Дальше что? Внутренний голос — это была интуиция, опыта еще не было — подсказывал: обрушат новый шквал снарядов и мин, не исключено — будут и бомбить, танки могут двинуть. По-видимому, обозлились крепко: потери понесли большие, а к заставе не прорвались. И не прорвутся. Разве что через наши мёртвые тела. Это нам надо разозлиться, и мы разозлились: всякий, кто посягнул на наши священные рубежи, на нашу священную землю, — найдет смерть. Рано или поздно…
А предчувствие не обмануло, да и практические знания кое-какие, наверное, уже накапливались по крупицам — не опыт охраны границы, а опыт обороны границы. Первого ему не занимать, вторым — обогащается. Как бы там ни было, в третий раз артминобстрел с полчаса сотрясал то, что осталось от заставы, и то, что оставалось от окопов, траншеи и хода сообщения, — одни блокгаузы держались, хотя осели, перекосились. А после обстрела звено «мессершмиттов», пикируя и воя включенными ревунами, обрабатывало оборону из пушек и пулеметов, — их штурмовка пришлась в основном на ложные блокгаузы, которые Трофименко соорудил по собственной инициативе в середине июня. В войну-то не очень верил, а меры принимал. И вот его службистское рвение оправдало себя: с нарочитой небрежностью замаскированные фальшблокгаузы привлекли внимание немецких лётчиков, и свой боезапас они в значительной мере на них и поизрасходовали.
Но бомбёжки — как таковой — не было. И слава богу. А вот танк появился. И это было, пожалуй, самое гнетущее, что испытали до этого пограничники. Потому что танк, стреляя с ходу, переваливал канавы и ямы, карабкался по склону, громадный, стальной, неуязвимый для пуль. Его можно было взять связкой гранат. Не спуская глаз с бронированной махины, хлестко бьющей из пушки, Трофименко связал три гранаты ремешком. Три РГД, должно сработать. Он понимал: подчинённые малость сробели перед неудержимо близящейся громадой, и он лично обязан подорвать танк. Тем более тот зигзагами шел по центру, к его блокгаузу.
Трофименко перекинул своё сильное, ладное тело через бруствер и пополз по-пластунски, волоча за собой связку. Прополз метров двадцать, затаился в вымоине. Задним числом подумал: «Зачем пополз вперед? Связку под танк можно было метнуть и из траншеи». Танк шёл прямо на него, непобедимо рычащий. Потея от напряжения и ощущая резкие, тугие толчки сердца, Трофименко приподнял голову, увидел: танк, лязгая гусеницами, сверкая отполированными землёй и булыжником траками, то задирая днище, то укая вниз, у лишайчатого валуна почему-то остановился, поегозил. Повернёт, уйдёт назад? Нет, снова пошёл вперёд. И когда до него оставалось метров семь-восемь, Трофименко размахнулся, С силой швырнул связку под днище и тут же упал плашмя, чтоб не погибнуть от своих же гранат. Глухой, как бы подземный взрыв встряхнул землю, над лейтенантом прошлась горячая взрывная волна с осколками, песком и комьями.
Трофименко осторожно высунулся и чуть не вскрикнул от радости: танк с сорванной гусеницей стоял на месте, огонь лизал его броню, и тут только лейтенант словно впервые обнаружил на борту черно-белый крест, на башне номер: 47. Ну, сорок седьмой, крышка тебе! Языки пламени все длиннее, из щелей повалил дымок. По вылезающему из машины экипажу и по десанту автоматчиков, спрыгивающих с брони, открыли беглый огонь из стрелковых ячеек и блокгаузов. Продолжая остро радоваться, Трофименко подумал: «Не скосили бы меня свои», — и начал ложбинкой отползать к траншее…
А в ней он сразу перестал радоваться — доложили о потерях: убиты ещё четыре пограничника, тяжело ранены двое, пятеро — легко. Он не спросил о фамилиях, ибо было некогда: вновь артминобстрел и вновь атака. И так ещё трижды. И все бои слились для Трофименко в один нескончаемый бой, в котором виделось что-то общее, как бы смазанное, и отчего-то скрадывались подробности, частности.
Застава была почти окружена, и всё-таки в вечерней тьме посыльный из отряда сумел подлеском, по заброшенной осушительной канаве пробраться сквозь немецкие порядки на заставу. И приказ командования: оставить позиции и выводить личный состав в Тульчинский лес, на соединение с основными силами отряда, а если не удастся соединиться — поступить в распоряжение ближайшей армейской части.
Конечно, чтобы дождаться трёх ракет красного дыма или связного и чтобы можно было отходить вслед за стрелковым полком, надо будет стойко сражаться, сдерживать фашистов. Выполнив свою задачу, отходи не то что с легким сердцем, однако с сознанием выполненного долга — это так. Когда прибыл посыльный от начальника отряда — без фуражки, конопатый, рыжий и вихрастый, как цирковой клоун, припадая на пораненную ногу, — лейтенант Трофименко, естественно, подчинился приказу: хоть и горько было оставлять политые кровью рубежи, оставлять родимую заставу со свежими могилами на поругание врагу, но он стянул пограничников, и под прикрытием ночи и одного станкача, неся с собой на шинелях тяжелораненых (легкораненые сами топали), они бесшумно вышли по бросовой осушительной канаве в подлесок, а затем — ив Тульчинский лес. И было тогда в душе Ивана некое удовлетворение: положили немцев предостаточно, дрались по-чекистски, не будь приказа — ещё бы продержались. В армии, однако, приказы не обсуждаются — выполняются. Начальству виднее. Вполне возможно, на соседних участках немцы вклинились на нашу территорию, и тогда оборонять заставу, видимо, нецелесообразно, попадешь в окружение — пропадёшь без толку. Смерти пограничники не боятся, но противнику мы страшны живые. Наша песенка ещё не спета, мы её ещё пропоём захватчикам. И не раз. На границе ли, где подальше ли, но драться будем до последнего дыхания. Как дрались герои, павшие двадцать второго июня…
А пока нужно было стеречь ракету зелёного дыма — сигнал о начале движения стрелкового полка на восток. Ещё пуще нужно было стеречь начало наступления противника, на пути которого залегли пограничные заслоны. Тем паче что никаких предварительных сигналов немцы на сей счет не дадут. У них, в местечках и селах, уже обнаруживались дымки полевых кухонь и передвижение по улицам — пехота, автомашины, артиллерия на конной и механической тяге. Рановато устроили себе побудку немцы. Рановато завтракают. Ну а после кофе — соизволят вытягиваться на дороги. Тут-то вы и повстречаетесь с нами, господа хорошие, гады ползучие. Вышлют ли разведку? Ведут себя настолько нагло, что не всегда ее высылают, больше на нахрап полагаются… Привыкли на Западе, по Франциям и Бельгиям, к военным прогулкам, думают — и с Россией этот номер выйдет. Выкуси!
Пограничники уже ополоснулись в ручейке, пососали размоченные в этом ручейке сухари и запили водичкой все из того же неиссякаемого ручейка. У всех впалые, заросшие щетиной щеки, кожа на лице потрескалась, губы почернели; форма пропотелая, сопревшая под мышками, сапоги сбитые, пропитанные пылью. И хоть это непорядок, привести себя в божеский вид некогда: бои — марши, бои — марши. Да уж если на то пошло, лейтенант Трофименко, начальник пограничной заставы (какой заставы, спрашивал он себя, она же осталась на границе), тоже оброс щетиной, обмундирование грязное, просоленное, пробеленное потом, а подворотничок — просто-таки черный от грязи. Нехорошо! Вот мог же полковник Ружнев, несмотря ни на что, и бриться, и подворотничок менять. Потому истинный службист, не чета ему, Трофименко Ивану. Правда, у полковника расторопный, пронырливый ординарец, а лейтенанту никакие ординарцы не положены. Да и как это позволить, чтоб за тобой ухаживали, простите, как за дамой? Трофименко Иван этого не представляет. Может, оттого, что лейтенант, а не полковник. Ничего, если сегодня уцелеет, то вечерком побреется, простирнет подворотничок и, возможно, трусы с майкой, заштопает гимнастёрку.
Окопы были отличные, на загляденье — как сил хватило. Потому хватило, что Трофименко уяснил крепко, что значит на войне как следует зарыться в землю; старшина Гречаников, ворочая забинтованной шеей, разводил пограничников из заслона лейтенанта и из своей резервной группы по позициям: одного Феликса Гороховского начальник заставы велел не будить — пусть поспит хоть полчаса, после дежурства и это хлеб. Юное, с тонкими чертами лицо Гороховского было умученным, и он спал, распустив пухлые мальчишечьи губы, роняя вязкую слюну на подложенный под щёку кулак. И лица всех, кто проходил перед лейтенантом, стоявшим на самой макушке высоты, виделись ему хоть и умученными, но всё-таки молодыми, такими, какие они и были до двадцать второго июня. Среды этих ребят были и его давнишние, по заставе, подчинённые, были и новенькие, при отходе прибивавшиеся с других застав, даже с других комендатур. Прибивались в лесу и армейцы (пятеро их было, пехотинцев, пятеро потом и погибли в стычках с автоматчиками), но за эти девять суток Трофименко подметил некоторую определённость: каждый окруженец старался прибиться к своему роду войск — пограничник к пограничникам, пехотинец к пехотинцам, пушкарь к пушкарям, связист к связистам, сапёр к сапёрам и так далее. Так сказать, свой к своим, в этом нет ничего зазорного, напротив — это естественно. Главное — чтоб плечом к плечу, чтоб рядом были люди, на которых можно положиться в час испытаний.
Трофименко поправил висевший на груди автомат, и прикосновение к оружию как бы придало ему бодрости и уверенности. Натянул фуражку поглубже, почти на глаза, антрацитово посверкивавшие из-под чёрного лакированного козырька; козырек истрескался, потускнел, а вот «кубари» на зеленых петлицах алые, как всегда, — по два кубика, эмалированных, блестящих, на каждой петлице. Лейтенант пограничных войск — это что-нибудь значит!
И бинокль был старый, заставский, безотказный. Тоже висел на груди, несколько мешая автомату. Трофименко вынул его из кожаного футляра, поднёс к глазам. В перекрестии делений, приближённые оптикой, — пустынный проселок, петляющий меж кустами; чем дальше на запад, тем кусты были реже, у околиц сменялись ельничком, а в самом селе — сплошные сады: яблони, вишни, черешни, груши; сквозь листву и ветки с плодами едва угадывались беленые хаты; по кривым пыльным улочкам газовала автомашина, в кузове — солдаты; пыля сапогами, солдаты прошли куда-то за колодец, над срубом печально клонился колодезный журавель. На просёлок немцы покуда не вытягиваются. Но вот-вот вытянутся.
Потом Трофименко повернулся лицом на восток — в окулярах верхушки елей, буков, сосен, в просветах между деревьями то человеческая фигура, то обозная повозка, то лошадь, то пушечный ствол. Не видать ли над лесом ракеты зеленого дыма? Не видать пока. Но вот-вот будет. Удачи вам, товарищ полковник, и удачи вашему полку.
Жаль, конечно, что застава Трофименко не смогла пробиться к погранотряду. Эх, как жаль, что не пришлось доложить: «Товарищ подполковник, согласно вашему приказанию семнадцатая застава выведена на соединение…» Доложил бы начальнику отряда, само собой, и о павших, и о живых, достойных представления к правительственным наградам. Уж во всяком случае о медали «За отвагу» для некоторых лейтенант Трофименко непременно бы походатайствовал, особенно для погибших. Живые заслужат себе ещё и ордена…
Тогда, покинув расположение заставы, они часа полтора брели по многокилометровой просеке, и за это время умерли тяжелораненые, которых как можно бережнее, меняясь, несли на шинелях. Как будто бедняги сговорились: умереть всем и снять заботы с тех, кто в состоянии двигаться. Их, уже остывших, пронесли сколько-то, затем, уже в кромешной тьме, Трофименко распорядился: привал, копаем общую могилу. Вырыли, завернули умерших в шинели, опустили на дно, забросали комьями, еловым лапником, в изголовье поставили валун. Прощайте, товарищи!
Здесь, на отдыхе, на них и напоролось какое-то подразделение мотоциклистов. Побросали свои трещотки — и за автоматы, чесанули — пух полетел. Перестрелка, шум, гам, неразбериха. Мотоциклистов было человек семьдесят, и ввязываться в затяжной бой Трофименко не хотел. Кое-как оторвались, углубились в леса. С маршрута, понятно, сбились. Переночевали в ельнике. На рассвете повернули на северо-восток, к Тульчину, где намечено было соединиться с управлением отряда, с маневренной группой, с заставами — с теми, кому удастся вырваться из вражеского кольца, но на пути опять немцы, не подразделение, а часть, по-видимому, артиллерийский полк: куда ни тыкались — всюду орудия, грузовики, тягачи, палатки, горлопанящие немцы. Пришлось снова менять маршрут и задавать лататы подале, подале в густняк, в бор, в бездорожье…
Косолапя, подошёл старшина Гречаников, поджарый, низкорослый, в пилотке (пограничную, с зелёным верхом, фуражку потерял в боях, пилотку снял с убитого армейца), козырнул:
— Товарищ лейтенант! Заслон и резервная группа заняли боевые позиции!
Трофименко ответно козырнул:
— Добро, старшина. Усиль наблюдение за дорогой, за немцами и за лесом, чтоб не прозевать ракету зелёного дыма.
— Зелёную не пропустим, — сказал Гречаников и, похоже, усмехнулся. — И красные не пропустим… Разрешите идти?
— Иди.
И оба опять козырнули. Взаимно, так сказать. Может, смешно, но за это козыряние, отдание чести Трофименко держался цепко, как за нечто надёжное, спасительное, что ещё как-то связывает нынешнюю не разбери-поймешь жизнь-житуху с довоенной, где царили порядок, дисциплина, организованность и осмысленность. И он требовал, чтобы козыряли хоть ему, среднему командиру, о том, чтобы отдавать честь друг другу, речи не заводил, ибо это было бы, Трофименко понимал, не к месту. Но средний и тем более старший командный состав приветствовать — обязательно и непременно.
Он посмотрел на опоясывающую холм оборону (поправил себя: не холм, а высота), на спящего Феликса Гороховского, и боец, будто от его взгляда, застонал, пробудился и встал, пошатываясь со сна. Нехотя и неловко вскинул пятерню к виску:
— Товарищ лейтенант, разрешите занять свой окоп?
— Занимай, — сказал Трофименко. — На сухарь, погрызи. — И достал из полевой сумки сухарик.
— Спасибо, товарищ лейтенант. — Гороховский снова козырнул, хотя тут-то козырять, пожалуй, не было нужды.
Он приоткрыл запястье, на часах — пять пятьдесят пять. Через пяток минут стрелковый полк начнёт движение. Сюда, на высотку, доносился усилившийся шум: скрип колёс, ржание, даже человеческие голоса — видимо, что-то довольно зычно командовали. Да и ветерок оттуда, кажется, доносит и дыхание тех людей, людей полковника Ружнева, которых они здесь остались прикрывать…
И два других заслона прикрывают. Пойдут ли по тем проселкам фашисты? Если пойдут, Трофименко надеется: заслоны скажут свое слово, ребята там проверенные, а в командирах он уверен, как в самом себе. Одну группу возглавляет сержант Антонов Порфирий, старослужащий, опытный, грамотный, чуваш из Чебоксар, земляк политрука Андреева. Во главе второй — тоже старослужащий, сержант Давлетов Фёдор, башкир из-под Уфы, вообще-то добряк, но в бою злой, так и надо воевать — только зло. На семнадцатой заставе, кстати, было много призванных из Чувашии, Удмуртии, Башкирии, из Марийской и Мордовской республик, да и сам Трофименко примерно из тех же краев, из-под Куйбышева, обрусевший хохол, в котором украинского осталась разве фамилия. Да… А если немцы почему-либо не сунутся на те проселки, он стянет к себе и заслон Антонова, и заслон Давлетова, — тогда здесь будет крепкий орешек, который фашистам придется разгрызать и, возможно, поломать при этом зубы. Так-то!
— Товарищ лейтенант! — возбуждённо закричал старшина Гречанинов откуда-то слева. — Зелёная ракета!
— Вижу! — отозвался Трофименко, засёкший ракету зелёного дыма раньше других, едва она начала взлетать над лесом.
И все пограничники зашумели, показывая пальцами в сторону восточной кромки леса: прочертив воздух, там повисла зелёная капля и затем потекла вниз, оставляя за собой дымный, со слабой прозеленью, след. И этот зеленовато-серый дымок ещё стоял некоторое время над лесными верхушками, слегка сносимый на запад, и стоял, не истаивая, в глазах лейтенанта Трофименко.
Словно очнувшись, он сиплым, осевшим баском крикнул Гречаникову, а значит, и всем пограничникам:
— Старшина! Удвоить бдительность! Теперь будем поджидать фашистов! Предупреждаю: огонь — по моей команде…
И жадно, расплёскивая, отпил воды из горлышка трофейной фляги.
Полковник Ружнев категорически настоял на своём: он отходит с арьергардной группой полка, пока не убедится, что все красноармейцы и техника выведены, — не займёт места во главе полковой колонны. Комиссар его уговаривал:
— Дмитрий Дмитрич, ты должен идти впереди. Кому замыкать колонну, найдётся и без тебя…
Комиссара поддержал и старший оперуполномоченный из особого отдела, но по-своему:
— Хочешь показать: мол, я не трус, не стану первым выбираться на волю?
Начальник штаба полка помалкивал, давая возможность полковнику Ружневу самому всё решить. Как решит, так и будет. А он, начальник штаба, в точности все выполнит. На то он и штабист.
Комиссар полка был старшим политруком (накануне войны его предшественника в звании батальонного комиссара сместили — за что, никто не ведал), особист и начальник штаба — майоры, то есть все ниже по воинскому званию, чем Ружнев; но лишь начальник штаба выдерживал субординацию, комиссар полка и особист называли полковника по имени-отчеству и на «ты». Не то фамильярность, не то пренебрежение, не то покровительственность, не то чёрт знает что такое, как думалось начальнику штаба. Сам полковник — строевая косточка — к этому, впрочем, относился спокойно, будто вовсе не замечал. Ну, это его дело…
Полковник Ружнев подытожил твёрдо, хотя и дёргая, словно контуженный, головой:
— Как раз наоборот, товарищи. Найдётся кому первым выходить из окружения. А командир полка, как капитан с корабля, уйдёт последним. Лишь когда увижу, что все вышли, — мой служебный долг будет выполнен, а моя партийная совесть будет чиста…