Часто вспоминается мне моя бабушка, раз что кругом непорядок. Она никогда не удивлялась известиям о бедах в мире, те лишь укрепляли ее убеждение, что человек — это разрушитель, заслуживающий кары.
Миссис Макфарланд рассказала мне это перед камерой, в кадре. Словно описала мою бабушку. Сейра Уоллес ни разу из-за гроша не ходила за десять миль, насколько мне известно, но такое вполне могло бы произойти.
Я опираюсь на прохладную кожаную спинку большого черного кресла-качалки в парадной гостиной, вглядываюсь. Высокая, сухощавая, бабушка приближается ко мне. На ней длинное голубое шерстяное платье и короткий темный жакет. Ветер с озера Гурон шевелит белые завитки ее волос вокруг черной соломенной шляпы. Обдувает он и бледные листья тополей, чьи ветки клонятся и подрагивают вдоль по набережной. Бегучий пятнистый свет сливается с шептанием прибоя, предвещая недоброе. Нечто должно произойти, но что именно? Да ничего. Остается прежняя напряженность, небезопасная, которою был пронизан каждый день моего детства.
Кресло не черное, а оранжевое, и под щекою моей тканая, а не кожаная обивка. Ее сделали те, кто купил дом после смерти бабушки. Сейчас они в отъезде. Оставили мне ключи. Перемены невелики, только вот мебель иная и печурка исчезла из столовой. В город я приехал в одиночку — снять предварительно несколько сцен для документального фильма о своем детстве. Параллельно разрабатываю серию телепередач о будущем под названием «Все разладилось». В мотеле у меня комната с кухонькой. Несколько дней на писание, несколько дней на съемки. Задача вглядеться в прошлое спаялась в сознании с задачей вглядеться в будущее. Я тянул с посещением бабушкиного дома. А сегодня почувствовал: пришло время сюда заглянуть. И вернулось ощущение опасности.
Бабушка цепко держит свою набитую коричневую сумочку. Ходила в банк, заняться неведомыми финансовыми операциями. Деньги — штука мимолетная, ненадежная, вроде ветра. На дворе Первая депрессия, однако банк нашего городка каким-то образом выжил при повсеместном крахе. В здешней части штата Мичиган понимают это так, что Новый курс вроде бы срабатывает, а ведь мы в большинстве своем прирожденные республиканцы. Втайне я горд, поскольку слыхал, что банком в прежнее время руководил мой отец. К приходу Второй депрессии, когда заведение окажется заколоченным, бабушка уж будет при смерти. И скончается, не увидав процветания, принесенного войной, и всего последующего.
Многовато я на себя нагрузил. Оправдываясь заботой о серии про то, что все разладилось и уж не идет своим чередом. Чтобы продержаться, вольный автор вот так вынужден перескакивать, снимая один фильм и одновременно проталкивая другой. По-моему, и с тем и с другим успехи невелики. Будущее неясно, а прошлое видится вовсе отдаленным. Том Хэган, мой сверстник, узнав, что я приехал, вместе с женой навестил меня, оторвал от пишущей машинки и потащил к себе. Оба они — толстые и развеселые. Отобедав, мы сидим на крыльце, глядим на озеро и обсуждаем былое. Озеро спокойно, таким оно оказывается иногда, регулярно ухая и протяжно ахая, будто человек, глубоко вдыхает и выдыхает, волны расставляют знаки препинания в нашей беседе. Я в основном слушаю. Множество рассказов забавных. Например, про дурачка Ганса, солдата армии кайзера Вильгельма; тот брался за всякую работу по дворам, чтоб добыть себе денег на выпивку. «День Перемирия, — рассказывает Том, — все готово к манифестации, флаги всюду, оркестр Американского легиона. Ганс наряжается в свой немецкий мундир, даже каска на голове! Немедля проводят совещание и дозволяют ему маршировать со всеми, война, в конце концов, была та же самая!» Хохот сближает нас. Вспоминается горячка Дня Перемирия, или Четвертого июля, чувство всеобщности, когда все ненадолго становятся ближе друг другу.
Помнится Тому, что в юности мы с ним дружили. По правде, мы вечно дрались. Бабушка не желала, чтоб я с ним водился, поскольку был он из католиков-ирландцев. И я старался с ним не связываться, потому что драки надоедали. Не боль воспоминается, а лишь жуткий внутренний зуд при нарушении зыбкого перемирия. Стоит ли теперь, с камерой в руках, гнаться за воспроизведением наскоков и тумаков, с пересохшим горлом, с колотящимся сердцем, с повторными стычками день ото дня? Нет, слишком много потребуется постановки. Опущу я это. И солгу, умолчав, и фильм будет с изъяном. Ну да ведь кино не средство высказывать правду. Оно порой делает иное: пожалуй, будит мечту. Том с женой выжидающе улыбаются мне, и я понимаю, что утерял нить разговора. «Честно сказать, — наклонившись ко мне, он говорит с некоторой настойчивостью, тревожащей меня, — честно сказать, твой отец всегда возвращал долги».
Я всегда считал полуправду предпочтительней. Или, точнее, считал, что правда ужасающе двусмысленна. На деле, мальчишками мы с Томом дрались. Но будет ли точным утверждать, что мы были враги друг другу? Поистине мы были взаимосвязаны. У нас были серьезные, продолжительные отношения. Помню я о нем больше, чем о ком-либо из тогдашних ребят. А сегодня, кажется, мы друзья.
Или взять вопрос с религией. Правильно ли будет говорить, что католичество его семьи пугало меня, мол, папа хочет всеми заправлять? Ну было, может, страшновато. Как это всякий будет исповедоваться? Но была и некая ревность. Они другие, но это их не портит. Они загадочные, особенные. Что-то есть у них на уме. Полуправда состоит в том, что в суждениях моей бабушки все организованные религии выглядели до странности привлекательной формой самооправдания. Нет уж, лучше не вводить те драки в фильм.
Отрада видеть ее приближающейся вдоль тополей смешивается со знакомым чувством непокоя от ее властности. Сходив в город, она обычно бывает в плохом настроении. Пока есть время, мне бы убежать на мыс Кимбол, поглядеть там, как набегают волны на песчаниковые утесы. Погода выдалась не для рыбалки, но белая пена прибоя и зеленая вода под нею, откатываясь по громадным расщепившимся камням, часами будут держать меня под гипнозом. Однако пришлось ждать бабушкиного возвращения, поскольку мысль о том, что дом пребывает пуст, испортила бы мне все удовольствие.
В памяти моей она стоит противницей радости. Это несправедливо. Бабушка всегда была деятельна, получала удовольствие от каждодневных хлопот по дому и саду. Бывала рада встретиться и поговорить со своими сестрами. С восторгом обсуждала Писание, высказываясь воистину экзальтированно. Но ее воззрения взывали к нескончаемой битве против сил тьмы, и это сражение брало верх над весельем.
Помню, однажды она описала мне, рассуждая о человеческой бренности, несчастный случай, бывший с нею в детские годы. Всем назло она ходила по верху высокого забора. Поскользнулась, рухнула, сев верхом на доски. «Из-за этого, — призналась, — я никогда не познала удовлетворения от мужчины». Мне шел девятый год, когда поступила сия информация, так что ее восприятие едва ли могло стать полным. Притом стояли передо мной лица трех ее сыновей и двух дочерей, зачатых без упоения, ни один из них так и не удовлетворил ее ожиданий. А за ними стояла фигурка девочки, лежащей в крови и слезах под забором и отвергающей всякую к себе жалость. Все это я запрятал в себя поглубже.
В те поры, когда мы жили вместе и вели пространные беседы, много говорила она такого, что следовало усвоить безотчетно. Поглубже в себя прятал я рассказы об Иисусе. Человек этот мне вовсе не нравился. Он был настолько суров в своих суждениях о людях, у меня заведомо не было надежды на искупление. Не склонен был я стремиться в число избранных. Бабушка проповедовала мне неумолчно. Так что слушать вполуха вошло в привычку, не оставляющую посегодня.
В том был потаенный героизм, и у меня сложилась симпатия ко всем движениям сопротивления. По иронии судьбы, из меня получилось некоторое подобие бабушки. Я слышу упреки, что кажусь думающим невпопад, не о том, о чем речь, с нею было то же самое. Я также предпочитаю одиночество. Оба мы обижали людей непреднамеренно, случайно. В оправдание должен заявить, что оба мы не очень-то ясно представляли себе, какое производим впечатление. Но неведение — это вдвойне вызов. Большинство ребят считали, что я важничаю; допустим, так оно и есть. Впрочем, причиной тому в основном робость. Бабушка важничала из соображений нравственных.
Мне видится дружно собравшаяся семья за большим круглым столом в нашей столовой, все веселы и разговорчивы, но чуют ее присутствие. По таким праздникам всегда готовила двоюродная бабушка, Энни, сестра моей бабушки, не имевшая себе равных, что касается отварных цыплят с клецками. Память привирает, ибо картина включает более лиц, чем когда-либо бывало враз за этим столом. Рядом с Энни ее сестры Байни и Мария. Моя мать сидит вместе со своими сестрами Евой и Беллой, с братьями Эдом и Генри. У всех у них такое же отношение к Сейре Уоллес, как и у меня: они любят ее, но она их нервирует. Я не высовываюсь, намолачиваю приготовленное Энни блюдо. Разговор у них про Уолта, любимого материного брата, который умер молодым от чахотки. Обычная, привычная беседа, всем милая. Ведет беседу бабушка. Упоминает, как Уолт, году где-то в тысяча девятисотом, задумал, как он назвал это, «гибкие рельсы», устройство наподобие будущих танковых гусениц, позволяющее ездить в распутицу. Пауза. «Вот жил бы он дольше…» — печально произносит мать. Я гляжу на бабушку и вижу, что глаза у нее сузились. «Ты судишь пути господни?» — вопрошает она. Температура падает. Вина на всех нас.
И я обвинялся в поведении, вызывающем напряженность. Как-то раз, проводив гостей, моя первая жена воскликнула: «Не в том суть, что ты скажешь! А в том, что я ожидаю, что ты такое скажешь!» Учтем, за мною никогда не водилось цитировать Библию. Но у меня свои излюбленные повороты темы, следовательно, стиль тот же. В упомянутый вечер один из гостей стал разглагольствовать о распространении ядерных вооружений и грядущей катастрофе. Эта тема всегда вызывает во мне взрывной приступ ораторства касательно чудес современной медицины. «Вам бы попасть во времена чумных эпидемий, — вскричал я, — уж вот тогда-то было с чего тревожиться!» Тут мы с женой зажмурились. Она ведала, в чем состоит продолжение такого монолога. И я был близок к тому, чтобы обозреть человеческую природу, которая, по-моему, едва ли усовершенствовалась со времен Калигулы. Я мечтательно улыбнулся и промолчал.
По свету будет в самый раз для съемки на мысе Кимбол. Я условился с несколькими мальчишками встретиться там и поснимать, как они карабкаются по скалам подобно мне в былом. Покидая дом, останавливаюсь у окна в столовой, гляжу на соседнюю усадьбу. Кто-то разрушил тамошний дом, вырубил деревья и превратил участок в уменьшенную площадку для гольфа. А стояла там купа сосен, а у окна здесь у нас — кресло-качалка с высокой перегородчатой спинкой. Пока я по росту мог уместиться у нее на коленях, бабушка качала меня вечерами, напевая псалмы. Заходящее солнце пробивалось сквозь ветви сосен, янтарно сияя и внушая мысль о бренности. Псалмы я ненавидел, но слушать их — такова была цена за то, чтобы побыть у бабушки на коленях, а это мне нравилось. Там, где стояли сосны, некто в оранжево-пестром твидовом костюме раз за разом бьет по шару и все мимо лунки, а он и его дама знай хохочут. В мыслях моих эта картина вытесняется давнею: длинный белый дом с верандой во всю его длину, обрамленный деревьями, венчаемый голубым небом и очерченный понизу цветником. Говорят, я родился в том доме, принадлежавшем Ли — брату моего отца. Будь Ли нынче в своем цветнике, бабушке могло бы прийти в голову вопить через забор о некой туманной неправедности. Неохота мне застать это, и я спешу уйти черным ходом.
Слишком долго я ждал. Она обогнула угол дома, пока я спускался с заднего крыльца. Пропорции меняются со сменой перспективы. Издали это высокая величавая женщина. Приблизившись, она кажется ниже ростом, пожалуй, худою и слабой. Но на крупном плане резкие черты лица, проницательные темные глаза и грива седых волос помогают ей вновь вырасти. «А ну-ка повесь табличку», — говорит она. «Хорошо», — отвечаю я. Еще она вручает мне письмо, проходит мимо, поднимается на крыльцо и скрывается в кухне, хлопнув дверью. Я, узнав материн почерк на конверте, сую письмо в карман. Наверняка в конверте доллар. Не смотрю на верхний стеклянный квадрат кухонной двери, боясь утерять свой независимый вид.
Соседствующие сосны склоняются и вздыхают на ветру. Обнаженные клумбы ярки под солнцем. Весенние розы кланяются нашему дровяному сараю. Внутри его пахнет цыплячьим пометом с тех пор, как мы держали кур. Табличка «Сдаются комнаты» прислонена к стене около двери. Рядом лежит молоток и одинокий длинный гвоздь. Окна сарая, смотрящие на дом, это вытянутый на малой высоте ряд двойных рам, и даже в том возрасте мне надо присесть, чтобы взглянуть сквозь них. Я сердито смотрю на дом, никого не вижу, но чувствую — меня-то видно. Письмо хрустит в кармане, жмется к ноге.
Сердит я и по поводу затеи с табличкой, и относительно того, как быть с долларом, и потому еще, что не опередил бабушку на почте. Было принято ходить туда и пережидать разборку писем. Многие так поступали, в основном взрослые. Городские ребята появлялись здесь редко, им особо ждать было нечего. А коль я жил в городке не весь год, то оказывался в разряде дачников, отчего, подозреваю, младшее поколение почти не проводило со мною время. В почтовом отделении было большое стекло над ящиками, в которые раскладывались письма, просортированные по ту сторону, и всяк знал свой ящик. Все стояли в ожидании. Приятно увидеть, как что-то скользнуло вниз, напомнив о чьем-то существовании. Никто не спрашивал, что ему прислано, пока не закончится разборка. Мы скользили взглядом по стенам, где висели изображения разыскиваемых за ужасные преступления. В те дни, когда оказывался там, я мог прикарманить письма от матери, бабушка не узнавала о них и не гневалась. Однако сегодня возник за завтраком спор вокруг таблички «Сдаются комнаты», отчего я и слонялся по дому, вместо того чтобы сходить в город.
Большой дуб между свежесделанной мостовой и тротуаром как раз подойдет для таблички. Когда управление общественных работ прислало людей протянуть узкую бетонную ленту дороги сквозь городок, пошли толки, что будут убирать деревья. Это намерение в сочетании с потерей привычного грязного проселка укрепили во мне первую мою внятную мысль о том, что в жизни, вероятно, содержится постоянная изменчивость к худшему. Ранняя смерть отца была мыслью невнятной. Я его не помнил. Той смерти словно и не бывало; поскольку о нем никто не заговаривал, то и отсутствие его мало меня трогало.
Оглядываясь в прошлое, не удивляюсь своей удовлетворенности столь малыми познаниями. Единственная, может, проблема современности — избыток информации. Мы живем в непокое, прислушиваясь к колоколам, которые бьют где угодно, и это вредно сказывается на нас.
Мы в большинстве своем рады быть обманутыми. Меня не покидает ощущение, что некоторые события доступно вернуть обратно и пережить снова, в лучших вроде бы условиях. В тот день я глянул на деревья и впервые за долгое время подумал об отце. На дубы не было надежды, хоть они уцелели в конце концов. Не предвиделось, чтоб отец возвратился, хотя где-то он да пребывает. Он умер, он нигде. Даже не помню, как он выглядел. А теперь я стал думать про него, что он обо мне думает. Или я стал желать этого. И во мне засело неопределенно-плохое мнение о себе самом.
Я был противен себе за всяческие смешанные чувства. Смешанным оказывалось чувство по поводу сдачи комнат для туристов. Порою казалось приятным, когда вокруг народ и в доме шумно. В иной же момент мне виделось унизительным вторжение в частное владение, где тикают часы, потрескивают дрова в печке и ничего особенного не происходит. Да, еще и работы прибавлялось.
Во-первых, стирки становилось горой, когда являлись постояльцы. Мне нужно было подпереть, чтоб не закрывались две двери в подвал. Следующая задача — пробраться до самого дальнего конца сырого погреба, с целью напустить чистой воды из бочки. Все равно что в пещеру слазить. Помещение с краном имело природный каменный пол, весь в неровностях, и дышащая темнота напоминала о смерти. Раз двадцать надо было сходить туда-сюда, чтобы наполнить бак и два корыта, каменные, а бак, жестяной, стоял на керосинке. Мыло полагалось разводить, когда закипала вода. Затем надлежало позвать бабушку, и мы с нею сносили вниз большую плетеную корзину с бельем. Мешалкой служила измочаленная палка от щетки, выбеленная от многолетнего употребления. Ею бабушка начнет макать простыни, полотенца, покрывала в баке, а после вынимать штука за штукой, чтобы окунуть в первое корыто и скрести о металлические ребра стиральной доски. Труд обязательно приводил ее в особенное настроение, побуждавшее вспоминать собственное детство, приспосабливая ритм речи к движениям рук. До сей поры, стоит мне, проходя мимо прачечной в Манхаттане, учуять запах мыла и пара, как эхом доносятся отрывки фраз: «С утра на школьном дворе… танцуем, став в круг… все девочки вместе… с ожерельями из цветов».
Стирка забирала весь день. На мне лежала обязанность полоскать и выжимать. Когда я сбивался от усталости, бабушка приходила на помощь, ослабляя ролики. Мне нравилось трудиться вместе с нею. С другой стороны, зеленеющий внешний мир всегда давал о себе знать в высоких цокольных окнах. Я впадал в нетерпение, гадал, вправду ль мы с этою кучей справимся. Бабушка говорила, что нам нужно зарабатывать деньги, но меня не оставляли сомнения на сей счет. То просто был один из способов, коими она доказывала свои силы и делала очевидным небрежение собою.
Я взобрался как мог высоко и прибил табличку «Сдаются комнаты» к дубу. Отступив на несколько шагов, чтобы оценить результат стараний, я увидел Ли, отцова брата, идущего тротуаром из центра городка. Мы друг с другом никогда не разговаривали. С того расстояния, на котором он находился, прочесть табличку было нельзя, но он, несомненно, догадался о ее содержании. Посмотрел на нее, и мы встретились взглядом. Он отвел глаза, миновал меня, и тут застекленная дверь нашего дома заскрипела. Это грозило воплями. Я сунул молоток под куст роз и припустил к озеру. Следом донесся голос бабушки: «Ты не в ту сторону! Магазины в другом направлении!»
Она намекала на предполагаемый доллар в письме моей матери. Я регулярно получал такие суммы и столь же регулярно тратил их на лимонад, леденцы и чтиво. Бабушка противилась всем этим торговым операциям, на том основании, что они укрепляют мою изначальную неспособность бережливо обращаться с деньгами. Она не очень-то ошибалась на этот счет. Правда, вся проблема не казалась мне заслуживающей столько шуму. Впрочем, подтверждалось вот что: чего женщина не знает, то ее и не трогает.
Слышу, как за спиной стукнула дверь, бабушка вернулась в дом. В те поры меня угнетали пустые дома. Раз она вернулась, я могу быть свободен. Дома будто ведали больше, чем люди, вбирая все жизни жильцов с самого своего начала. Ходить мимо некоторых зданий городка я терпеть не мог, веря, что они следят за мной, ведая обо мне такое, что ускользает от меня. По дороге к мысу необходимо миновать бывшую усадьбу Кимбол, ее много лет пустующий дом, населенный, как говорила молва, привидениями. Было два действенных способа благополучно пройти мимо. Во-первых, ненароком посматривать на дом, но ни за что не останавливаться взглядом на каком-либо из окон. Во-вторых, хранить невозмутимый вид — выдать свое напряжение или опасение означало, что дом одерживает над тобой победу.
В точке наибольшего сближения чары рассеиваются, здание теряет свою власть. Комнаты возвращаются в прошлое, забирая с собою все множество живших в них.
Ныне дом с привидениями снесен, его заменила каменная вилла с широкими окнами. Она глядит на меня, а я на нее. И ничегошеньки. Я скучаю по призракам. Мне навстречу идут трое мальчишек. Те самые, кто будут помогать мне восстановить мое прошлое. Принимаюсь растолковывать им, что мне требуется, но они не сводят беспокойных глаз с моей камеры и штатива. Техника сия включает большой черный ящик с торчащими оттуда объективами и высокую кассету, громоздящуюся поверху, плюс толстую крутящуюся головку штатива да длинные ножки понизу, так что снаряжение глядится очень по-взрослому.
Я был настороже. Гулкая наглость разговоров в парикмахерской усугубляла во мне подозрение, что взрослые — вестники всяческого зла. Они водились со смертью. Детство, со своими испугами и страшилами, это пора безопасная. А что подрастаешь, так то неизбежная беда. Подобные выводы служили укреплению во мне веры в предстоящее всеуничтожение. Честно говоря, все на свете конечно. Дням нашим суждено приходить к концу, мы тем или иным путем обязательно увлекаемы к небытию, так и космический корабль Земля раньше или позже сгинет.
Чтобы побудить мальчишек действовать творчески, я объясняю, как работает камера; открыв боковую панель, показываю, откуда и куда протягивается пленка. Затем даю им посмотреть кадр в видоискателе. Они быстро обучаются наводить на резкость и управляться с трансфокатором. Для этого я их вынужден приподнимать, и оказываются они на удивление легкими, щупленькими. Два брата с льняными волосами, а еще один малец — темноволосый, тощий, похоже, заводила.
В замысле моем сцена, как они будут лазить по утесам, вновь и вновь, я буду менять точку, чтобы набрать материала и добиться потока движения при окончательном монтаже. Они взбираются тою же дорогой, что и я в давние времена, часто хватаются за кусты, когда из-под ноги срывается кус песчаника. Внизу вздыхает прибой. Пару раз водяная пыль долетает до ребят. Проходит час, и я уж снимаю последний план с ними. Они садятся на макушке мыса, осматриваются, тощий мальчишка указывает на маяк.
Мне нужен будет кадр маяка с их точки, но камеру и штатив нелегко перетаскивать, так что решаю отдохнуть малость, прежде чем прилаживаться там. Мы прощаемся, я благодарю их, что хорошо поработали. Было весело, и получится приличный эпизод секунд на тридцать. Трое удаляются в городок. Мне бесконечно грустно. Отчего? Может, оттого, что с их помощью мне таки удается начать проникновение в прошлое. Ощущаю, его волны перекатываются сквозь меня. Я ослаб. Открылся. Лежу здесь, на согретой солнцем скале, в каком-то прозрении.
Маяк сам подобен храму. На широком основании поднимаются башни для светильников, их группа скошена слегка вбок, башни сужаются кверху наподобие колокольни. Маяк всего-то в пяти милях, но представляется стоящим у самого горизонта. Я там никогда не был. Молва числит Гурон свирепым и вероломным, да так оно скорее всего и есть, ведь озеро столь большое, что другого берега не видно. Бабушка рассказывала, что когда муж отправлялся рыбачить на своей лодке, нередко боялась, вернется ли он. Мне не очень верилось. Во-первых, похоже это было на одну из присказок, с помощью которых женщины выставляют мужчин отчаянными и безответственными. Во-вторых, это работало на подкрепление ее наказа, чтобы я никогда не заводил лодку. Редко чувствовал я себя отчаянным и никогда безответственным, к озеру относился с подлинным уважением. Вода его сознавала мое присутствие. И я не стал бы возбуждать ее гнев. Ну да не было случая доказать это. Не привелось мне и обменяться мнениями с дедушкой, поскольку он скончался в своей постели на четырнадцать лет раньше моего рождения.
В конце концов я возрадовался, что никогда не бывал на маяке: он мне дорог на своем месте. Желание, чтобы вещи пребывали на своих местах, давняя моя слабость. Это приучает к усидчивости. Любое вторжение, меняющее распорядок быта, будь то приезд родственников из Детройта, появление постояльцев согласно табличке на дереве, даже неожиданный приход кого-то из пригорода заставляли понять, насколько мы с бабушкой самостоятельны в собственной жизни. Эд, брат моей матери, приезжал порою на выходные и пытался незамедлительно вывести нас из налаженного ритма. Дядя Эд, низенький, неугомонный, ссутуленный долгими часами на сборочной линии Гудзоновского автозавода, сразу выкрикивал: «Бери свою удочку!» или «Закусим на природе!» или просто «А ну прокатимся!» При последнем предложении я шел за садовым инструментом и рукавицами, клал их в багажник автомобиля, поскольку поездка обязательно завершалась кладбищем. Это была семейная церемония, и мне она была по душе. Прочие затеи ничего особенного в себе не заключали: на природу или на рыбалку я мог отправиться своим ходом, что и делал весьма часто. Но кладбищу требуется, чтоб люди были в сборе. Бабушка обычно привозила с собой и сажала на фамильном участке петунии и турецкую гвоздику. Покамест она занималась этим, остальные прилаживались и выдирали траву вокруг могил и памятников. И всегда поминали тех, кто тут похоронен. Мне нравилось слушать, узнавать о покойных. Возникало чувство, что тебя благословляет строгое и блистательное прошлое. В печали звучала внезапная любовь. Иной мир, существующий где-то, издавал свой шепот. Не с небес — то было б глупо, но откуда-то.
Допустим, мы останемся наконец лишь с сентиментами, этой зыбкой, субъективною штукой. Известны алтари, возведенные погрубее. В какой-то момент, пока остальные пололи, сажали и переговаривались, я удалялся, шел в край кладбища, где похоронен мой отец, и смотрел на памятник. Недолго. Цветов никогда не приносил.
Дядя Эд предложил, что наймет лодку и прокатит меня до маяка, в день последней жуткой ссоры между моей матерью и моей бабушкой. Сам я поразился в то утро своему ответу, что мне туда не хочется. Подступало нечто злое, и присутствовать казалось мне необходимым, дабы сберечь дом. Я ковырялся с завтраком в кухне. Дядя уставился на меня, пожал плечами и отвернулся к посудной полке над широкой плитой. Приезжая, он там держал бутылку виски и в течение дня несколько раз прикладывался к ней. Выпитое никак внешне не действовало, хотя бабушка обожала уверять, что в его молодые годы лошадь тверже, чем он, находила дорогу домой. Он плеснул себе чуток и ласкал рюмку, мы глядели друг на друга и слушали. Смешиваясь со вздохами ветра в соснах по соседству, нарастал шум где-то в парадных комнатах нашего дома. Две женщины кричали друг на дружку. Дядя Эд улыбнулся мне, рюмку поставил на полку. «Схожу-ка я», — сказал. Пока он проходил в дверь, я расслышал крик матери: «Я у тебя в служанках тридцать лет!» Бабушкин голос звучал громче: «Ты продала эти бумаги!» Миску из-под каши я поставил в раковину, залил водою и намерился выскользнуть через черный ход. Дядя Эд гудел: «Ты ж не хочешь засадить родную дочь в тюрьму!»
В глубине сада стоял высокий раздвоенный дуб. Чтоб удобней было влезать на него, я прибил перекладины меж расходящимися стволами, получилось подобие лестницы. Предпочел я тот ствол, который повыше, лез и лез до места, где он, не толще сука, трясся и качался под ветром. Над домами и деревьями было мне видно, где голубая чаша неба встречается с темно-серым горизонтом озера. Ближе к берегу вились белые полоски прибоя. Все подрагивало, потому что дуб мотался взад-вперед. Внизу машина дяди Эда торчала посередь двора. И увидел я, что дядя вместе с моей матерью вышли из дома, остановились у автомобиля. Демисезонное пальто мать держала на руке. Наверно, они звали меня, но слышно не было. Мать села в машину. Дядя вернулся на крыльцо за чемоданом, стоявшим у перил. Мать уезжала. Я кричал, кричал, но ветер шумел беспрерывно, и мой голос терялся в нем. Когда я спустился, они уж уехали. Руки горели от столь быстрого спуска. Я отправился на озеро глядеть на волны.
Дядина машина стояла на прежнем месте при моем возвращении ко времени ужина. Дядя Эд сидел на заднем крыльце. «Посадил твою мать в автобус до Детройта, — сказал он. — Тебе она записку оставила». Я взял ее с собой в комнату в мезонине и там прочел. Была она короткая: просто, мол, нужно мне будет вернуться в город в конце лета и ходить в школу.
Особого обсуждения не произошло. Я помогал накрывать на стол, бабушка задала вопрос: «Как она могла?» Я ничего не ответил. Иногда в последующие годы она ставила тот же вопрос «Как она могла?», непонятливо я оставлял его без ответа. Вот и все. Лето здесь, зиму там, молчок. Словно поделили тебя разведенные честь честью родители, ни один из коих не обсуждает второго.
В тот вечер дядя Эд сводил меня в аптеку, угостил прохладительным напитком. Говорил, что в каждом деле обычно есть две разных стороны, и я с готовностью принял это суждение. С одной стороны, мать обращалась с деньгами невесть как, и ссора частично произошла из-за этого. С другой стороны, служить компаньонкой моей бабушке все эти годы удовольствие было невеликое. Нежеланные гости не задерживались в доме, поклонникам некогда было показать себя. Дядя Эд послал меня наколоть на утро лучины в свете, падавшем с заднего крыльца, и я занялся этим, дивясь, как держался тут мой отец и нянчил меня.
Я установил камеру близ обрыва на мысу, придерживая от ветра штатив, чтобы сделать последний план маяка. Медленный наезд, пока здание заполнит весь кадр. Это и будет завершение заключительного эпизода. Приспело время вызывать съемочную группу в полном составе, дабы самому освободиться для интервью и собственных высказываний перед камерой, довершить восстановление прошлого. Снова укрывшись от ветра, я подумал, что в самый раз задвинуть подальше пишущую машинку и отложить до поры сценарий про будущее.