Я рванула ведро кверху, на кого-то плеснула грязной водой, кто-то ударил меня по голове, дальше не помню…
Все-таки мне в жизни чертовски везло: я потеряла сознание и лежала в глубоком обмороке, когда мимо барака проходил конвоир, и меня уволокли.
Как я попала в больницу деревни Ново-Иваново, не помню. Где-то отдельно от меня в мозгу торчала мысль: приближается 31 декабря 1937 года. Того года, который так счастливо начинался. Новогодняя ночь в кругу своей семьи, артистов Центрального Детского, нежно любящих меня людей обещала исполнение всех моих желаний. Могла ли я тогда думать, что через восемь месяцев окажусь в преисподней. Неужели следующий год продолжит эту пытку?!
Железная кровать. Рубленая изба. За окнами – лютый мороз. Я совсем одна на всем белом свете. Боюсь этого Нового года, своего полного одиночества. Никто из близких не знает, где я: а что знаю я о маме, детях, муже, о будущей своей судьбе?
И вдруг (о, это драгоценное в том моем положении слово «вдруг»!) оказывается, докторша, у которой через день заканчивается срок, – а пока она работает в этой больнице и даже имеет там отдельную комнату, знает обо мне столько хорошего, знает, как жестоко встретили меня в бараке по соседству, – решила пригласить меня встречать Новый год у нее.
Мы даже чокнулись с ней, разделив пополам ее единственную конфету. Главное, что восхитило меня в ее комнате, – книги. На полке стояли пять огромных томов Шекспира в издании Брокгауза и Эфрона (!). Когда часовая стрелка приблизилась к двенадцати, я обратилась к своему самому любимому драматургу с просьбой ответить мне, что ждет меня в новом году, и, раскрыв наугад страницу тяжелой серой, с черным корешком книги, прочла ответ Шекспира:
Кто настежь жить привык,
Сидит пусть под замком…
Я была поражена. Ну и, конечно, огорчилась. Только, в каком из его произведений есть такие строчки? Ах да, в наименее известной мне его драме «Тимон Афинский».
Ну что ж! Шекспир, как всегда, прав…
Да, я жила «настежь». Перед глазами мелькнули тысяча сто детей – участников детской самодеятельности на сцене Большого театра… Они выступят после торжественного заседания в концерте по моему сценарию и в моей постановке для руководителей партии и правительства, дипломатического корпуса… В белых матросках, белых носках и туфлях… Маленький, такого же роста, как его скрипка, Исаак Мейстер, мальчик с гениальными способностями, будет солировать с большим оркестром Большого театра. Дирижировать вначале будет сам Василий Небольсин, а потом за пульт встанет восьмилетний Толя Шалаев; композиторы Л.Половинкин, М.Раухвергер, И.Дунаевский написали на мои слова новые песни… Сколько интересного надо и хочется придумать! А ведь одновременно репетировать и «Золотой ключик», который превратил в пьесу по моей просьбе А. Н. Толстой… Надо встретиться и с теми, кто меня любит… Выбрать время для своих детей… Позаботиться о здоровье мамы… И хотя бы четыре-пять часов поспать ночью…
Я жила «настежь»! Но неужели «золотой ключик» не откроет мне двери, чтобы вырваться из страны лютого мороза, лютой жестокости, страшного унижения?!
Просветы в моей жизни в те суровые времена были очень короткими. Добрая докторша уже покинула нашу больницу. Вместо нее в больницу назначили маленького горбатого человека, который «заработал» свой горб «на деле». Его профессия была «домушник» – узкая специализация квартирного вора. В лагерях Сиблага за несколько месяцев полуграмотных уголовников «натаскивали» на азы медицины, а потом обрекали заключенных на лечение у таких горе-специалистов.
Четырнадцать больных в нашей больнице могли надеяться только на медицинскую помощь этого горбатого лекпома. Я вспоминала одноглазую попутчицу с ампутированными пальцами ног, «Галчу-чуму» с ее шевелящимися волосами, мне казалось, что и моя тяжелая голова превращается в приют для «шевелящихся». Не хотелось ни есть, ни пить. Но больше всего я боялась, что меня начнет лечить горбатый лекпом, и я была счастлива, что в первые дни он не подходил к моей койке. Но когда однажды он надумал поставить мне градусник и ртуть, словно сорвавшись с цепи, прыгнула на самый верх, лекпом даже крякнул от удовольствия. У лекпома были свои твердые принципы лечения: не желая запутаться в сложностях медицинской науки, он был упорен в своих диагнозах. В этом месяце он всем больным ставил диагноз «воспаление легких». И не могла же я быть исключением!
Он приказал мне ставить горчичники и банки.
Не знаю, сколько дней это «лечение» продолжалось… Я была почти все время без сознания. Меня не кормили, не переворачивали. Но чтобы вовремя заметить, если я умру от чудовищной температуры, подложили на мою кровать еще молодую урку…
Поразительна материнская интуиция! Поразительна и необъяснима. Все знакомые отвернулись от «остатков моей семьи»; все те, кто клялись мне в любви до гроба, при виде моих родных поспешно переходили на другую сторону тротуара. А мама, у которой (это выяснили при вскрытии) был тяжелейший склероз мозга, как сказал один доктор, «ее мозг был весь в крошечных отверстиях, словно изрешеченный молью», так вот, мама с раннего утра до поздней ночи обходила власть имущих, утверждая, что сейчас смерть подобралась к ее ни в чем не повинной Наташе совсем близко и что она умоляет сделать запрос, где Наташа сейчас находится и что с ней происходит. Я ничего точно не знаю, но еще раз убедилась, что свет не без добрых людей. Неожиданно из больницы города Мариинска были присланы два доктора, которые с возмущением констатировали, что я больна… сыпным тифом и уже успела заразить мою напарницу по железной кровати.
Не удивляйся, дорогой читатель. Это значит, что мне опять… повезло.
Сыпной тиф – единственная болезнь, за которую в лагерях строго отвечают. Пришлось лечить всерьез, выделить еще одну избу для сыпнотифозных (их число росло) и вызвать профессиональных врачей из городской больницы.
Для лечения глубокого пролежня на спине был прислан хирург. Он проводил свою работу без наркоза (сердце было предельно ослаблено)… Но что вспоминать о чудовищных болях, когда все же удалось спасти позвоночник…
Сыпной тиф оставил и другое осложнение – гемипарез д'экстра, а по-русски – паралич всей правой половины туловища. Бездействие правой ноги и правой руки.
Я терпеть не могу говорить о болезнях, стараюсь их не замечать или забывать. Но прошло уже пятьдесят три года, и вот как-то во время приступа мозговых спазм я вспомнила свое стихотворение, которое я отношу не к поэзии, а к сыпнотифозным осложнениям. Я вспоминаю его потому, что в нем забавно переплетаются впечатления от первого этапа в товарном вагоне, впечатления от виденного перед арестом спектакля «Анна Каренина», «торговая сеть», которой, как известно, руководил мой муж, нарком внутренней торговли… Мне показалось смешным, что моя активная память, по-видимому, посмеивалась надо мной даже во время болезни. Вот они, эти стишки:
«Что с этой? Очень страдает?» –
«Нет, вряд ли – все время в бреду…
Сыпной тиф – она умирает…»
«А, вот что! Ну, завтра зайду…»
Тише, тише, я слышу,
Слышу, тише, все.
Машина в уши дышит,
Мне страшно, страшно… За что?
Зачем запихнули в картонку?
Мне тесно, душно там,
Зачем по ушной перепонке
Вы бьете, как в барабан?
Кто здесь кричит, лахудры?
Что это, дом или брешь?
Да, были у жизни кудри,
А это – жизни плешь…
Запихнута я в картонку,
Картонка – между колес.
Кому, поезд, мчишься вдогонку,
Зачем из Москвы увез?
Под поездом душно и страшно,
В картонке – очень темно…
Когда-то ведь было не больно…
Да, было… Давно, давно.
Мама, ты мне дала жизнь дважды
Меня перевели за реку в инвалидный дом. Сознание вернулось полностью, и надо куда-то его запрятать. Зима еще спорит с весной. Тут есть курсы медсестер. А что? Запишусь и я. Местная докторша дала мне толстенную книгу – «Пособие для среднего медицинского персонала». Зубрю ее прилежно. Записываю левой рукой – надо приучаться, неизвестно, как будет с правой. Но хотя книга и ее латынь – прекрасный наркоз, спрятаться от мыслей о маме, о детях, о Заре, о Москве, о театре, уйти совсем от себя – очень трудно.
С кем отвести душу? Сторож дядя Влас почти ничего не слышит. Седая знахарка на кровати рядом знает все приметы и любит гадать. Больше ее ничего не интересует.
Однажды проснулась в блаженном состоянии. Приснилось, что я ем свежие теплые булки, их было много, сколько хочешь, вкусные. Соседка-знахарка сказала мне авторитетно: