меня то и дело просили «оживить» работу местного клуба, сыграть одну из моих любимых ролей – Кручинину. И вот снова с утра до ночи пытаюсь ставить А. Н. Островского. Начальство одобряет, но, ох, трудно! Исполнители такие разношерстные… Никогда не забуду, как в последнем акте в диалоге с Дудукиным я – Кручинина – сама себя спрашивала и сама отвечала за него. Исполнитель роли Дудукина только мычал нечто невнятное, хотя и был совершенно трезв в этот вечер. Память отшибло!
На одной из первых репетиций мне показалось, что какие-то способности я открыла у возчика Петра. Этот молодой алкоголик наказание отбывал за хулиганство. По внешним данным лучшего исполнителя роли Незнамова у нас не было. Что-то хорошее, какая-то искренность в его интонациях проглядывалась. Однако и с ним было много неожиданных трудностей…
Однажды он спросил меня почти нежно:
– Говорят, в мамашиной посылочке у вас даже одеколончик водится?

Так как я этого круга людей в то время совсем не знала, я по наивности подумала:
«Устал, наверное, на конном дворе от лошадиных запахов, все же тянет к какой-то культуре – пусть надушится…»
Каков же был мой ужас, когда Петр, откупорив мамин одеколон, тут же жадно вылил его весь… в свою глотку!
С горечью рассказывала я доктору Верочке о своем разочаровании в Незнамове с конного двора.
Краснодеревщиков в нашем коллективе не было, декорации, мебель – не удались. Но так как участок, на котором шел наш спектакль, был больничным, нас обеспечили марлей и бинтами в неограниченном количестве: из них делали все «художественное оформление». Лекарствами заменили красители. Женские платья, ярко-желтые – риванолевые, костюм Галчихи, выкупанный в марганцовке, ярко-зеленые оборочки Коринкиной, крашенные «зеленкой», были эффектны.
Фальшивомонетчики, алкоголики, шулера играли в «Без вины виноватых», но ни ярко-желтый риванол, ни «изумрудная зеленка», ни моя режиссерская воля не помогли скрыть духовную пустоту этого «коллектива». Ни малейшей радости не испытала. Хотя доктор Верочка и другие говорили, что плакали от моей игры…
Неудача последнего спектакля хорошо меня встряхнула. Теперь внутри бурлило только одно: добиться пересмотра моего «дела», понять, в чем дело в этом «деле» и доказать, что мне в этих лагерях нечего делать, потому что я ни в чем не виновата. В то, что может быть какое-то злодеяние у моего мужа, не верила ни одной секунды: он был коммунист-ленинец, фанатик Октябрьской революции.
Бороться, бороться за справедливость, которая не может не восторжествовать.
Не желая загромождать свою книгу «пыльным гербарием фактов», скажу о самом дорогом: мама снова приезжала ко мне – вполне официально. Главное, она сказала:
– Пишу многим, как и ты. Надеюсь…

На пересмотре
И вот однажды меня известили, что я буду направлена в Москву.
Утром повезли на железнодорожную станцию. Несколько женщин утирали слезы.
Пришел конвоир. Повел.
Куда везут – не ведала. Но как страстно хотела в Москву, на пересмотр своего дела, как верила…
На станции Потьма что-то вроде сторожевой будки. В первой от входа комнатенке койка конвоира. Высокий блондин, образцовый служака: ни одного лишнего жеста и слова. Из его комнатенки дверь в одиночную камеру. Устраиваюсь.
За три дня этой вынужденной «близости» немного его расшевелила. Одно его высказывание привело меня в незабываемый восторг:
– Перед вами одну тут содержал – ничего не скажешь, красавица! Звать Чарна. Никогда прежде имени такого не слышал. Плакала все время. Говорит, ни в чем не виновна. Межлаук Чарна, может, знаете? Разговорилась. Оказывается, она непростая была, образование среднее имела. Муж – враг народа, а она, вроде, ничего не знала. Со своим образованием должна была знать! Муж с работы приходит, что же, значит, сразу в постель?! Она должна была так спросить: «Здравствуй, муженек, где был, почему две зарплаты принес?»

О, перворожденная наивность! Как ему все это образцово-просто рисовалось. Приготовительный класс жизни! Значит, по его мнению, входит муж с двумя конвертами: на одном надпись «Из Совнаркома», на другом – «От благодарных вредительских организаций». Ей бы со своим средним образованием прочесть надписи на конвертах и… страна была бы спасена от врагов!!!
Спасибо ему. Насмешил.
Аксиома русого конвоира, как и первая из узнанных мною аксиом о том, что прямая – кратчайшее расстояние между двумя точками, поразила меня своей труднодоказуемостью. Что могла знать эта хорошо известная мне Чарна Межлаук о делах своего мужа?!
В тот день все меня смешило, радовало, особенно когда поезд двинулся в Москву.
Приехали поздно ночью.
Когда я поняла, что меня привезли снова в Москву, на площадь Дзержинского, я испытала такую жгучую радость, которая удивила даже непроницаемых сотрудников внутренней тюрьмы. Нечасто они видели такой сияющий энтузиазм от подтверждения: да, это Москва, внутренняя тюрьма…
Откуда они могли знать, что во мне все пело: Москва… пересмотр… Берия…
И сейчас пустая комната, в которой стоит только стул и стол, кажется мне землей обетованной, о которой мечтала столько дней и ночей. Мою дверь, как и тогда, заперли с обратной стороны. Но сейчас сердце сжимает мечта: войдет следователь и скажет: «Во всем разобрались. Идите домой». Как страшно было, когда с черного двора меня ввели сюда в тот августовский день и какое счастье войти сюда сейчас за долгожданной правдой…
Прижавшись к стулу, просидела, верно, всю ночь.
Но утро оказалось страшным: меня перевезли в больницу при Бутырской тюрьме. Зачем? Какие новые испытания уготованы мне вместо единственно необходимого мне пересмотра моего так называемого «дела»?!
Когда меня привезли в Бутырку, конвоир отворил мне высокую незапертую дверь, указал на пустую койку и удалился.
Некоторое время я была в полной прострации, которую прервал смех девчонки в бумазейном халате; видно, из начинающих урок:
– Чего молчишь-то? Рассказывай… Какой срок имеешь, за что сюда попала? В этой палате сейчас четыре человека: двое больных, а мы с Агрехой больше придуриваемся – в камеру ей назад неохота… Видно, с прогулки пришли и остальные трое. Агреха куда-то побежала, а потом вернулась с солидной женщиной в белом халате и, показывая на меня, покрутила указательным пальцем у виска: дескать, привели ненормальную. Доктор отстранила назойливую Агреху и обратилась ко мне, стараясь придать своему малоприятному лицу максимум приветливости и интеллигентности:

– Раздевайтесь, умойтесь, ложитесь на свою кровать и успокойтесь. Тяжелые болезни давно от вас ушли, но подкрепить нервную систему никогда не мешает…

Я ей почему-то не поверила. Всегда боялась горечи сахарина.
Условия в больнице этой были неплохие. Я уже давно отвыкла от нормального питания, больших окон, ежедневного осмотра и повторяющихся, в общем-то, совершенно ненужных вопросов доктора. Я была здорова. Добилась вызова в Москву по самому важному для меня делу в то время, когда арестовавший тысячи людей Ежов сам находился в тюрьме. И так хотелось верить в справедливость, по существу, никому еще неведомого Берии. А дни уходят попусту, разговаривать в палате ни с кем не хочется. Где же справедливость? Почему я должна слушать рассказ о «работе» в бактериологической лаборатории девчонки, которая всех обманывала, когда была на воле, и продолжает водить за нос врачей в тюремной больнице, придумывая себе различные болезни, чтобы подольше задержаться в «больничном раю»?
Снова начала писать заявления с просьбой о пересмотре моего дела, вызова на какие угодно допросы, только не держать меня в этой больнице.
Когда я чего-нибудь хотела, то всецело отдавалась поставленной цели. И вдруг, попав в Москву, почувствовала себя связанной по рукам и ногам бесцельностью существования. Радоваться хорошему супу и жирным котлетам я никогда не умела. А когда теряла ощущение близкой цели, теряла свое «я», боялась самой себя.
Доктор была со мной очень любезна, но предупредила заранее, что она может со мной говорить только на тему о моем физическом самочувствии, а всякие другие вопросы моего существования ее совершенно не касаются. Я вела себя нормально, вежливо, молчаливо и больше всего боялась, как бы мне не приписали какой-нибудь болезни, чтобы продержать в этой больнице подольше. Увы, предчувствие меня не обмануло…
Через несколько дней доктор начала обстреливать меня своими взглядами и вдруг заявила:
– Должна вас огорчить: осложнения после сыпного тифа у вас продолжаются. Если вы ничего не имеете против, мы сделаем вам… пункцию, и тогда все станет на свои места.

До того дня я не слышала слова «пункция» и возразила только, что чувствую себя абсолютно нормально и хотела бы избежать болезненных ощущений, которых на мою долю и без того выпало предостаточно. Доктор пожала плечами и сказала с явным раздражением:
– Если вы не доверяете даже дипломированному врачу, вам будет трудно жить. Конечно, как хотите, никто вас не будет заставлять, но пункцию делают даже маленьким детям. Это совершенно безболезненный анализ.

Короче, через два дня меня повели на пункцию, выкачивали жидкость из спинного мозга долго и мучительно. Я кусала губы, чтобы не кричать, но и сейчас при воспоминании об этой боли сжимается сердце. К концу этой «процедуры» доктор вдруг исчезла, а незнакомая медсестра каким-то ядовитым голосом приказала мне в течение двадцати четырех часов, не шевелясь, продолжать лежать на животе.
Не помню, как я оказалась снова на койке в палате. Острая боль вперемешку с жаждой, я повторяла только одно слово – «пить». Но никто не отзывался – все больные и сиделка были выведены из палаты…
И вдруг, как в кошмарном сне, передо мной возник бородатый мужчина в военной форме и прокричал:
– На допрос соберитесь!

Я хотела объяснить ему, что мне нельзя шевелиться, что… Но он тупо повторял:
– На допрос соберитесь.

Заключенные не спорят. Они готовы ползти на животе, вынося любую боль, когда слышат «на допрос соберитесь». Хотя в моем положении эти слова были бесчеловечны.
Дальше помню только грязный пол «черного ворона», на котором лежала на животе в одной рубашке… Меня доставили снова во внутреннюю тюрьму.
Теперь она уже не радовала меня, хотя где-то подспудно и мелькала мысль: если наберусь сил, смогу говорить о главном…
Несчастью верная сестра – надежда…
На полу грузового лифта нечленораздельно умоляла сопровождавшую меня женщину надеть на меня что-нибудь… Озноб… Зуб на зуб не попадал…
И вот я на каком-то высоком этаже. За столом – два следователя. Стул для меня. Я напрягаю всю свою волю, чтобы запрокинутая назад голова не перевесила меня на пол, чтобы казаться нормальной и здоровой…
– Мы вызвали вас по вашей просьбе, – говорит один из следователей. – Действительно, произошло какое-то недоразумение… Надежда! Не уходи от меня… Второй следователь поспешно дает мне ручку и говорит почти ласково:

– Во время допроса вы забыли подписать несколько строчек о враге народа Вейцере.

Вейцер… враг народа??? Первый следователь добавляет:
– Вы, кажется, неважно себя чувствуете? Но нам нужна, для порядка, только ваша подпись, чтобы поставить точку на деле Вейцера и освободить вас…

Он пододвигает ко мне лист бумаги, на котором очень похожим на мой почерком было написано как бы мною: «Меня удивило, когда поздно вечером, вернувшись из театра, я застала у мужа Вегера из Одессы, Гринько и Полоза, кажется, из Киева, говоривших тихо, в то время как все телефонные трубки на письменном столе были сняты…»
Я подумала, что все это результат перенесенной пункции и закричала:
– От ваших уколов еще и бред… Ничего я не писала, этих людей никогда не видела, спросите у моего му…

Но вдруг я потеряла способность говорить. Слишком тяжелая голова опрокинула спинку стула, я упала на пол и потеряла сознание…
А потом оказалась где-то вне этого кабинета лежащей на подушке в постели. Около меня стояла очень красивая блондинка, молодая, в белом халате, наверное, врач, и делала мне какой-то укол. На какое-то время радость, что я жива, что рядом со мной стоит кто-то и хочет мне помочь, дала мне возможность выдавить последнюю фразу:
– Скажите, вы – ангел?

Назад Дальше